А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Двадцать один сантиметр – это смерть. Я знаю этот семипудовый снаряд: он ударяется с такой силой, как если бы поднять на воздух всю нашу дивизию и разом грохнуть ею об землю, он превращает бетон в пыль, он разлетается четырьмя тысячами осколков. Двадцать один сантиметр гудит, как автомобиль, предупреждающий о катастрофе: «Я лечу, я не могу свернуть, уходите, уходите!» Но нам некуда уйти. Он падает, не долетев до леса. Несколько минут темно, как ночью, от земли, взлетающей и оседающей. Потом – свет, тишина. Обстрел кончился. Слышны пулеметы и ружья: значит, там пошли в атаку.
Убедившись, что я жив, я вылез из-за дерева и крикнул. Послышались голоса. Вышли Степиков и Куриленко. Они не тронуты. Вышел, стоная, Новгородов. У него окровавлена рука, левая.
– В мягкое попало, не реви, – говорит Куриленко и бинтует его индивидуальным пакетом.
Вышел Байер. Но где Тодоров и Колесник?
Скоро мы находим Колесника. Его зашвырнуло на верхушку дерева.
– Ну, довольно там прохлаждаться, – кричит Степиков, – слазь, толстозадый.
Но Колесник не слазит. Куриленко ругается и лезет на дерево. Он тянет Колесника за ногу. Внезапно Колесник рушится и застревает на нижних ветках. Мы осторожно снимаем его.
– От разрыва сердца, – говорит Степиков.
– Что за дурацкие шутки!
– Ну, помогай же нам! – свирепо шепчет мне Степиков.
Они роют могилу. И хотя мы опускаем уже туда Колесника и я сам держу его большую голову, я не верю, что Колесник мертв или что мертвый – это Колесник с его разбойничьей бородой, с его добротой, степенностью, с его фразой «переколоть помещиков», с его сильными, короткими руками. И только когда мы засыпали Колесника и получилась могила, ко мне пришло ощущение его смерти и вслед за ним – весь вихрь чувств, сопровождающий утрату близкого: опустошенность, поиски виновников, жажда мести. Я хватаюсь за Нафталинцева, за Третьякова, за царя, но нет, все не то, не главное. И мысли более широкие, более философские приходят мне в голову, покуда мы сколачиваем из веток крест.
– Паршивый пацифист, – шепчу я себе сквозь слезы, – смотри, что ты наделал: Колесник мертв, который тебя так любил. Ничтожество, ты возился с непротивлением, а они убивают нас, как баранов. Большой теплый Колесник, бедняк Колесник, друг мой, которого я не замечал. Да, переколоть помещиков!…
Усталость, отупение, безразличие овладевают мной. Меня не удивляет появление Тодорова, который уже успел разведать местность. Он объявляет, что наши окопы пусты: австрийцы вернулись в свои, а русские отступили куда-то в деревню.
Тодоров и Байер жмут нам руки. Мы обнимаемся. Они уходят. Мы глядим им вслед, они идут быстро, иногда они оборачиваются и машут руками.
Потом мы идем искать свою часть. Окопы пусты и разрушены. Нетрудно найти дорогу к нашим, она обозначена брошенными ружьями, паникой отступления, трупами. Мы добираемся к вечеру. Мы залазим в первую попавшуюся избу.
Вбегает Леу.
– А я думал, вас всех побило, – обрадованно говорит он. – И тут же мне: – Солдаты волнуются, целая буча, все из-за сахара – вместо сахара дают деньги. А чего с ними сделаешь?
Я не могу выбраться из состояния отупения, я ничего не могу сказать. Леу удивлен.
– Ты слышишь, Сергей? – говорит он.
– Колесник убит, – бормочу я.
– А! – говорит Леу и умолкает.
Потом робко:
– По все-таки, ты понимаешь, прямо бунт.
– Бунт?
Я вспоминаю, что в этом случае надо что-то сделать, но я не могу связать слов с действиями, ассоциативные пути заросли, они стали непроходимыми! Я чувствую одно: тоску, неуходящую тоску по Колеснику. Леу, огорченный, выходит.
По всей деревне стоит бабий крик. Солдаты дорвались до женщин. Хозяйка избы смотрит на меня с опаской. Она беременна, огромный живот натянул платье с такой силой, что на нем обозначились завитки пупка.
Степиков подходит ко мне. Он помылся.
– Сережа, – говорит он. – Пойдем жмать баб?
Я не отвечаю. Степиков подмигивает Куриленко, и оба уходят. Новгородов берет мою руку.
– Прощай, – говорит он, – я получил две недели в лазарет.
