А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я разинул рот и... несмело затянул песню, хорошо известную еще с ночлежки:
Гоп со смыком это буду я. Послушайте, товарищи, меня. Ремесло я выбрал — кражу, Из кичмана не вылажу, И кичман скучает без меня.
По выходе с кичи дурницы удишь. Что сидел — все тут же позабудешь. Быстро схватишь стирки в руки, Полчаса не носишь брюки, Коли не везет, что делать будешь?
«Сейчас стукнет вот этим карандашом по лбу, — тревожно следил я за рукой профессора, ежесекундно готовый вскочить со стула. — Гаркнет: «Вон отсюда, фармазон!» Убегу сразу на вокзал и — домой в деревню».
Профессор не оборвал меня, удобнее облокотился о стол. Я осмелел, залился кукушкой:
...А так как я играю и пою, То жить, наверно, буду я в раю, Там, где все живут святые, Пьют бокалы налитые. Я ж такой, что выпить не люблю.
Кодексов там совсем не существует, Кто захочет, тот идет ворует. Магазины, лавки, банки Стоят точно для приманки. О ворах там вовсе не толкуют.
Ночью на гастроли там я выйду,
Возьму с собою шпалер, фомку, выдру
И до бога на тихую,
Окалечу на слепую,
Я на много бога не обижу.
Дай бог нам то иметь, что бог имеет. Смертный так поджиться не сумеет. Слитки золота — Карпаты, Где ни глянь — висят караты, Если я кольну — не обеднеет.
Па землю я потом вернусь обратно,
Тут уж заживу я аккуратно,
В деньги превращу караты,
Человек буду богатый,
На игру смотреть буду халатно.
Куплетов «Гоп со смыком» я знал бесконечное множество и пел, пока не охрип. Соколов слушал с неосла-беваемым интересом, часто улыбался. Когда я кончил, он с живостью спросил:
— Откуда вы собрали такой любопытный «блатной» фольклор?
Так вот что называется фольклором? А я-то и не подозревал, что давно ношу полные карманы этого фольклора да еще целый ворох за пазухой. Я рассказал Соколову о своей жизни на улице.
— Вы были беспризорником? — еще больше заинтересовался профессор. — И уже книгу написали об этом? Позвольте, как она называется? «Карапет». Гм. Да. Э-э... к сожалению, не слышал. Обязательно, обязательно возьму в библиотеке и прочитаю. А теперь вы, значит, член Союза писателей? Замеча-а-тельная, доложу вам, наша эпоха. Рад за вас, товарищ Авдеев, чрезвычайно рад. И отлично делаете, что идете учиться. Знания — это телескоп, который помогает нам лучше познать вселенную.
Профессор встал, давая понять, что экзамен окончен. Мне стало очень стыдно. В голубых глазах его мелькнул юмор мудрого и благожелательного человека, который видел перед собой на экзаменационном стуле не одного оболтуса.
— Предмет мой вы знаете пока... слабовато. Но я надеюсь, что когда вы станете студентом, то уделите ему особое внимание. Фольклор — это же родник, из которого выбилось все наше искусство. Скудна была бы без него литература. Если потребуется моя консультация, я всегда готов вам служить.
Вытирая мокрую шею, я вышел покурить в тенистый институтский садик. Здесь на скамейке под липой увидел Сергея Курганова. Его черные прямые, смазанные
бриллиантином волосы лоснились, красный шерстяной галстук ярко выделялся на шелковой рубахе, блестели большие желтые новые туфли. Сергей курил папиросу, весело пускал дым колечками.
— А! Корешок! Как успехи?
Я еще не пришел в себя и только мрачно наклонил голову: мол, выдержал.
— Ну, скажу тебе, Сережка, была банька. На смертном одре буду помнить, что такое «фольклор». А у тебя?
— Вот. — Он вынул из внутреннего кармана великолепного шведского пиджака свою последнюю книжечку стихов, помахал перед моим носом. — Волшебная грамота... или, если хочешь, пропуск.
Я ничего не понял. Сергей расхохотался, очень довольный.
— Как зашел в аудиторию, подарил экзаменатору с автографом. Совсем по-другому спрашивал. Вижу: все равно сыплюсь. Закидываю другую удочку: «Вы не знаете, профессор, моей последней пародии на поэтессу Аде-лину Парто? Хотите, прочитаю?» Ты, Витька, ведь ее тоже не знаешь? Слушай. Называется: «Письмо Моти Брыкина в редакцию детского журнала «Елки-палки».
