А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Помнишь, Савалита, здесь мы с тобой вели нашу первую мазохистскую беседу, — сказал он. — Здесь мы признались друг другу, что я не состоялся как поэт, а ты — как коммунист. Теперь мы просто два газетчика. Мы с тобой здесь подружились.
— Мне надо это кому-нибудь рассказать, иначе я сгорю, Карлитос, — сказал Сантьяго.
— Если тебе станет легче, я готов, — сказал Карлитос. — Только сперва подумай. Мне тоже иногда случалось изливать душу разным людям, а потом я не знал, куда деться от ненависти к тем, кто узнал мои слабости. Может быть, завтра, Савалита, и ты меня возненавидишь.
Но Сантьяго, не отвечая, снова заплакал. Он согнулся над столом, захлебываясь от рыданий, не отнимая ото рта носовой платок, чувствуя на плече руку: ну-ну, успокойся, слышал его голос:
— Ну, что, Бесеррита нажрался и сказал тебе про отца при всем честном борделе? — мягкий, думает он, чуть застенчивый, сочувственный.
Нет, Савалита, это случилось не в ту минуту, когда ты услышал это от Кеты, а тогда, в баре «Негро-негро», когда понял, что вся Лима, кроме тебя, знает, что твой отец — педераст. Вся редакция, кроме тебя, думает он. Заиграл пианист, в полутьме засмеялась женщина, он почувствовал горький вкус пива, подошел официант с фонариком: забрал пустые бутылки, поставил новые. Теребя платок, вытирая глаза и губы, ты говорил, Савалита. Мир не рухнет, ты не сойдешь с ума, Савалита, не покончишь с собой, думает он.
— Ты же знаешь, у девок язык — как бритва. — Карлитос то откидывался к стене, думает он, то нависал над столом и тоже был удивлен и испуган. — Она выпалила это, чтоб отплатить Бесеррите, чтоб заткнуть ему рот: ведь ей пришлось по его милости пережить несколько неприятных минут.
— Они говорили про него как про тебя, — сказал Сантьяго. — И я сидел там, Карлитос.
— Самое мерзкое — не эта история с убийством: это-то, я полагаю, брехня, Савалита. — Карлитос тоже запинался, думает он, и тоже противоречил себе. — А то, что ты узнал, и главное — от кого узнал. Я-то думал, ты в курсе.
— Эта ужасная кличка, и эти слова — «его любовник, его шофер», — сказал Сантьяго. — Так, словно они его знают всю жизнь. Его имя треплют в публичном доме. И я — там. Там, Карлитос.
Этого не может быть, Савалита, подумал ты и закурил, это — ложь, и выпил глоток пива, и голос изменял ему, когда он повторял «этого не может быть». И на фоне ко всему безразличных карикатур из «Нью-Йоркера» плавало размытое дымом лицо Карлитоса: тебе кажется это ужасным, Савалита, но, поверь мне, бывает и хуже. Ты свыкнешься, притерпишься, и будет тебе наплевать на это, и он потребовал еще пива.
— Я тебя накачаю сегодня, — гримасничая, сказал он, — тебе будет так скверно, что ни о чем другом думать не захочется, — еще немного — и ты поймешь, что не стоило так горевать, Савалита.
Но напился Карлитос, думает он, как теперь напиваешься ты. Карлитос поднялся и пропал в полутьме, смех женщины замирал и звучал снова, пианист играл один и тот же монотонный пассаж: хотел накачать тебя, а напился-то я, Амбросио. И снова появился Карлитос: отлил не меньше литра, разве можно так тратить деньги, а?
— А зачем вам меня накачивать? — смеется Амбросио. — Это никому еще и никогда не удавалось.
— Вся «Кроника» знала, — говорил Сантьяго. — Когда меня не было, меня называли «сынок того педераста»?
— Не сходи с ума, Савалита, — сказал Карлитос. — Ты-то тут при чем?
