А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И оба остались одинокими навсегда.
Петеру Шульцу исполнилось семьдесят пять лет. Он всегда отличался слабым здоровьем, да и время не пощадило его. У этого высокого сутулого старика с бессильно склоненной на грудь головой были больные бронхи, он страдал одышкой. Его вечно терзали катары, бронхиты, астма; тяжелая борьба с недугом — сколько ночей просидел он в постели, сгорбившись, обливаясь потом, судорожно ловя воздух больною грудью! — проложила страдальческие складки на его продолговатом, худом, бритом лице. У него был длинный, у переносицы несколько утолщенный нос. Резкие морщины, расходясь от глаз, изрыли глубоко запавшие щеки. Не только болезни и возраст вылепили эту старческую маску, — горести тоже сделали свое дело. И тем не менее Шульц не казался грустным. Большой рот выражал спокойную и безмятежную доброту. Но особенно трогательную мягкость придавали его лицу светло-серые, прозрачные и ясные глаза; они смотрели прямо в лицо людям, спокойно, открыто; они ничего не скрывали: вся душа читалась в них.Жизнь Шульца была бедна событиями. Он остался в одиночестве много лет назад. Жена его умерла. Она была не очень добра, не очень умна и даже не хороша собой, но он вспоминал о ней с нежностью. Шульц потерял ее двадцать пять лет назад, и с тех пор не проходило вечера, чтобы он мысленно не вел с ней перед сном грустной и нежной беседы: он приобщал ее к прожитому дню. Детей у него не было, о чем он горевал всю жизнь. Свою жажду привязанности Шульц перенес на учеников, которых любил, как родной отец. Но они не всегда платили ему тем же. Старое сердце тянется к юному, чувствуя себя почти ровесником его: оно знает, как быстротечны годы, которые легли между ними. Но юноша об этом не подозревает: старик для него человек другой эпохи; к тому же он слишком поглощен треволнениями сегодняшнего дня и бессознательно отвращает взор от грустного итога всех своих усилий. Случалось, что ученики Шульца, тронутые его живым, неподдельным интересом ко всем их удачам и неудачам, выражали ему свою признательность; время от времени они навещали старого профессора; кончив университет, писали ему, благодарили за его заботы; некоторые два-три раза присылали весточку о себе и в последующие годы. А затем старый Шульц терял их из виду и разве только из газет узнавал об успехах того или другого — и радовался этим успехам, как своим собственным. Он не обижался на учеников за их молчание, находя ему тысячи оправданий. В их преданности старик ничуть не сомневался и даже наиболее эгоистичных наделял чувствами, которые испытывал сам.Надежнейшим прибежищем были для него книги: они-то не забудут, не изменят. Души, которые делали дорогими для него эти страницы, были уже вне потока времени — они не менялись, запечатленные в веках силою любви, которую они внушали и, казалось, сами чувствовали, изливая ее на всех, кто полюбил их. Профессор эстетики и истории музыки, Шульц был подобен старому бору, звенящему песнями. Некоторые из этих песен доносились издалека, из глубокой старины, не потеряв ни своей прелести, ни своей таинственности. Существовали и другие, более близкие и милые сердцу; они стали его дорогими спутниками: каждое слово в них напоминало ему счастье и скорби прожитой жизни, сознательной или прошедшей за пределами сознания (ибо за неказистой завесой дня, озаренного лучами солнца, текут другие дни, сияющие неведомым нам светом). Были, наконец, песни, никогда еще им не слышанные; он находил в них то, чего давно ждал, в чем давно нуждался, — всем сердцем он впитывал их, как земля впитывает влагу. Так старый Шульц слушал в безмолвии своей одинокой жизни шумы наполненного песнями леса и, подобно тому легендарному монаху, что уснул, завороженный песней волшебной птицы, не заметил, как прошли годы, как наступил вечер жизни; душе его все еще было двадцать лет.