А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Такой-то — Мольер. Такой-то — Иисус Христос. Они сравнивали Ибсена с Дюма-сыном, Толстого — с Жорж Санд: разумеется, только для того, чтобы доказать, что все берет свое начало во Франции, Как правило, они не знали ни одного иностранного языка. Но это их не смущало. Аудитории было вовсе не важно, правда или нет то, что они говорят. Важно было, чтобы говорились вещи забавные и по возможности лестные для национального самолюбия. Иностранцам здорово доставалось — за исключением кумира дня, — будь то Григ, Вагнер, Ницше, Горький, д'Аннунцио — безразлично. Мода длилась недолго, и в одно прекрасное утро кумир неизбежно попадал в мусорный ящик.В то время кумиром был Бетховен. Бетховен — кто бы мог подумать? — стал модным композитором. По крайней мере, среди светских людей и литераторов, — музыканты немедленно отшатнулись от него, следуя законам механики, управляющей художественным вкусом во Франции. Чтобы знать, каких держаться взглядов, француз прежде всего выясняет, что думает его сосед, и тогда либо присоединяется к его мнению, либо утверждает нечто прямо противоположное. Видя, что Бетховен становится популярным, наиболее изысканные музыканты начали находить его недостаточно изысканным; они желали опережать общественное мнение, а вовсе не плестись у него в хвосте; предпочитали прямой разрыв с публикой общему с ней мнению. Так, Бетховен стал у них глухим, крикливым стариком, а некоторые утверждали даже, что хоть моралист он, пожалуй, почтенный, но слава его как музыканта сильно раздута. Эти дурные шутки были не по вкусу Кристофу. Восторги светских людей тоже не радовали его. Если бы в тот момент Бетховен прибыл в Париж, он стал бы героем дня; на свою беду, он умер сто лет назад. Успех Бетховена был обусловлен не столько его музыкой, сколько более или менее романтическими подробностями его жизни, рассказанными в чувствительных жизнеописаниях. Его свирепую львиную маску превратили в виньетку к романсу. Дамы умилялись; каждая намекала, что, если бы она была знакома с композитором, он не был бы так несчастен, — великодушие тем более непритворное, что говорившую нельзя было поймать на слове: «старик» уже ни в чем не нуждался. Вот почему виртуозы, капельмейстеры, устроители концертов открывали в себе бездну благоговения перед Бетховеном и, на правах его представителей, пожинали предназначенные ему лавры. Пышные фестивали, по очень высоким ценам, давали светским людям случай проявить свою щедрость, — а иногда также «открыть» ту или иную симфонию Бетховена. Комитеты из актеров, светских и полусветских людей и государственных мужей, уполномоченных Республикой печься о судьбах искусства, вдруг оповещали мир, что они собираются воздвигнуть памятник Бетховену; на подписных листах, наряду с именами нескольких порядочных людей, служивших ширмой для прочих, ставила свои имена вся та сволочь, которая попирала бы ногами живого Бетховена.Кристоф смотрел и слушал. Он стискивал зубы, чтобы не сказать дерзость. Весь вечер он сидел со злым и напряженным лицом. Он не мог ни говорить, ни молчать. Говорить не потому, что хочется, и не потому, что приятна беседа, а просто из вежливости, потому, что надо говорить, — казалось ему унизительным. Высказывать сокровенные свои мысли ему не дозволялось. Говорить банальности было выше его сил. Но и таланта вежливо молчать у него тоже не было. Он смотрел на своего соседа слишком пристальным и острым взглядом: помимо воли он изучал его, а того это обижало. Он искренне верил в то, что говорит: это шокировало всех и даже его самого. Он ясно сознавал, что был здесь не на месте, и, достаточно чуткий, чтобы уловить тон среды, в которую его присутствие вносило диссонанс, досадовал на свое поведение не меньше хозяев. Он сердился и на себя и на них.