— Никогда ничего не слышал об этом, — ни в школе, ни у нас в Мирафлоресе, ни в университете, — сказал Сантьяго. — Ведь если бы это было правдой, хоть что-нибудь-то до меня докатилось бы, я бы заподозрил неладное. Но ведь никогда ничего, Карлитос.
— По Перу вечно гуляет какая-нибудь сплетня, — сказал Карлитос. — Она так обкатывается, что становится вроде правды. Выбрось это из головы.
— А может быть, я не хотел знать? — сказал Сантьяго. — Пропускал все мимо ушей?
— Не собираюсь тебя утешать, тебя не в чем утешать, отрыгнув, сказал Карлитос. — Вот его стоит пожалеть. Если это брехня, то его опорочили и замазали так, что не отмыться, а если правда, то жизнь его, наверно, достаточно хреновая. Хватит об этом.
— Правдой это не может быть, — сказал Сантьяго. — Если это не брехня, то, значит, клевета.
— Наверно, эта шлюха за что-нибудь его ненавидит и решила отомстить таким способом, — сказал Карлитос. — Может, какие-нибудь постельные недоразумения, а может быть, шантаж. Не знаю, что ты мог заподозрить или почувствовать. И потом, вы с ним сколько лет не виделись?
— Я? — сказал Сантьяго. — Да как тебе могло в голову такое прийти? Как я на него посмотрю после всего этого? Да я умру от стыда.
— От стыда не умирают, — сказал Карлитос и снова рыгнул. — Смотри, тебе видней. Так или иначе, история эта не всплывет.
— Ты что, не знаешь Бесерриту? — сказал Сантьяго. — Обязательно всплывет. Бесеррита постарается.
— Бесеррита пойдет советоваться к Ариспе, Ариспе — в директорат, — сказал Карлитос. — Они ж не дураки и себе не враги, что один, что другой. Такие имена в полицейской хронике трепать никто не позволит. Так тебя огласка пугает? Какой ты все-таки еще буржуй, Савалита.
И снова рыгнул, и засмеялся, и заговорил — все более несвязно: ты станешь мужчиной, Савалита, сегодня вечером или вообще никогда не станешь. Да, тебе повезло, думает он: видеть, как напивается Карлитос, слышать, как он, отрыгивая, плетет околесицу, тащить его волоком из «Негро-негро», прислонять к колоннаде в ожидании такси. Повезло, что пришлось везти его в Чоррильос и подымать, взяв под мышки, по лестнице, раздевать и укладывать в постель. Повезло, что не напился, думает он, что был занят каким-то делом и должен был думать о Карлитосе, а не о себе. Завтра я схожу к тебе в больницу, снесу чего-нибудь почитать, думает он. Несмотря на отвратительный вкус во рту, на туман в голове, на ломоту во всем теле, наутро ему стало лучше. Он перестрадал и стал сильнее, думает он, и мышцы одеревенели, потому что спал он не раздеваясь, на неудобной кушетке, стал спокойнее, словно пережитое переменило его, заставило повзрослеть. Вот этот маленький душ, втиснутый между раковиной и унитазом в квартире Карлитоса, и холодная вода, от которой ты вздрогнул и окончательно проснулся. Он медленно оделся. Карлитос спал — на животе, свесив голову с кровати, в трусах и носках. Вот улица, а на улице — солнце, с которым бессилен справиться утренний туман, разве что чуть-чуть подпортить, вот кафе на углу, и кучка трамвайщиков в синих фуражках облепила стойку, обсуждает футбол. Он заказал кофе с молоком, спросил, который час, десять, он уже должен был приехать в контору, и ты, Савалита, не волновался, был спокоен. К телефону пришлось идти мимо стойки, потом по коридору, заставленному ящиками и коробками. Набирая номер, увидел вереницу муравьев, ползущую по стропилам. Ладони вдруг вспотели, когда в трубке раздался голос Чиспаса: слушаю.