Не только музыка составляла богатство Шульца. Он любил поэтов — старых и новых. Он предпочитал поэтов своей родины, в особенности Гете, но любил и иностранных. Шульц был разносторонне образован и знал несколько языков. По своим воззрениям он принадлежал к современникам Гердера и великим Weltburger'ам — «гражданам мира» конца XVIII века. Как свидетель ожесточенной борьбы, происходившей до и после семидесятого года, он привык мыслить широко. Но, обожая Германию, Шульц не кичился ею. Вместе с Гердером он полагал, что «из всех бахвалов самый глупый тот, кто кичится своей национальностью», и вместе с Шиллером находил, что «писать для одной лишь нации — это слишком убогий идеал». Порой он проявлял робость мысли, зато сердце у него было открытое, оно с любовью обнимало все, что есть прекрасного в мире. Шульц, пожалуй, был слишком терпим к посредственности, но его инстинкт безошибочно подсказывал ему, что лучше и что хуже; и если у него не хватало силы осудить лжеталанты, которыми восторгался свет, он всегда находил в себе силу отстаивать своеобразных и сильных художников, гонимых светом. Доброта часто подводила его: он боялся совершить несправедливость; а если ему не нравилось то, что нравилось другим, он, не колеблясь, признавал себя неправым и начинал любить отвергнутое. Любовь и восхищение были еще более необходимы ему для его духовной жизни, чем воздух для его чахлой груди, и он испытывал признательность к тем, кто пробуждал в нем эти чувства. Кристоф даже не подозревал, что значили для Шульца его Lieder. Он сам, создавший их, не чувствовал того, что порождали они в сердце старого Шульца. Ведь для Кристофа это были всего лишь несколько искорок того огня, которым он горел: немало других еще взовьется из горна его души. А для Шульца это был целый мир, внезапно распахнувшийся перед ним, — мир, на который он мог обратить свою любовь. Мир, осветивший всю его жизнь.
Год назад Шульцу пришлось распроститься с университетом и выйти в отставку: здоровье его ухудшилось, стало трудно преподавать. Он был болен и лежал в постели, когда книготорговец Вольф, по заведенному обыкновению, прислал ему пачку последних музыкальных новинок и среди них Lieder Кристофа. Шульц жил в полном одиночестве. Возле него не было ни одной близкой души; немногие его родственники давно уже умерли. Он находился на попечении старой служанки, которая злоупотребляла его немощью и вела дом по своему усмотрению. Время от времени его навещали два-три приятеля столь же преклонных лет; они тоже не отличались крепким здоровьем; в плохую погоду они сидели в четырех стенах и редко навещали друг друга. Была зима, на улицах таял только что выпавший снег; Шульц никого не видел весь день. Комната тонула во мраке, желтый туман прильнул к окнам, и взгляд упирался в его непроницаемую стену; от печки шел тяжелый, томительный жар. На соседней церкви старые куранты XVII века каждые четверть часа выпевали ужасающе фальшивым и разбитым голосом фразу монотонного хорала — их бодрящий напев казался неестественным тому, кто сам был не очень весел. Старик, обложенный подушками, кашлял. Он старался углубиться в чтение своего любимого Монтеня, но сегодня чтение не радовало его, как обычно; он выпустил из рук книгу, ему трудно дышалось, он ушел в мечты. Пачка нот лежала тут же на постели, но у него не было мужества распечатать ее, сердце томила печаль. Наконец старик Шульц вздохнул, аккуратно развязал шнурок, надел очки и принялся разбирать ноты. Мыслями он был не здесь, а в прошлом, которое хотелось и не удавалось забыть.Взгляд его упал на гимн в старинном стиле, написанный на слова простодушного и благочестивого поэта XVII века, которым Кристоф придал новое звучание. То была «Песнь странника-христианина» Пауля Гергардта: Hoff, о du arme Seele,Hoff und sei unverzagh! Erwarte nur der ZeitSo wirst du schon erblickenDie Sonn der schonsten Freud…
Надейся, бедная душа,
Надейся, будь бесстрашна!

Жди, твой придет черед,
И солнце Радости
Перед тобой блеснет…


Старому Шульцу были хорошо знакомы эти простые слова, но никогда они не трогали его так, как сейчас. Исчезла куда-то бездумная набожность, которая смиряет и убаюкивает душу своим однообразием. Теперь в них трепетала душа, его душа, но только более юная и могучая; она страдала, ей хотелось надеяться, хотелось видеть Радость, и она видела ее. Его руки дрожали, по щекам текли крупные слезы. Он продолжал читать: Auf! Auf! gib deinem SchmerzeUnd Sorgen gute Nacht!Lass fahren, was das HerzeBetrubt und traurig macht!
Вставай, простись с заботой,
Гони печали прочь!
Пусть все уйдет, что в сердце
Твое вселила ночь!


Кристоф сообщил этим мыслям отвагу и задор молодости; молодой героический смех громко звучал в проникнутых наивным доверием словах: Bist du doch nicht RegenteDer alles-fuhren soil, —Gott sitzt im RegimenteUnd fuhret alles wohl.
