А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Эти карликовые Дидро, — разменная монета философии великого Дени, — являются в повседневной жизни, подобно гениальному Панургу Энциклопедии, такими же добропорядочными и такими же трусливыми буржуа, как и все прочие. Именно потому, что они так робки в своих поступках, они утешаются тем, что совершают (мысленно) поступки, находящиеся на грани возможного. В такой игре нет риска.Но Кристоф не был французским дилетантом.
Одному из окружающих Колетту молодых людей она, по-видимому, оказывала предпочтение. Понятно, что он казался Кристофу несноснее других.Это был сын разбогатевших буржуа, из той молодежи, что занимается литературой для избранных и разыгрывает из себя патрициев Третьей республики. Звали его Люсьен Леви-Кэр. У него были широко расставленные глаза, быстрый взгляд, нос с горбинкой, толстые губы, светлая остроконечная бородка а-ля Ван-Дейк, преждевременно намечавшаяся плешь, которая, однако, его не портила, вкрадчивая речь, изящные манеры, тонкие и мягкие руки, таявшие в чужой руке. Он держался с подчеркнутой любезностью, чуть ли не рыцарски учтиво, даже с теми, кого не любил и от кого всячески старался отделаться.Кристоф видел его уже на первом литературном обеде, куда его пригласил Сильвен Кон; и хотя они не обменялись ни одним словом, Кристоф при первых же звуках его голоса сразу почувствовал к нему необъяснимое отвращение, истинные причины которого он понял лишь впоследствии. Любовь иногда вспыхивает внезапно, как молния. То же самое бывает и с ненавистью, — чтобы не смущать кротких душ, которых пугает это слово, как и все вообще сильные страсти, скажем так: нравственно здоровый человек чутьем узнает врага и занимает оборонительную позицию.В противоположность Кристофу Леви-Кэр представлял дух иронии и разложения, дух, который мягко, вежливо, исподтишка подкапывался под все великое, что было в умиравшем старом обществе: под семью, брак, религию, родину; в искусстве — под все мужественное, чистое, здоровое, народное; под всякую веру в идеи, в чувства, в великих людей, в человека. В основе мышления этих людей лежало то чисто механическое удовольствие, которое получают они от анализа ради анализа — какая-то животная потребность подтачивать мысль, инстинкт могильного червя. И наряду с этим идеалом грызуна на ниве культуры — чувственность проститутки и синего чулка одновременно, ибо у него все было или становилось литературой. Все служило ему литературной темой: его успехи у женщин, собственные пороки и пороки друзей. Он писал романы и пьесы, где с большим мастерством рассказывал об интимной жизни своих родных и знакомых, о своих собственных похождениях и связях, в числе прочих и о связи с женой своего лучшего друга; портреты были сделаны с большим искусством; все хвалили сходство: и публика, и жена, и друг. Добившись признаний или благосклонности женщины, он не мог не рассказать об этом в очередной книге. Казалось бы, подобная нескромность должна была внести холодок в его отношения с партнершами. Ничуть не бывало: они даже не очень смущались; для виду, правда, сердились, но в глубине души были в восторге, что прохожие увидели их совсем голыми; раз с них не сняли маску, стыдливость их была спокойна. Автор не вносил в свои сплетни никакого оттенка мстительности, даже, пожалуй, не вносил вкуса к скандалу. Он был не худшим сыном и не худшим любовником, чем обыкновенные люди. В тех самых главах, где он бесстыдно разоблачал своего отца, мать и любовницу, были страницы, где он говорил о них с поэтической нежностью и теплотой. Он и вправду питал большую привязанность к своей семье, но у людей его породы нет потребности уважать то, что они любят; наоборот: сильнее всего они любят то, что могут немного презирать, — предмет их привязанности кажется им тогда более близким, более человечным. Менее чем кто-либо они способны понять, что такое героизм и особенно — что такое чистота. Они смотрят на эти качества чуть ли не как на проявление фальши или умственной слабости. Само собой разумеется, они глубоко убеждены, что лучше всех понимают героические образы в искусстве, а потому судят о них с бесцеремонностью близких родственников.Леви-Кэр пришелся как нельзя более ко двору в обществе наивничающих развратниц из богатой и праздной буржуазии. Для них он был компаньонкой, чем-то вроде распутной служанки, ничем не связанной и более опытной, чем они, просвещавшей их и являвшейся для них предметом зависти. С ним они не стеснялись и, держа в руке светильник Психеи, с любопытством разглядывали голого андрогина, любезно предоставлявшего себя в их распоряжение.