Я киваю головой. Прибегает денщик Нафталинцева.
– Ротный тебя зовет, – говорит он.
«А я его не замечал, – думаю я о Колеснике и иду к ротному. – Единственный друг. Он любил меня, его убили».
Вторичная волна злобы приходит ко мне ощущением удушья, дрожи пальцев, жажды действия. Я быстро вхожу к ротному. Полно офицеров из батальона. Здесь тоже говорят о женщинах.
Нафталинцев не замечает меня. Он развалился на лавке.
– Ах, дорогие мои, дорогие мои, – говорит он, хлопая себя по колену, – что вы знаете о любви!
Он снимает с головы стальной шлем.
– Вы видите, господа, – сказал он, проводя рукой по его выпуклостям, – совершенное подобие женской груди. Незаменимо в окопах.
Кругом дурно захихикали.
Тут Нафталинцев увидел меня.
– Идемте, дитя мое, – сказал он, взяв меня под руку и выводя на улицу. – Если бы вы знали, как мне надоели эти разговоры о трипперах, о презервативах! Где собираются несколько русских интеллигентов, там обязательно начинаются похабные анекдоты.
– Но вы же сами… – сказал я со злостью.
– Мне надо вам кое-что сообщить, – сказал он конфиденциальным тоном.
Тут из-за угла внезапно появился прапорщик Извеков.
– Господин капитан, – говорит он, – главный зачинщик Леу арестован. Что прикажете с ним сделать?
– Ах, боже мой, что хотите! – раздраженно говорит Нафталинцев. – Ну, расстреляйте! И не мешайте нам, прапорщик.
– Слушаю, – говорит Извеков и идет обратно за угол халупы.
Я вырываю руку из руки Нафталинцева. Я бегу за Извековым. Выстрел. Я обегаю халупу. Леу лежит на земле с окровавленным затылком. Прапорщик Извеков прячет наган в кобуру.
– Солдаты, – кричу я и бегу по улице, – солдаты, сюда! Я…
Нафталинцев зажимает мне рот.
– Сумасшедший! – говорит он и втаскивает меня в избу. – У меня слабость к вам. Скажите – кто вам покровительствует в штабе корпуса?
– В чем дело? – пробормотал я, вырываясь.
Нафталинцев вытащил из кармана бумагу и прочитал:
– Рядовой двенадцатой роты Иванов Сергей откомандировывается в канцелярию штаба корпуса с зачислением на все виды довольствия с 14 февраля сего 1917 года…»
Я узнал длинную руку графа Шабельского.
12
Меня поселили в офицерском общежитии, при штабе. Моим соседом по комнате оказался человек по фамилии Духовный, военный корреспондент газеты «Биржевые ведомости». Он сидел за столом и обедал, когда я внес в комнату свое имущество, состоявшее из шинели и винтовки.
Все время, пока Духовный сидел, у него оставались на лице смущение и неловкость. Устраивая винтовку в углу за койкой, я старался угадать: что же обнаружится, когда он встанет – косолапость, неглаженые брюки? Он встал наконец, и тут открылось, что, вставши, он не сделался выше, чем был сидя. Это карл с короткими ногами и длинным туловищем. Вечное перо торчало в кармане его полувоенного кителя. С места в карьер он посвятил меня в свои сердечные дела.
– У Марии Сигизмундовны длинные прекрасные пальцы, – произнес он, внимательно оглядывая меня, – этими пальцами, сверкающими, как драгоценность, она марается в чернилах или свертывает собачью ножку. Это странно. Странно и умилительно. Знакомо вам это чувство?
– Знакомо, – сказал я.
– Сама она тонкая, стройная, – продолжал карл, – вдруг такая жалость охватывает, и хочется плакать. Знакомо вам это чувство?
– Знакомо, – сказал я.
Духовный в волнении прошелся по комнате. То, что все мне было знакомо, приводило его в прекрасное настроение.
– Мы с вами сойдемся, – пообещал он, благосклонно покосившись на меня, и тут же прибавил: – Хотя должен вам сказать, что меня предупреждали о вас. У вас возмутительные настроения. Вы заражены. Ваш ротный командир сообщил, что вы анархист. Такой молоденький!
– Я анархист, – скромно признался я, стараясь напустить на себя покаянный вид.
Духовный вдруг остановился и пронзительно свистнул. В комнату, медленно ступая, вошел огромный голубой дог и поднял на хозяина большие, словно утонувшие в молоке глаза. Духовный стал производить пальцами еле заметные движения. Повинуясь им, собака проделывала всякие штуки – падала мертвой, брала на караул.
– Прекрасная собака, – с видом знатока сказал я. – И прекрасно воспитана.