Ведь ты не вседержитель,
Мир не тебе вести, —
Господь жизнь направляет
По верному пути.


И, наконец, шла строфа, дышавшая пламенным вызовом, — Кристоф с дерзостью юного варвара беспечно вырвал ее из середины стихотворения и превратил в финал своей Lied: Und ob gleich alle TeufelHier wollten widerstehn,So wird doch ohne ZweifelGott nicht zurucke gehn. Was er ihm vorgenommcn,Und was er haben will,Das mufS doch endlich kommenZu seinem Zweck und Ziel!
Пусть корчатся все черти
И разъярится ад, —
Того, что раз замыслил,
Бог не возьмет назад.

От цели не отступит
Господь наш ни на пядь,
Он выполнит решенье
И не вернется вспять!


Здесь музыка разражалась неистовым взрывом веселья, в ней слышалось упоение боем, триумф римского императора.Старик дрожал всем телом. Трудно дыша, он следил за буйным течением музыки, как ребенок, которого схватил за руку и увлекает вперед бегущий товарищ. Сердце его стучало, слезы струились по щекам. Он лепетал:— Ах, боже мой!.. Ах, боже мой!..Он всхлипывал, смеялся. Он был счастлив. У него перехватило дыхание. Начался ужасный припадок кашля. Прибежала Саломея, старая служанка, — ей показалось, что старику пришел конец. А он все плакал, кашлял и твердил:— Ах, боже мой!.. Боже мой!..В краткие минуты передышки между двумя приступами кашля он смеялся тихим, тонким смешком.Саломея думала, что он помешался. С трудом поняв наконец, что привело его в такое волнение, она напустилась на него:— Можно ли так с ума сходить из-за всякой чепухи? Дайте-ка мне эту тетрадь! Я ее заберу. И больше вы ее не увидите.Но старик, кашляя, крепко ухватился за ноты; он крикнул Саломее, чтобы она оставила его в покое. Так как старуха не унималась, Шульц вышел из себя и стал бранить ее, ловя ртом воздух. Никогда еще хозяин так не сердился, обычно он не смел ей перечить. Ее даже оторопь взяла — и она сдалась, но не поскупилась на язвительные словечки: сказала, что он на старости лет выжил из ума, что она до сих пор принимала его за приличного человека, но, видно, обманулась, — он так ругается и богохульствует, что любого извозчика за пояс заткнет, что глаза у него совсем на лоб вылезли, — одним таким взглядом убить можно… Угомонилась она лишь после того, как взбешенный Шульц приподнялся и крикнул ей:— Убирайтесь!И крикнул таким не допускавшим возражения тоном, что Саломея ушла, хлопнув дверью. Пусть теперь зовет ее, заявила она на прощание, она и не подумает прийти, пусть себе помирает один-одинешенек.В комнате, погруженной в полумрак, снова воцарилась тишина. И снова спокойное безмолвие вечера нарушали только куранты, вызванивавшие смешные и сентиментальные мелодии. Смущенный своей вспышкой, старик Шульц неподвижно лежал на спине и дожидался, когда уймется бурное биение сердца; он прижимал к груди драгоценные Lieder и смеялся, как дитя.