— Привет, Чиспас. — И по всему телу побежали мурашки, и пол вдруг стал податливым и рыхлым. — Это я, Сантьяго.
— Не могу говорить, — еле слышно прошипела трубка. — Позвони попозже, старик здесь.
— Я хочу с ним поговорить, — сказал Сантьяго. — Да-да, с ним. Передай ему трубку, это срочно.
Наступило долгое — ошеломленное? изумленное? восторженное? — молчание, нарушаемое стрекотом пишущей машинки и растерянным покашливанием Чиспаса, который, наверно, уставился на телефон, не зная, что сказать, что делать, а потом его театральный выкрик: а-а, да это же хилячок, да это же академик! — и машинка замолкла. Да где ж ты пропадал, да откуда ж ты взялся, почему ж ты домой не являешься. Да, папа, это наш Сантьяго, просит тебя. Другие голоса, перекрывшие, заглушившие голос Чиспаса, и вот — жаркая кровь прихлынула к твоему лицу, Савалита.
— Алло, алло. — Тот же голос, что и годы назад, только чуть подрагивающий от волнения и радости, голос изумленный, голос, срывающийся на крик. — Алло, это ты, сынок? Сынок? Ты?
— Здравствуй, папа. — А сюда, в коридор, долетал смех толпившихся у стойки вагоновожатых, а рядом с тобой громоздились штабеля прохладительного «Пастерина», а муравьи уже скрылись за жестяными коробками галет. — Да, папа, это я. Как там мама? Как вы все?
— Мы обижены на тебя, мы ждем тебя каждый день. — Голос полон мучительной надеждой, слова звучат сбивчиво. — А ты? Ты-то как? Ты здоров? Откуда ты звонишь?
— Я в Чоррильосе. — Да нет, этого не может быть, это вздор, выдумки, клевета, думает он. — Мне надо с тобой поговорить, папа. Ты сейчас очень занят?
— Нет, нет, конечно, я сейчас приеду. — И вот почти ничего, кроме беспокойства и тревоги. — Ничего не случилось? Ты в порядке? У тебя неприятности?
— Нет, папа, все в порядке. Буду ждать тебя у входа в «Регатас», это здесь рядом.
— Я еду, еду. Я выхожу. Через полчаса буду, самое большее. Вот Чиспас что-то хочет тебе сказать.
В трубке — хлопанье дверей, грохот отодвигаемых стульев, и снова — тявканье машинки, отдаленное завывание клаксонов, шум машин.
— Старик помолодел за секунду лет на двадцать, — радостно сказал Чиспас. — Вылетел пулей. А я уж не знал, что врать. Что стряслось? Ты опять влип в какую-нибудь историю?
— Нет, никуда я не влип, — сказал Сантьяго. — Много времени прошло. Я помирюсь с ним.
— Давно пора, давно пора, — твердил Чиспас ликующе, но все еще недоверчиво.
— Подожди, я маме позвоню. Ее надо предупредить. А то как бы она на радостях в обморок не брякнулась.
— Я сейчас не поеду домой, Чиспас. — И услышал: да ты что, старина, так нельзя. — В воскресенье. Скажи, что приду в воскресенье к обеду.
— Ладно, понял. Мы с Тете ее подготовим, — сказал Чиспас. — Ах ты, капризник. На обед будет чупе с креветками.
— Помнишь, когда мы с тобой виделись последний раз? — говорит Сантьяго. — Это было лет десять назад, у входа в «Регатас».
Он вышел из кафе на проспект, но вместе того, чтобы спуститься по лестнице к «Регатас», медленно, рассеянно побрел дальше, думая о том, что сделал, и удивляясь тому, что сделал. Был прилив: море проглотило полосу песчаного клубного пляжа, пенистые языки дотягивались до помоста, на котором летом было столько зонтиков, столько купальщиков. Сколько лет, Савалита, ты не был на пляже клуба «Регатас»? С тех пор, как поступил в Сан-Маркос, значит, лет пять-шесть, а в ту пору казалось — сто. А теперь — тысячу, думает он.