– Мария Сигизмундовна, – сказал карл, – просто обожает моего Бонифация. Два раза в неделю она моет его зеленым мылом.
Казалось, Духовный напал на свою излюбленную тему. Он сообщил мне, что Мария Сигизмундовна каждый день приносит Бонифацию кости, «знаете, прекрасные мозговые кости». Понимаю ли я, что это значит? Это не каждый может понять. Это может понять только собачник. Мне уже начали надоедать эти разговоры о женщине и о собаке. Мне надо остаться наедине с собой. Мне надо отдохнуть прежде всего – я не спал Две ночи, – разобраться в мыслях, осмотреть обстановку: нельзя ли здесь начать пропаганду, нельзя ли Достать табаку взамен изрядно надоевшей мне махры. А подозрительный болтун продолжал, не унимаясь:
– Вам повезло: сегодня день вычесывания блох. Вы увидите ее. Она поведет его сегодня гулять. Только ей я доверяю это. Сам не могу – страшно занят, пишу все время, редакция теперь от меня требует каждый день по статье.
Духовный выдвинул ящик, наполненный бумагами.
– Вот, – сказал он, кидая на стол груды газетных вырезок, – статьи, они наделали много шуму. Без должной скромности скажу, что они мне удались.
Духовный подсунул мне две вырезки. Сделав внимательное лицо, я пробежал одну из них. Это была громовая статья, направленная против вошедших в моду словосокращений – «главковерх», «командарм», «военмин». Слова вроде «столовка», «ночлежка» трактовались как позорное проявление российской расхлябанности. На «самогонку» автор обрушивался с пафосом трибуна и с отвращением учителя словесности.
Другая статья называлась: «Что, сынку, не помогли тебе твои Циммервальд и Кинталь!» Здесь попадались фразы: «Caveant consules!», «Германия – вне законов божеских и человеческих», «Наши добродушные солдатики», «Интернационализм на немецкие деньги».
– Против пораженцев, – пояснил Духовный.
И неожиданно:
– Вы как относитесь к пораженцам?
– А это что? – сказал я, вытягивая из ящика бумагу и притворившись страшно заинтересованным ее содержанием.
– Это нельзя, – быстро ответил Духовный и бумагу накрыл рукой. – А впрочем…
На лице его изобразилось колебание. Он самодовольно улыбнулся и сказал:
– Впрочем, я вам доверяю. Читайте. Это редкая вещь.
На бумаге корявыми буквами рукой ребенка или пьяного было написано: «Папа дорогой! Дума не годится. Красного петуха пущают над городом. Цепи рвут. Бойся красного петуха. Гони прочь сторожа из старого дома. Закрывай окна. Молюсь господу – да сгинет старый дом. Григорий».
– Подлинная записка Распутина, – сказал карл, значительно сощурившись, – оригинал телеграммы к царю. Коллекционирую такие вещи. Какая замечательная символика, правда? Поживете со мной – еще не то увидите. Но условие – полная откровенность.
– А что значит «старый дом»? – сказал я, перечитывая записку и чтобы увести разговор от настойчивых предложений противного карла сдружиться.
– Ну как вы не понимаете! – все с тем же самодовольством воскликнул Духовный. – Это Николай Николаевич, великий князь. Царица Александра Федоровна без ведома царя распорядилась все продовольственное дело передать в руки Протопопова. Это ей внушил старец, рассчитывая, что таким образом Протопопов покончит наконец с союзами – с Земским, с Союзом городов. Эти общественные организации, по мнению двора, рассадники революции. Но мы-то с вами знаем, что революция делается не там, – и Духовный игриво ткнул меня в ребра.
– Ну, а Николай Николаевич при чем здесь? – вскричал я, окончательно ничего не понимая.
Духовный сделался важен и даже как бы грустен.
– Николай Николаевич, – сказал он, понизив голос до конфиденциального шепота, – претендент на престол. Как своему, могу вам сказать, что недавно в Москве было негласное собрание купечества и дворянства под председательствованием Гучкова и Родзянко, где детально обсуждался этот вопрос.
– Что вы говорите! – радостно вскричал я. – Значит, я был прав, когда говорил, что Гучков черносотенец!
– Кому говорили? – быстро спросил Духовный. И, не услышав ответа, прибавил:
– Распутин был немецким агентом. Он получал деньги из Германии через петроградского банкира Мануса. За то, что он устроил отставку Сазонова, министра иностранных дел, ему немцы заплатили двести пятьдесят тысяч рублей. Вы – малое дитя, вы ничего не знаете.