Когда же ночью он выходил на улицу и оставался в одиночестве, ему становилось так нестерпимо тошно, что не хватало мужества идти домой пешком; хотелось тут же броситься на землю, как бывало, когда он, маленький виртуоз, возвращался с вечеров у герцога и с трудом удерживался от подобного порыва. Иногда у него оставалось всего пять-шесть франков до конца недели и все же он тратил два из них на фиакр. Он опрометью бросался в экипаж, лишь бы очутиться подальше, и всю дорогу стонал от отвращения. И продолжал стонать дома, в постели, засыпая… Потом вдруг хохотал, вспомнив какую-нибудь нелепую фразу. Он ловил себя на том, что повторял ее, передразнивая жесты говорившего. На следующий день и даже спустя несколько дней он иногда, гуляя в одиночестве, начинал вдруг рычать, как дикий зверь… Зачем ходил он к этим людям? Зачем он к ним ходит? Зачем принуждает себя повторять чужие жесты, чужое кривлянье, притворяться, будто интересуется тем, что вовсе его не интересует? Но вправду ли не интересует? Год тому назад он бы и часу не мог усидеть с этими людьми. Теперь же они забавляли его, хоть и по-прежнему раздражали. Неужели и он стал заражаться парижским равнодушием? Его охватило беспокойство: уж не сдал ли он? Но нет, напротив, он становился сильнее. В чужой среде он стал свободнее духом. Глаза его невольно раскрывались на великую Комедию жизни.Впрочем, нравилось ему это или нет, а приходилось мириться с такой жизнью, — ведь он хотел, чтобы его творчество стало известно парижскому обществу, а парижское общество интересуется художественными произведениями, лишь поскольку оно знакомо с самим художником. Надо было во что бы то ни стало найти связи, раз он хотел кормиться уроками, которые мог получить только в домах мещан и филистеров.А потом, у каждого есть сердце, и сердце помимо нашей воли привязывается; оно находит, к чему привязаться, в какую бы среду ни попало; а если бы не привязывалось, оно не могло бы жить.
Одной из учениц Кристофа оказалась дочь богатого автомобильного фабриканта, Колетта Стивенс. Отец ее был выходец из Бельгии, сын обосновавшегося в Антверпене англо-американца и голландки; мать — итальянка. Настоящая парижская семья. Для Кристофа — да и для многих других — Колетта Стивенс олицетворяла собой тип французской девушки.У этой восемнадцатилетней девицы были бархатистые глаза, которыми она нежно поглядывала на молодых людей; зрачки, как у испанки, заполнявшие всю орбиту влажным блеском; длинноватый капризный носик, который она, когда говорила, слегка морщила с задорными гримасками; растрепанные волосы; неправильное, но смазливое личико, с неважной запудренной кожей, с простоватыми пухленькими щечками и губками, напоминавшее мордочку надувшегося котенка.Миниатюрная, прекрасно одетая, обольстительная, дразнящая, с жеманными, вкрадчивыми, деланно наивными манерами, она разыгрывала из себя маленькую девочку и часа по два раскачивалась в качалке, восклицая что-нибудь вроде:— Нет! Не может быть!..За столом она хлопала в ладоши, когда подавали его любимое блюдо; в гостиной курила папиросу за папиросой; при мужчинах прикидывалась, будто обожает своих подруг, — бросалась им на шею, ласково гладила им руки, шептала что-то на ухо, говорила наивности, а иногда и колкости, выделанно-нежным и слабеньким голоском; при случае она таким же голоском как ни в чем не бывало умела сказать что-нибудь очень непристойное, а еще большее удовольствие доставляло ей раззадорить собеседника, чтобы какую-нибудь непристойность сказал он, — и все это с самым простодушным выражением паиньки-девочки, поблескивая томными, с тяжелыми веками, плутоватыми глазами, лукаво косясь по сторонам; она подстерегала все сплетни, подхватывала любую двусмысленность, вечно старалась поймать на удочку чье-нибудь сердце.Это глупое кривлянье, эти щенячьи ужимки, эта наигранная простоватость ни в малейшей степени не прельщали Кристофа. Ему было не до уловок развращенной девчонки, они даже не забавляли его. Ему нужно было зарабатывать себе на хлеб, спасать от смерти свою жизнь и свои замыслы. Все эти салонные попугайчики интересовали его лишь постольку, поскольку они доставляли ему средства к существованию. Они платили ему, а он за деньги обучал их добросовестно, наморщив лоб, ничем не отвлекаясь; он решил не поддаваться ни скуке этих уроков, ни поддразниванью своих учениц, когда попадались кокетливые, вроде Колетты Стивенс. И самой Колетте он уделял не больше внимания, чем ее маленькой двоюродной сестре, молчаливой, застенчивой девочке тринадцати лет, воспитывавшейся у Стивенсов, которой он также давал уроки.