Кристоф не мог взять в толк, как это Колетта, девушка, по-видимому, тонко чувствующая и трогательно стремящаяся избегнуть разлагающего влияния своей среды, находит удовольствие в таком обществе… Кристоф не был психологом. Люсьен Леви-Кэр в этом отношении был выше его на сто голов. Кристоф был поверенным Колетты; но сама Колетта была поверенной Люсьена Леви-Кэра. Преимущество неоценимое. Женщине всегда приятно думать, что она имеет дело с мужчиной, который слабее ее. Таким образом она удовлетворяет и наихудшие свои наклонности и то, что в ней есть самого лучшего, — инстинкт материнства. Люсьен Леви-Кэр хорошо это знал; одно из самых верных средств тронуть женское сердце — задеть эту таинственную струну. Кроме того, Колетта чувствовала себя слабой, довольно малодушной и, хотя сознавала, что ее инстинкты не очень ее красят, однако вовсе не желала с ними расставаться. Слушая рассчитанно дерзкие признания своего друга, она с удовольствием убеждалась, что и все прочие не лучше ее и что надо принимать человеческую природу, как она есть. Поэтому она со спокойной совестью отказывалась от борьбы со слишком приятными наклонностями и позволяла себе еще одну роскошь: утверждать, что она права и что мудрость не в том, чтобы возмущаться, а в том, чтобы быть снисходительной к слабостям, которых — увы! — одолеть нельзя. Практическое применение подобной мудрости не могло быть слишком обременительным.Для человека, умеющего смотреть на жизнь безмятежным взором, постоянный контраст, существующий в обществе между крайней утонченностью внешней культуры и бесстыдным скотством, придает жизни какую-то пряную остроту. В каждом салоне, если только он не выставка ископаемых и окаменелостей, можно наблюдать два пласта, два слоя разговоров, лежащих на разной высоте: в одном, доступном слуху всех, ведут беседу умы; в другом, различаемом лишь немногими, хотя гораздо более громком, ведут беседу инстинкты, скоты. Эти два слоя часто противоречат друг другу. В то время как умы обмениваются условной монетой, тела говорят: Желание, Неприязнь, чаще: Любопытство, Скука, Отвращение. Хотя зверь уже укрощен веками цивилизации и затравлен, как жалкие львы в клетке зверинца, он все же не перестает мечтать о подходящей для себя добыче.Но Кристоф не поднялся еще до того умственного бескорыстия, которое приходит лишь с возрастом, когда умолкают страсти. Он отнесся слишком серьезно к роли советчика Колетты. Она просила у него помощи; и вот на его глазах она беззаботно идет навстречу опасности. Поэтому он перестал скрывать свои враждебные чувства к Люсьену Леви-Кэр. Люсьен сначала принял по отношению к Кристофу позу безупречной и иронической вежливости. Он тоже почуял врага, однако не считал его опасным; он незаметно, но тонко высмеивал его. Он, конечно, предпочел бы добиться поклонения Кристофа, что обеспечило бы добрые отношения между ними; но именно этого-то он и не мог добиться: он это чувствовал, ибо Кристоф не владел искусством притворяться. Люсьен Леви-Кэр постепенно перешел от чисто отвлеченного соперничества мысли к тщательно замаскированной мелкой личной войне, трофеем которой должна была стать Колетта.Между двумя своими друзьями Колетта тщательно соблюдала равновесие. Ее привлекали нравственное превосходство и талант Кристофа, но привлекали и забавная безнравственность и остроумие Люсьена Леви-Кэра, доставлявшие ей больше удовольствия. Кристоф не скупился на поучения, и она выслушивала их с трогательной покорностью, которая его обезоруживала. Колетта была девушка довольно добрая, правда скорее из слабости, по мягкосердечию, однако прямоты ей недоставало. Она играла комедию, притворяясь единомышленницей Кристофа. Она хорошо знала цену такому другу, как Кристоф, но не желала приносить жертв ничему и никому, она хотела для себя только удобств и удовольствий. Поэтому она скрывала от Кристофа, что по-прежнему принимает Люсьена Леви-Кэра; она лгала с очаровательной непринужденностью светских молодых женщин, которые с детства упражняются в полезном искусстве сохранять всех своих друзей, всем быть приятной. В оправдание себе она говорила, что не хочет огорчать Кристофа; на самом деле она лгала, ибо знала, что он прав, а ей хотелось делать то, что ей нравится, не ссорясь, однако, с ним. Кристоф догадывался об этих хитростях; он журил ее и бранился. Она продолжала играть мучимую раскаянием, ласковую и немного печальную девочку и строила ему нежные глазки — feminae ultima ratio последний аргумент женщины (лат.)