— Как же не помнить? — говорит Амбросио. — Вы же тогда помирились с папой вашим, с доном Фермином.
Что они, строят бассейн? Интересно, Чиспас тогда еще занимался греблей? Ты, Савалита, стал чужим в собственной семье, ты не знал, что делают твой брат, твоя сестра, чем они заняты, сильно ли переменились и в чем переменились. Он дошел до подъезда клуба, сел на тумбу, державшую цепь, каморка швейцара была пуста. Оттуда ему была видна Агуа-Дульсе, пустынный берег, закрытые павильончики, туман, окутывавший скалы Барранко и Мирафлореса. На гальке лежало несколько лодок, одна — совсем дырявая. Было холодно, ветер трепал его волосы, оставлял на губах привкус соли. Он сделал несколько шагов по этому маленькому пляжу, отделявшему «Регатас» от Агуа-Дульсе, присел на лодку, закурил: если бы я не ушел из дому, папа, я так никогда бы ничего и не узнал. Над водой кружили чайки, они на мгновенье присаживались на скалы, потом взлетали и круто снижались, так что лапки оказывались в воде, ныряли и выныривали, держа в клюве почти невидимую трепещущую рыбешку. Зеленовато-свинцовое море, думает он, бурая пена разбивающихся о скалы волн. Я не должен был поступать в Сан-Маркос, папа. Ты не плакал, Савалита, и ноги у тебя не дрожали, ты вел себя как подобает мужчине, ты не кинулся к нему, не упал в его объятья, скажи мне, что это неправда, папа, скажи мне, что все это не так. Вдалеке показалась машина, она шла зигзагами, объезжая рытвины, вздымая пыль. Он встал, пошел навстречу. Не плакать? Притвориться, что я ничего не замечаю? Но ведь он, наверно, за рулем, и ты, Савалита, увидишь его лицо? Да, вот за лобовым стеклом — широкая улыбка Амбросио, звучит его голос: как поживаете, ниньо Сантьяго? И вот — отец. Как он поседел, как похудел, сколько новых морщин: сынок. Больше отец ничего не сказал, думает он, только раскинул руки, обнял его и надолго прижал к себе, и губы его, Савалита, приникли к твоей щеке, и ты почувствовал запах его одеколона, и сам вдруг охрип: здравствуй, папа, как ты, папа? Все вздор, все клевета, быть этого не может.
— Вы ж не знаете, ниньо, до чего ж дон Фермин обрадовался, — говорит Амбросио. — Представить себе не можете, что для него было помириться с вами.
— Да ты, наверно, совсем продрог здесь, сегодня такая мерзкая погода. — Он положил руку тебе на плечо, Савалита, он говорил медленно, чтобы скрыть волнение, и подталкивал тебя к клубу. — Пойдем, тебе надо чего-нибудь выпить, согреться.
Они медленно и молча пересекли баскетбольную площадку, вошли в здание клуба через боковые двери. В ресторане никого не было, и даже столы еще не были накрыты. Дон Фермин хлопнул в ладоши, и тотчас, торопливо застегиваясь, появился официант. Заказали кофе.
— А вскоре ты уволился, да? — говорит Сантьяго.
— Сам не знаю, зачем мне этот клуб, я здесь никогда не бываю, — говорил дон Фермин, думает он, а глазами спрашивал: «как ты? как ты живешь? как ты жил? я ждал тебя каждый день все это время». — Чиспас и твоя сестрица тоже, кажется, сюда не ходят. Скоро продам, честное слово. Членство стоит теперь тридцать тысяч, а мне в свое время обошлось в три.
— Точно не вспомнить, — говорит Амбросио. — Вроде бы да, вскоре.