И Сергей прочитал, талантливо и едко пародируя голос Аделины Парто, ее манеру исполнения:
Я читатель Брыкин Мотя. Мама знает, я не лгу. Так, как пишет ваша тетя, Я и сам писать могу.
Я рассмеялся. Сергей выпустил новое колечко дыма.
— Вот так же... почти до слез, рассмеялся и почтенный экзаменатор и поставил мне «зачетку».
Пять минут тому назад мне было стыдно перед профессором Соколовым за свое невежество; сейчас я позавидовал сообразительности Сергея. Всегда-то он что-нибудь придумает. Но у меня уже не осталось ни одного экземпляра «Карапета», да и все равно я не смог бы тягаться с корешем в умении держаться с влиятельными людьми. Сергей все больше входил в моду, стихи его записывали на пластинки, декламировали чтецы с эстрады, с ним искали знакомства видные писатели, композиторы, актеры. В любой среде он чувствовал себя свободно, раз-
вязко, как человек признанный. А кто интересовался мной? Я так и не сколотился на приличное демисезонное пальто, в карманах моих вечно свистел ветер. От этого я ещде больше тушевался.
Остальные экзамены у меня прошли с тем же скрипом. «Познания» мои в теории литературы ничем не отличались от познаний в фольклоре. Более чем скудные они были и в древней литературе. Позорно признаться, но я не читал такой жемчужины мирового искусства, как «Слово о полку Игореве», лишь слышал одним ухом. Оказывается, какой дрянью в молодости забивал себе голову, читая все подряд.
К сентябрю нас с Кургановым зачислили на второй курс Литературного института. Увидев свою фамилию в списке на доске в вестибюле, я и обрадовался и боялся поднять голову. Мне казалось, что толпившиеся рядом студенты знают о моих подвигах на экзаменах.
«И тут зайцем, — мысленно шептал я. — Опять зайцем. Доколе?»
Спускаясь по лестнице, я столкнулся с входившим со двора товарищем по альманаху «Вчера и сегодня» Воло-дькой Замятиным. Кучерявый, здоровенный, с лукавинкой в глазах, он обхватил мою руку своей загорелой лапищей, крепко тряхнул.
— Поздравляю, Витька, видал тебя в списке. Давно бы пора. Вы с Кургановым сразу на второй? Здорово подготовились. Я три года назад еле на первый вытянул.
Я скромно опустил глаза, шмыгнул носом — мол, не хочу хвастаться.
— Весной, между прочим, у нас Ульян Углонов выступал. Твой бывший «шеф». Ба-шка-а, скажу тебе! Интересно рассказывал о работе писателя над рукописью. О молодых коснулся, что, дескать, не надо торопиться с ранней профессионализацией. Тебя вспомнил. «Выпустил, говорит, Авдеев сырую книжку, не совершенствует мастерство. Ходит по знакомым, занимает деньги. Пьет, наверно». Наведайся к нему, Витька, он доволен будет, что ты в институте. «За ум взялся». И я рад тебя тут видать. Вместе будем учиться.
«Что поделаешь? — думал я, выйдя из чугунных резных ворот на бульвар. — Станем учиться. Нельзя же быть и писателем-зайцем».
Начались лекции, и мы с Кургановым заняли свои места в аудитории среди шумного студенчества. В бухгалтерии Союза писателей получили за месяц вперед повышенную стипендию. В кармане опять зашевелились деньжонки: приятное ощущение. На обратном пути заскочили в пивную, взяли по кружке пенистого жигулевского, сосиски с капустой.
— Ну, Витька, чокнемся, — сказал Сергей. — Обмоем студенческие билетики, мы их заработали.
— Ох, не скажи! Может, это ты с Ксенькой занимался, как Геркулес. А я, когда зубрил учебники, чувствовал себя так, будто просто ворую все, что попадется под руку.
— Не будем мелочиться, — засмеялся Сережка. — Иль ты не знаешь моего «культурного багажа»? Перед экзаменатором сидел, как на электрическом стуле. Все время придумывал, как бы мне «с улыбкой на устах» встретить провал... чем оправдаться перед Димой Пузатым, перед Ксенькой. Закажем по второй?
Он вернулся с новыми кружками, сделал большой глоток.
— А вообще-то, кореш, секрет тут простой. Ксенька права: к нам с тобой был особый подход. И завуч и преподаватели знали, что Союз писателей послал несколько своих великовозрастных сынов «подковаться», вот скрепя сердце и ставили «удочки». Одни, что ли, мы с тобой такие? В разные академии, в комвузы не таких еще грамотеев и мудрецов принимают. Я знаю одного деятеля: до сих пор вместо «Триумфальная арка» говорит «Трухмальные ворота», а недавно выдвинули заместителем директора ремонтного завода.