. Колетта искренне огорчалась при мысли, что может потерять дружбу Кристофа; она старалась быть обаятельной и серьезной; и на некоторое время ей удавалось его обезоружить. Но рано или поздно должен был наступить конец. К раздражению Кристофа примешивалась некоторая доля бессознательной ревности. А к лукавству Колетты — крошечная, совсем крошечная капелька любви. Тем более бурный готовился разрыв.Однажды, уличив Колетту во лжи, Кристоф потребовал, чтобы она сделала окончательный выбор между Леви-Кэром и им. Она попробовала увернуться, но потом заявила, что вправе водить дружбу, с кем ей заблагорассудится. Возражать было нечего, и Кристоф понял, что он смешон; но он сознавал также, что его требовательность проистекает не из эгоизма: ему хотелось ее спасти, хотя бы вопреки ее воле. И он довольно неуклюже продолжал допытываться. Но она отказалась дать ответ.— Значит, Колетта, вы не хотите, чтобы мы были друзьями? — спросил он.— О нет! — отвечала она. — Мне будет очень тяжело лишиться вашей дружбы.— Но вы не пожертвовали бы ничем ради нее?— Не пожертвовала бы? Какое нелепое слово! Зачем надо жертвовать одним ради другого? Что за глупые христианские идеи! Право, вы, сами того не сознавая, превратились в старого клерикала.— Очень может быть, — ответил Кристоф. — Для меня — либо то, либо другое. Между добром и злом у меня нет середины, даже толщиной в волосок.— Да, я знаю, — сказала она. — За это я вас и люблю. Очень люблю, уверяю вас, но…— Но вы и его очень любите?Она засмеялась и, бросив на Кристофа самый нежный взгляд, самым сладким голосом попросила:— Останьтесь!Он готов был уступить и на сей раз. Но вошел Люсьен Леви-Кэр, и его встретили тот же нежный взгляд и тот же сладкий голосок. Кристоф молча поглядел на комедию, разыгрываемую Колеттой, и ушел с твердым намерением порвать с ней. Ему было грустно. Как это глупо — вечно привязываться и вечно попадаться в ловушку!Возвратясь домой и машинально перебирая книги, он от нечего делать раскрыл Библию и прочитал:«…И сказал Господь: за то, что дочери Сиона надменны, и ходят, подняв шею и обольщая взорами, и выступают величавой поступью, и гремят цепочками на ногах.Оголит Господь темя дочерей Сиона, и обнажит Господь срамоту их».Он расхохотался, вспомнив об уловках Колетты, и лег спать в отличном расположении духа. И тут он подумал, как глубоко, должно быть, проникла в его сознание парижская зараза, если чтение Библии вызывает в нем смех. Но это не помешало ему в постели повторять слова приговора, изреченного великим судьей и насмешником, и он старался представить себе головку своей юной приятельницы после свершения этого приговора. Посмеявшись тихим детским смехом, он уснул. И перестал думать о своем новом горе. Одним больше, одним меньше… Он уже начинал привыкать.