Хитренькая Колетта прекрасно поняла, что с Кристофом все ее авансы пропадут даром; в то же время она ловко сумела в одно мгновение приспособиться к его вкусам. Для этого не понадобилось никаких усилий. Она действовала инстинктивно. Колетта была женщина. Как волна, Колетта не имела определенной формы. Чужая душа являлась для нее как бы сосудом, форму которого она, когда нужно, усваивала — иногда просто из любопытства, а иногда по необходимости. Чтобы жить, ей постоянно требовалось быть кем-то другим. Вся неповторимость ее личности заключалась в том, что она никогда не оставалась самой собой. Она слишком часто меняла сосуды.Кристоф привлекал ее по многим причинам, главной из которых было то, что она сама не привлекала его. Он привлекал ее также тем, что не походил ни на кого из ее знакомых молодых людей, — никогда еще не попадался ей сосуд столь нескладный и столь замысловатой формы. И, наконец, обладая врожденной способностью определять с первого взгляда точную цену сосудов и людей, она ясно сознавала, что отсутствие внешнего лоска возмещается у Кристофа своего рода добротностью, какой лишены ее парижские куколки.Она занималась музыкой, как занимается ею большинство праздных барышень. И слишком много и слишком мало. То есть она почти всегда была занята музыкой и почти ничего в ней не смыслила. Она бренчала на рояле по целым дням — от безделья, из любви к позе, ради чувственного развлечения. Иногда она играла, как другие катаются на велосипеде. Иногда играла хорошо, даже прекрасно, со вкусом, с душой (почти верилось, что у нее тоже есть душа: для этого ей было достаточно представить себя на месте человека, действительно обладавшего душой). До знакомства с Кристофом она способна была любить Массне, Грига, Томе. Но она способна была разлюбить их после знакомства с Кристофом. И теперь она играла Баха и Бетховена очень часто (по правде говоря, это не бог весть какая похвала); но поразительнее всего то, что она их любила. В сущности, она любила не Бетховена, не Томе, не Баха и не Грига, — она любила ноты, звуки, свои пальцы, бегавшие по клавишам, дрожанье струн, царапавшее и приятно щекотавшее ей нервы.В салоне аристократического особняка, обтянутом немного блеклыми шпалерами, с водруженным на мольберте портретом дородной г-жи Стивенс, которую модный художник изобразил чахнущей, как цветок без воды, с глазами умирающей и с закрученной в спираль талией, желая, вероятно, выразить таким образом неповторимость ее миллионерской души, — в большом салоне с окнами, в которые были видны старые, запорошенные снегом деревья, Кристоф всегда заставал Колетту у рояля, за бесконечным повторением все тех же фраз, ласкавших ей слух мягкими диссонансами.— А! — восклицал, входя, Кристоф. — Кошечка снова замурлыкала!— Невежа! — отзывалась со смехом Колетта.(И протягивала ему немного влажную руку.)— …Послушайте вот это. Разве не прелестно?— Восхитительно, — равнодушно отвечал Кристоф.— Да вы не слушаете!.. Извольте выслушать внимательно.— Я слушаю… Ведь это все одно и то же.— Ах, вы не музыкант! — с досадой говорила она.— Как будто тут дело в музыке!— Как! Не в музыке?.. Так в чем же тогда, скажите, пожалуйста?— Вы сами отлично знаете, а я не скажу, потому что это не совсем пристойно.— Тем более вы должны сказать.— Вы требуете?.. Пеняйте на себя!.. Знаете, что вы делаете с вашим роялем?.. Флиртуете.— Вот еще!— Да, да. Вы ему говорите: «Милый рояль, душка рояль, скажи мне какую-нибудь любезность, поласкай меня, поцелуй меня!»— Да замолчите! — обрывала Колетта, полусмеясь, полусердито. — Вы не имеете ни малейшего понятия об учтивости.— Верно, ни малейшего.— Вы дерзкий… А если даже это так, разве это не значит, что я по-настоящему люблю музыку?— Нет уж, смилуйтесь, не будем примешивать сюда музыку.— Но это же сама музыка! Красивый аккорд — ведь это поцелуй!— Вот вы и проговорились.— Разве не правда?.. Почему вы пожимаете плечами? Почему вы хмуритесь?— Потому что мне противно слушать.— Час от часу не легче!— Мне противно слушать, когда говорят о музыке как о распутстве… О, вы в этом не виноваты! Виновата ваша среда. Все это пошлое общество, которое вас окружает, смотрит на искусство как на какой-то дозволенный разврат… Ну, довольно! Сыграйте мне сонату.