— Как ты похудел, одни глаза остались, мама упадет в обморок когда тебя увидит, — он пытался, Савалита, говорить строго и не мог, и улыбался растроганно и печально. — Эта работа по ночам тебе не на пользу. И то, что живешь отдельно, — тоже.
— Да что ты, папа, я прибавил в весе, а вот ты похудел, и сильно.
— Я уж думал, ты вообще никогда не позвонишь, и вдруг — такая радость. — И знаешь, Карлитос, если бы он чуть шире открыл глаза… — Что случилось?
— Да ничего не случилось, — или изменился в лице, — тут просто такое дело… хотел предупредить тебя, могут быть неприятности.
Официант подал кофе; дон Фермин протянул Сантьяго сигареты и ждал, особенного интереса не выказывая.
— Не знаю, читал ли ты в газетах, папа, насчет этого убийства, — но нет, Карлитос, он по-прежнему смотрел на меня, изучал мое лицо, одежду, неужели можно так притвориться, Карлитос? — слышал про певичку, ее зарезали на Хесус-Мария, она была любовницей Бермудеса?
— Ну да, слышал. — Дон Фермин сделал неопределенное движение, и смотрел все так же ласково, хотя и с любопытством. — Это Муза.
— «Кроника» раскапывает все, что имело отношение к ее жизни, — и ты убедился, Савалита, все это было враньем, я был прав, сказал Карлитос, нечего было так огорчаться. — Она раздувает эту историю.
— Ты весь дрожишь, смотри, как бы не простудился. — Мои слова, Карлитос, как будто немного раздражали его, он пропускал их мимо ушей, а сам все смотрел на меня с невысказанным упреком: почему же ты ушел? почему так долго не звонил? — Ну и что? «Кроника» всегда гоняется за сенсациями, это ее стиль. Какое это имеет отношение…
— Вчера в редакцию пришла анонимка, папа. — Ведь он так любит тебя, Савалита, неужели он мог устроить этот спектакль? — Там сказано, что убийца — это бывший охранник Кайо Бермудеса, ныне служащий у — и было названо твое имя. Такая же анонимка могла поступить и в полицию. — Да, думает он, он и устроил этот спектакль именно потому, что любил тебя, Савалита. — Вот я и хотел предупредить тебя.
— Ты про Амбросио? — И ты увидел его удивленную улыбку, Савалита, такую естественную и уверенную, как будто он сию секунду заинтересовался твоим рассказом, сию секунду что-то понял. — Это Амбросио-то — человек Бермудеса?
— Кто-то может принять эту анонимку на веру, — сказал Сантьяго. — В общем, я хотел, чтоб ты знал.
— Это негр-то — убийца? — И рассмеялся так весело, так непринужденно, и видно было, что вздохнул с облегчением, и глаза его говорили: слава богу, я уж думал, сынок, что это каким-то боком касается тебя. — Да он мухи не обидит. Бермудес мне его отдал, потому что я хотел, чтобы мой водитель был полицейский.
— Я хотел, чтоб ты знал, папа, — сказал Сантьяго. — Репортеры и полиция начнут разматывать, могут явиться домой.
— Ну и правильно сделал. — Он кивал тебе, Савалита, он улыбался и маленькими глотками прихлебывал кофе. — Они испытывают меня на прочность, играют на нервах. Не в первый раз и, боюсь, не в последний. Это уж как водится. Если бы бедный Амбросио знал, что его считают способным на такое!
Он снова засмеялся, допил кофе, вытер губы: ах, сынок, сколько всякой анонимной мерзости я получил и еще получу. Он глядел на Сантьяго с нежностью и, перегнувшись через стол, взял его за руку:
— Но мне вот что не нравится: тебя в «Кронике» заставляют заниматься подобным? Ты пишешь про уголовщину?
— Нет, папа, я к этому не имею отношения. Я в отделе внутренней информации.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70