Он по-прежнему давал Колетте уроки музыки, но теперь всячески отклонял ее попытки возобновить дружеские беседы. Как ни огорчалась, как ни дулась она, к каким ни прибегала маневрам, он упорно стоял на своем. Отношения их испортились. Она под разными предлогами стала откладывать уроки. Он же уклонялся от приглашений на вечера Стивенсов.Ему надоело парижское общество, стала невыносимой эта пустота, эта праздность, нравственная немощь, неврастения, беспричинная и бесцельная сверхкритика, убивающая самое себя. Он недоумевал, как целый народ может жить в этой затхлой атмосфере искусства для искусства и наслаждения ради наслаждения. Однако народ этот жил, был когда-то великим и играл еще довольно заметную роль в мире; во всяком случае, такое создавалось впечатление. Где же этот народ черпал силу жить? Ведь он не верил ни во что — ни во что, кроме наслаждения…Однажды, когда Кристоф, погруженный в такие мысли, шел по улице, ему встретилась ревевшая толпа молодых мужчин и женщин, которые впряглись в коляску, где сидел старый священнослужитель, раздавая благословения направо и налево. Немного подальше он увидел, как французские солдаты взламывали ударом топора двери церкви, а какие-то господа с орденами отбивались от них стульями. Тут Кристоф подумал, что французы, оказывается, еще во что-то верят, — хотя неизвестно во что. Ему объяснили, что это государство отделяется от церкви после столетия совместной жизни, а так как церковь не желает уходить по доброй воле, то государство, пользуясь своим правом и силой, выбрасывает ее за дверь. Кристоф нашел этот способ действий не слишком любезным, но ему до такой степени надоела анархическая всеядность парижских литераторов и художников, что он с удовольствием смотрел на людей, которые готовы были подставить себя под удары ради своих убеждений, пусть самых нелепых.Присмотревшись получше, он увидел, что таких людей во Франции много. Политические газеты сражались между собой, как герои Гомера: ежедневно печатали призывы к гражданской войне. Правда, все это ограничивалось словами и до рукопашной доходило редко. Однако не было недостатка и в простачках, весьма склонных применять на деле преподанную им мораль. И по временам Франция становилась свидетельницей любопытных сцен: целые департаменты выражали желание отделиться от Франции, солдаты дезертировали полками, префектуры пылали, конные сборщики податей предводительствовали отрядами жандармов, крестьяне вооружались косами и ставили на паперти котлы с кипятком, чтобы дать отпор вольнодумцам, взламывавшим церкви во имя свободы, радетели о народном благе влезали на деревья и держали оттуда речи к винодельческим провинциям, которые восставали против провинций, изготовлявших спирт. Миллионы этих французов так долго грозили друг другу кулаками, так надсаживали глотки, что в конце концов то там, то сям начинали как следует тузить друг друга. Республика заискивала перед народом, а потом избивала его. Народ иногда карал сынов народа — офицеров и солдат. Так одна сторона доказывала другой превосходство своих убеждений и своих кулаков. Кто следил за этим издали, по газетам, мог подумать, что Франция откатилась на несколько веков назад. И Кристоф обнаружил, что Франция — скептическая Франция — была страной фанатиков. Но фанатиков какого толка? Вот этого он не мог постичь. За или против религии? За или против разума? За или против родины? Франция была страной фанатиков всех толков. Казалось, что они фанатичны ради удовольствия быть таковыми.
Однажды вечером Кристоф заговорил об этом с одним депутатом-социалистом, которого он иногда встречал в салоне Стивенсов. Хотя Кристоф уже не раз беседовал с ним, он и не подозревал, кто его собеседник: до сих пор они говорили только о музыке. С изумлением узнал он, что этот светский человек был лидером крайней политической партии.Ашиль Руссен был красивый краснощекий мужчина с белокурой бородкой, сильно картавивший, приветливый. Но, несмотря на известное изящество, в нем, особенно в его манерах, чувствовались вульгарность и недостаток воспитания: он чистил в обществе ногти, имел простонародную привычку, разговаривая, хватать собеседника за отворот сюртука, брать его под руку; был большой любитель поесть и выпить, покутить, посмеяться, в чем сказывалась жадность до жизненных благ, свойственная некоторым выходцам из низов, ринувшимся к власти; гибкий, ловко преображавшийся в зависимости от среды и собеседника, в меру экспансивный, умевший слушать и на лету схватывать чужую мысль; в общем, симпатичный, умный, всем интересовавшийся — по природной и благоприобретенной склонности, а также из тщеславия; честный — в той мере, в какой собственные интересы не требовали отречения от этой добродетели или же когда было опасно поступиться ею.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53