Последовавшие за тем одинокие дни проходили в состоянии, близком к экстазу. Шульц позабыл о своих немощах, о зиме, о ненастье, о своем одиночестве. Все вокруг было сияние и любовь. Приближаясь к земному пределу, Шульц чувствовал, как он возрождается в юной душе неведомого друга.Он силился нарисовать себе образ Кристофа. Композитор представлялся ему совсем не таким, каким был в действительности. В своем воображении Шульц видел светловолосого, худощавого человека с голубыми глазами, со слабым, глуховатым голосом, кроткого, застенчивого и доброго. Но каков бы он ни был на самом деле, Шульц все равно создал бы себе идеальный образ Кристофа. Он идеализировал всех окружающих: учеников, соседей, приятелей, старую служанку. Добрый и любящий, неспособный критиковать и, быть может, умышленно уклонявшийся от критики, — так легче было отгонять горькие мысли, — он населял мир ясными и чистыми душами по своему подобию. Это была ложь от избытка доброты, и эта ложь помогала ему жить. Шульц и сам знал в глубине души, что обманывает себя, и по ночам, в постели, часто вздыхал, вспоминая прожитый день — десятки мелочей, противоречивших его идеализированным представлениям. Он отлично знал, что старая Саломея за его спиной насмехается над ним, судачит о нем с кумушками всего квартала и тайком приписывает к очередному счету по субботам. Знал, что ученики заискивают перед ним, пока он им нужен, а получив желаемое, исчезают. Знал, что старые товарищи по университету забыли о его существовании с тех пор, как он вышел в отставку, а новый профессор эстетики обкрадывает его в своих статьях без указания источника или же вероломно ссылается на него как раз тогда, когда приводит какую-нибудь малозначащую фразу из его сочинений или подчеркивает его промахи (прием, весьма распространенный среди критиков). Он знал, что его приятель Кунц не далее как сегодня налгал ему и что не видать ему, как своих ушей, книг, которые он дал на несколько дней другому своему приятелю, Поттпетшмидту; а это очень огорчало Шульца — книги свои он любил, как живых людей. И много еще припоминалось ему горького из недавнего и далекого прошлого. Не хотелось ему об этом думать, но назойливые мысли все время были с ним. Воспоминания пронзали его жгучей болью.— Ах! Боже мой, боже мой! — вздыхал он в ночной тишине.Но Шульц отмахивался от этих докучливых мыслей: он их просто отстранял. Ему хотелось быть доверчивым, верить во все доброе, верить в людей. И он верил. Сколько раз жизнь грубо разбивала его иллюзии! А на их месте снова и снова возникали другие… Он не мог обходиться без них.Незнакомец, по имени Кристоф, стал для старика источником света. Первое письмо, полученное от Кристофа, холодное и угрюмое, не могло не огорчить его, но он не хотел сознаваться в этом, он радовался, как дитя. Старик был так невзыскателен, так мало требовал от людей, что и немногое способно было утолить его жажду любви и благодарности. Свидание с Кристофом было бы для него радостью, на которую он не смел рассчитывать: куда ему, старому, пускаться в далекий путь к берегам Рейна! А чтобы попросить Кристофа навестить его — об этом он даже и помыслить не мог.Телеграмма от Кристофа была получена вечером — Шульц как раз садился за стол. Сначала он пришел в недоумение: подпись ничего ему не говорила, и он решил, что телеграмма подана по ошибке. Он перечел ее три раза; от волнения очки не сидели на месте, лампа горела тускло, буквы плясали перед глазами. Когда же он наконец понял, новость так ошеломила его, что он забыл об обеде. Напрасно кричала на него Саломея, — кусок не шел ему в горло. Старик бросил салфетку на стол, хотя обычно аккуратно складывал ее; он с трудом поднялся, взял шляпу, трость — и вышел. Первой мыслью старого Шульца, когда он получил счастливую весть, было разделить это счастье с другим, известить своих друзей о приезде Кристофа.У него было два приятеля, тоже страстные любители музыки, которым он сумел передать свое восторженное отношение к Кристофу: судья Самюэль Кунц и зубной врач Оскар Поттпетшмидт, славившийся своим замечательным голосом. Старые приятели, собравшись втроем, часто говорили о Кристофе; они переиграли все его вещи — все, что им удалось найти. Поттпетшмидт пел, Шульц аккомпанировал, Кунц слушал. А затем они целыми часами делились друг с другом своими восторгами. Исполняя пьесы Кристофа, они нередко повторяли:— Ах! Если бы с нами был Крафт!Шульц шел и тихонько смеялся от радости и оттого, что сможет порадовать своих друзей. Спускалась ночь; деревушка, где жил Кунц, находилась в получасе ходьбы от города. Но небо было чистое, апрельский вечер ласкал теплом, пели соловьи. Сердце старого Шульца ликовало; он не чувствовал одышки, он шел легко, как в двадцать лет, не смущаясь тем, что часто спотыкался в темноте о камни. Проезжали экипажи, и тогда он молодцевато сторонился и весело приветствовал возницу, а тот с удивлением всматривался в освещенную на мгновение фонарем фигуру старика, взгромоздившегося на придорожную насыпь.Наконец Шульц добрался до домика Кунца, стоявшего в саду на окраине; уже наступила ночь. Он принялся барабанить в дверь и громко звать хозяина. Окно распахнулось, и в него высунулся растерянный Кунц. Вперив глаза в темноту, он спросил:— Кто там? Что вам угодно?Запыхавшийся Шульц радостно крикнул:— Крафт!.. Крафт завтра приезжает!..Кунц ничего не понял, но узнал старика по голосу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53