— Нет, нет, поговорим еще немного.— Я здесь не для того, чтобы разговаривать, а чтобы давать вам уроки музыки… Ну, шагом марш!— Вы очень любезны! — замечала Колетта, раздосадованная, но в глубине души восхищенная этим грубоватым обращением.И Колетта играла заданный урок, стараясь изо всех сил, а так как способности к музыке у нее были, то получалось вполне прилично, иногда даже довольно хорошо. Кристофа трудно было провести, и в душе он смеялся над ловкостью «продувной девчонки, игравшей так, точно она чувствует то, что играет, хотя в действительности ничего не чувствует». Он проникался к ней какой-то насмешливой симпатией. А Колетта пользовалась любым предлогом, чтобы возобновить разговор, занимавший ее гораздо больше, чем урок. Тщетно Кристоф отговаривался тем, что не станет высказывать все свои мысли, потому что боится оскорбить ее, — ей всегда удавалось добиться своего; и чем оскорбительнее были слова Кристофа, тем меньше она обижалась: в этом и заключалось ее развлечение. Но так как Колетта была тонкая штучка и понимала, что Кристоф больше всего любит искренность, то не уступала ему ни пяди и спорила до слез. Расставались они, как самые лучшие друзья.
И все же никогда у Кристофа не возникло бы ни малейшей иллюзии насчет этой светской дружбы, никогда не установилось бы между ними и тени интимности, если бы в один прекрасный день Колетта не сделала ему признания — невзначай или из прирожденного кокетства.Накануне у ее родителей был прием. Колетта смеялась, болтала, флиртовала напропалую; но на следующее утро, когда Кристоф пришел на урок, она встретила его утомленная, измученная, поблекшая, с лицом в кулачок. С трудом она выговорила несколько слов и казалась вся какой-то потухшей. Она села за рояль, играла вяло, наврала, попробовала поправиться, опять сбилась, оборвала игру и сказала:— Нет, не могу… Извините… Может быть, немножко погодя…Кристоф спросил, не больна ли она. Она ответила, что нет.«Просто не в настроении… С нею это бывает… Смешно, конечно, но не надо на нее сердиться…»Он предложил перенести урок на другой день, но она упросила его остаться:— На минутку… Сейчас все пройдет… Какая я глупая, правда?Он чувствовал, что ей не по себе, но не хотел расспрашивать и, чтобы переменить тему разговора, сказал:— Вот что значит слишком блистать на вечере! Вы совсем вчера себя не щадили.Колетта насмешливо улыбнулась:— А вот про вас этого сказать нельзя.Кристоф звонко рассмеялся.— Вы, кажется, не произнесли ни одного слова, — продолжала она.— Ни одного.— А между тем у нас были интересные люди.— Да, редкостные болтуны и умники. Я теряюсь, когда наблюдаю вашу французскую бесхарактерность, — тут все понимают, все прощают и ничего не чувствуют. По целым часам говорят о любви и об искусстве! Просто тошнит.— Однако это должно бы вас интересовать, — если не любовь, то, во всяком случае, искусство.— Об этих вещах не говорят: их делают.— А если не можешь делать? — спросила Колетта, скривив губы.— Тогда предоставьте это другим, — со смехом отвечал Кристоф. — Не все созданы для искусства.— А для любви?— И для любви.— Сжальтесь! Что же нам тогда остается?— Семья, хозяйство.— Благодарю покорно! — обиженно проговорила Колетта.Она снова попробовала играть, снова наврала, ударила по клавишам и жалобно простонала:— Нет, не могу!.. Положительно я ни на что не годна. Думаю, что вы правы. Женщины ни на что не годны.— Сознаться в этом — уже чего-то стоит, — добродушно заметил Кристоф.Она посмотрела на него пристыженным взглядом девочки, которую бранят, и сказала:— Не будьте таким строгим!— Я не говорю дурно о хороших женщинах, — весело возразил Кристоф. — Хорошая женщина — рай на земле. Но только рай на земле…— …никто никогда его не видел.— Я не такой пессимист. Я говорю: да, я его никогда не видел, но очень возможно, что он существует. Я даже решил, что отыщу его, если вообще он существует. Да, это не так легко. Хорошая женщина и гениальный мужчина — редкие птицы.— А остальные мужчины и женщины, значит, не в счет?— Напротив! Только остальные и идут в счет… для света.— А для вас?— Для меня они не существуют.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53