Может, действительно такое переходное время?
— В сущности, кореш, что случилось? — продолжал Сергей, жуя сосиску. — Нас взяли за шиворот и толкнули к знаниям. Целая куча вас, вчерашних беспризорников, участников альманаха «Вчера и сегодня», учится б институтах. Я хоть и не из вашей бражки, но и моя судьба схожа. А могли это сделать в царской России Максим Горький, Свирский, Спиридон Дрожжин, Суриков? Хоть и рвались. Джек Лондон в Америке? Там, браток, были иные «университеты».
Я думал о другом. За восемь дней бешеной подготовки к экзаменам я даже при очень беглом знакомстве
с учебниками «наворовал» для себя много чрезвычайно интересных сведений о литературе, искусстве. Познание было радостным. А что же меня ожидает сейчас, когда я по уши залезу в институтскую программу? Уж не буду читать случайные, низкопробные книги, хватать газеты с плохонькими рассказиками, чтобы сравнивать их со своими. Теперь мои руки потянутся только к творениям великих мастеров. Сколько драгоценного времени я потерял зря!
«Самонадеянность — первый признак невежества» — вот вывод, который я неожиданно для себя сделал. И что удивительно: чем неграмотнее человек, тем самоуверенней. Не характерно ли это для молодых писателей?
Мне вдруг захотелось узнать: что же нам будут преподавать профессора, руководитель творческого семинара? Я почувствовал, что охотно хожу на лекции, с жадностью читаю то, что мне рекомендуют по программе. Такого со мной еще никогда не случалось. Стыдно только было, что раньше я долго и долго не понимал этого.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
У каждого писателя когда-то наступает зрелость, творческий взлет. У одних этот взлет виден всему миру, у других малозаметен, но каждому автору он одинаково дорог и незабываем.
Дождался и я признания. Мои рассказы и повести стали печатать и «тонкие» и «толстые» журналы, в издательствах выходили книги, появились хвалебные рецензии. (Между прочим, большую статью написал обо мне и Натан Левик, но уже после Отечественной войны, когда за повесть «Гурты на дорогах» я получил Государственную премию.) И вот тогда, перечитав «Карапета», я поразился: боже, и это я так начинал? Лишь теперь я наконец убедился, что «Карапет» на редкость наивная, беспомощная и ученическая повесть. Безвкусица, невзыскательный «юмор», самонадеянность и невежество автора бьют с каждой страницы. Представляю, какой повесть была до вмешательства Эммы Ефимовны Болотиной. Вот когда я с признательностью и раскаянием вспомнил своего первого редактора. Сколько я ей крови испортил!
Сто раз прав был Ульян Углонов: мне действительно стало стыдно за «Карапета». Но готов ли я был скупить его, как это в молодости сделал подавленный и самолю-
бивый Гоголь с «Ганцем Кюхельгартеном»? Как, подражая ему, пытался сделать сам Углоиов с первой книжкой? Зачем? Краснеть за ученические шаги — это значит краснеть за свою юность. А могла ли без нее наступить зрелость? Кое-кому хочется войти в литературу сразу в длинных отутюженных брюках, будто он никогда и не бегал в трусиках. У меня же и трусиков не было — девичьи панталоны, выданные в интернате имени рабочего Петра Алексеева. Что поделаешь?
Лет до сорока пяти я все еще мечтал о славе как о конечном венце стремлений. Чем я становился старше, чем больше познавал мир, тем заметнее менялся и мой взгляд на искусство, назначение писателя. Постепенно я стал понимать, что тщеславие еще никогда нигде и никого не украшало. Оно — удел натур, так и не сумевших выздороветь от распространеннейшей болезни, имя которой самовлюбленность. Никто не сказал лучше о призвании писателя, чем отец русской литературы, гениальный Пушкин:
И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я Свободу И милость к падшим призывал.
А будет ли писатель при жизни знаменит, прославлен? Услышит аплодисменты или хулу? Едва ли это имеет решающее значение. Лишь бы никто ему не мешал сказать то, что ему хочется и что сказать он в состоянии. Разве у нас в литературе мало раздутых знаменитостей, обремененных наградами и чинами, но отнюдь не вниманием читателя? Сколько лучшие из моих книг задержат внимание народа? Столетие? Десять лет? Год? Откуда мне знать? Да и так ли уж это важно? Я выжал себя для искусства, как лимон, до последней капли и этим счастлив.