Духовный стал вываливать столичные сплетни. Меня поразила его осведомленность. Протопопов – Душевно-больной на почве венерической болезни, его лечит придворный шарлатан, тибетский врач Бадмаев. Великий князь Сергей Михайлович – казнокрад и под башмаком балерины Кшесинской. Великий князь Александр Михайлович – спекулянт, покупает для Фронта бракованные аэропланы. Министр императорского двора граф Фредерикс – немецкий шпион. Лейб-медик Боткин считает царицу ненормальной.
Вскоре я заметил излюбленный прием Духовного: неожиданно посреди сплетен он ввертывал вопрос, обращенный лично ко мне, рассчитывая, что я, растерявшись, отвечу. Так, после подробного описания великосветских салонов – салона графини Софьи Сергеевны Игнатьевой, где собираются правые, салона графини Шереметьевой, урожденной Воронцовой-Дашковой, где собираются оппозиционно настроенные гвардейцы, и германофильского салона Елизаветы Феликсовны, тетки князя Феликса Феликсовича Юсупова, – он неожиданно сказал:
– А вы знаете, что вы фактически под арестом и что самое лучшее все рассказать? – на что я состроил совершенно дурацкую мину.
А после фразы:
– Наши дни мне напоминают последние дни императора Павла – в России, в сущности, царствуют три человека: покойный Распутин, Александра Федоровна и Вырубова, – он прибавил, стремительно наступая на меня, формуя воздух перед собой энергичными жестами: – Говорят – на фронте братанье, говорят – тайные встречи с немцами, каши им – сахар, а они нашим – кильки, электрические фонари!
«Электрические фонари» он выкрикнул грозным голосом, прижав меня к подоконнику.
– Не знаю, – сказал я, отворачивая лицо, – не знаю.
Он: А я бы по братанью артиллерией, артиллерией!
Я: И стоит.
Духовный в изнеможении отер лоб. Внезапно он стал смотреть на меня так, как если бы я был сановник, приехавший для ревизии. Всему своему короткому телу он сообщил почтительную извилистость. После каждого моего слова он сокрушенно поматывал головой с долей восхищения по моему адресу – дескать, как же это я сам не догадался, старый дурак, а вот молодой человек, совсем мальчик, и во все проникает.
Увидев, что и после этого я не стал разговорчивей, он молниеносно изменил тактику – он сделался важен, торжествен, отвлеченен. Он стал говорить в пространство и не заботясь о логической связи, отрывочно, как прорицатель или как газетчик, продающий экстренный выпуск телеграмм, поглядывая, однако, на меня уголком глаза:
– Порваны провода… Молчание… Атмосферные бури… Забастовка…
И внезапно:
– Слушайте, молодой человек, сегодня седьмое марта, с двадцать четвертого февраля я не имею никаких известий из Петрограда. Мне только известно, что неделю назад в Петрограде бастовало триста тысяч рабочих. Будто войска и даже казаки отказывались стрелять в толпу. Будто они даже иногда стреляли в полицию.
– Не может быть, – прошептал я, потрясенный.
– Ага! – закричал он, торжествуя. – Вы себя выдали! Вы – эсдек-большевик. Вы – пораженец.
– Идите к черту! – закричал я. – Да, я пораженец. Нате лопайте меня. Все равно больше ничего не скажу.
– Руку! – сказал Духовный и действительно протянул мне свою, запятнанную веснушками, совершенно рыжую руку. – Руку, молодой человек. Я должен вам открыться: я – эсер. Мой девиз – народовластие. Будем друзьями.
Он наступал на меня с вытянутой пятнистой рукой, слова нечистоплотно возникали на его губах, как слюнные пузыри, он требовал любви, откровенности. Я пятился к дверям.
– А знаете что, – сказал Духовный, иронически глядя на меня, – я передумал. Мне нет никакого интереса дружиться с вами. Вы даже не человек. Вы выдуманы. Вы выдуманы Чеховым.
– Ничего подобного! – сказал я, ужасаясь непонятности его слов. – Вы сами неправдоподобный, у вас спина неправдоподобная. Такие, как вы, не бывают. Вот вы действительно не человек. Вы…
– Позвольте, – сказал Духовный холодно и сел на стул. Он продолжал с большой учтивостью: – Вы закатываете истерику, а я вам дело говорю. Ваш дед граф Шабельский? А другой – Абрамсон? Так. Ваш отец Николай Алексеевич Иванов? Кончил самоубийством? Все совершенно сходится. Ваша матушка Сарра Абрамсон, иначе Анна Степановна, умерла от чахотки? Так. Имя купеческой вдовы Бабакиной вам тоже, конечно, знакомо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25