Слава обременительна. Она портит характер, делает художника менее требовательным к себе. Кроме того, слава отнимает драгоценное рабочее время. Много праздношатающихся обывателей желают посмотреть на писателя, как желают посмотреть на кенгуру в зоопарке.
Самоучки, те, кто на Парнас пробирался не верхом на крылатом Пегасе, а, подобно мне, где уцепившись за его хвост, а где и пешком, ищут своего Флобера. Повезло
же, дескать, Мопассану, вон какого великого и чуткого наставника нашел! Я долгие годы мечтал найти крупного, щедрого сердцем писателя, который открыл бы мне свои секреты мастерства, для этого в молодости ходил к Свирскому, к Ульяну Углонову, а позднее к Всеволоду Иванову. Я все пытался узнать, как они пишут, перенять это.
Лишь впоследствии я понял, что, не будь Флобера, Мопассан все равно стал бы тем, что он есть. Научить писать не может никто. И чем самобытнее ученик, тем меньшее влияние оказывает на него учитель. Недаром творчество Мопассана ни направлением, ни содержанием, ни манерой письма не похоже на творчество Флобера. Учитель может только разъяснить кое-что, помочь. Каждый начинающий поэт, прозаик, драматург сам находит своего учителя. Книги любимого писателя растолкуют ему о мастерстве гораздо больше, чем мог бы сказать сам маститый покровитель, будь он даже чрезвычайно расположен к своему ученику.
Мне Лев Толстой, Лермонтов, Чехов, Бунин, Куприн, Стендаль, Бальзак, Гамсун, Аверченко рассказали о творческом процессе гораздо больше, чем те писатели, к которым я ходил «набираться ума». Любимые классики для меня всегда были живыми людьми. Они все время говорили мне: «Вот так пиши, Авдеев. А вот так нельзя. Умей понимать наши книги». Они и похваливали меня, и безжалостно высмеивали. -Стоило мне в бессчетный раз перечитать «Хаджи-Мурата», «Героя нашего времени», «В овраге», «Пармскую обитель», «Поединок», «Легкое дыхание», «Под осенними звездами», как я вновь слышал их наставляющий голос.
Дело ведь не только в том, что тебе открыли такой-то писатель и такой-то, а еще и в том, подготовлен ли ты освоить их добрые советы. Понять и уметь в ы-полнить — в этом и состоит весь длинный путь развития человека. Недаром год, три спустя, перечитывая одну и ту же книжку, мы воспринимаем ее по-новому, совсем иначе, чем в предыдущий раз. Значит, за это время мы еще созрели, увидели то, что раньше нам было недоступно.
Вот так, шаг за шагом, я распознавал «секреты мастерства» своих великих учителей. Да что такое вообще «секреты мастерства» в литературе? В чем они выражаются? Как, например, научиться писать ярко, талантливо, самобытно? Как выработать свой оригинальный, неповторимый стиль? Эти вопросы меня, как полуграмотного самоучку, мучили всю жизнь.
Ответ может быть только один: для того чтобы писать самобытно, надо оставаться самим собой. Естественность—это величайшая красота. Самое легкое в жизни и самое трудное.
Редкий человек остается самим собой, он непременно кому-то подражает. Так было и со мной. У кого я только не учился! Я старался смотреть на все вокруг и глазами Максима Горького, и глазами Чехова, и глазами Куприна, и глазами Джека Лондона, и глазами Бабеля, и глазами Льва Толстого, писать их почерком. И потребовались годы, чтобы я понял, что у меня есть и свои глаза и свой почерк.
Случилось это незаметно для меня самого, именно тогда, когда я хотел точнее передать на бумаге то, что видел, что слышал, и так, как это понял сам. Впоследствии для меня стало совершенно очевидно: «выдумать» писателю свою манеру письма, литературный прием, «секрет» — нельзя. Все искусственное режет слух, царапает глаз и поэтому недолговечно. Своеобразие писателя складывается незаметно, естественно, как естественно и незаметно происходит развитие его организма.
В повести «Карапет» описан тяжкий отрезок моей жизни, а ничто мы не любим так часто вспоминать, как перенесенные лишения. И чем они труднее, тем мы ими больше гордимся. Поэтому не было ничего странного в том, что спустя добрых два десятилетия я вновь вернулся к этой повести и решил «переписать». «Карапет» небольшая книжечка — восемь печатных листов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24