А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однако сейчас, возвращаясь с похорон тети Зеи, я, как и отец, ощущал приятное тепло в желудке, и настроение у меня было отличное. Моросил мелкий холодный дождь, но мы почти не замечали его. Отец напевал что-то себе под нос, я подшучивал над ним, он весело огрызался и снова принимался напевать, чрезвычайно довольный тем, что я пытаюсь угадать, по каким причинам он выбрал именно этот мотив.
Лишь подойдя к самому дому, я вдруг понял: что-то неладно. В гостиной горел свет, но занавеси не были задернуты. Это показалось мне странным: я привык, возвращаясь домой, видеть полоски света, пробивающиеся сквозь щели.
Я заглянул в знакомое окно — в гостиной никого не было. Наверху, в маминой спальне, тоже горел свет, но там занавеси были задернуты.
Дверь нам открыла тетя Милли. Своим обычным, решительным тоном она без всяких околичностей объявила, что под вечер у мамы начался сердечный приступ и что она лежит в тяжелом состоянии.
8. ВОСКРЕСНОЕ УТРО
Несмотря на поздний час, я тотчас прошел к маме. Говорила она глухим, еле слышным голосом, почти не поднимая век, но была в полном сознании. Немного посидев с нею и успокоившись, я вышел. Мне казалось, что такой я уже видел маму не раз. Ни в тот вечер, ни на другой день никому из нас и в голову не пришло, сколь серьезна ее болезнь. Мы до такой степени ничего не подозревали, что на следующий вечер тетя Милли сочла вполне уместным прочесть мне наставление о том, как я должен распорядиться полученным наследством.
Я сидел в гостиной, расположенной под маминой спальней, когда тетя Милли спустилась вниз.
— Как она себя чувствует? — спросил я.
Я не видел мамы с самого утра, когда забегал к ней перед уходом на службу.
— Все так же, — ответила тетя Милли и, не понижая голоса, резко изрекла: — Ну, теперь ты можешь взяться за восстановление честного имени твоего отца. Давно пора.
— Что вы этим хотите сказать, тетя Милли?
— Ты прекрасно понимаешь, что я хочу сказать. — Она была права, хотя в первую минуту я и не сообразил, о чем идет речь. — Теперь ты можешь выплатить еще по десять шиллингов за каждый фунт долга.
Я твердо выдержал ее пристальный взгляд.
— Этого требует честность, — продолжала тетя Милли. — Ты, конечно, можешь пока не платить Тому. Положи то, что ему причитается, в банк, для своих надобностей. Но с остальными кредиторами ты обязан рассчитаться.
Еще в детстве, когда тетя Милли наседала на меня, я твердо решил никогда не расплачиваться с долгами отца, сколько бы я ни зарабатывал. Раньше она была для меня лишь назойливой особой с крупным невыразительным лицом и сердитым, грозным голосом, — когда она говорила, голос ее гулом отдавался у меня в ушах, а слова неизменно ранили; сейчас же я видел в ней обыкновенную женщину, с которой неплохо ладил. Но как бы я с ней ни ладил, решение, которое я принял, когда мне было восемь лет, оставалось незыблемым. Хотя тетя Зея завещала мне немалую сумму, я не собирался истратить ни пенса на те цели, какие имела в виду тетя Милли.
Зато теперь я знал, как вести себя с ней. Бывало, стоило ей задеть меня, как я замыкался в себе и молча выслушивал ее; теперь же, повзрослев, я держался вполне независимо.
— Вы что, хотите разорить меня, тетя Милли? Этак я и запить могу.
— Я бы этому ничуть не удивилась. Люди, которые не платят долгов, способны на все, — немедленно отпарировала она.
— На эти деньги я мог бы приобрести специальность. Вы ведь сами из кожи вон лезли, чтобы сделать из меня инженера. И вы вряд ли станете возражать, если на моей визитной карточке после фамилии будет стоять несколько букв.
Я произнес это небрежным тоном, но именно эта мысль занимала меня сейчас. Она побуждала цепляться за наследство, пожалуй, даже больше, чем то решение, которое я принял когда-то.
Тетя Милли не понимала юмора, однако, если над ней подтрунивали, она инстинктивно догадывалась об этом, и ей это даже нравилось. Но уж очень она была упрямая.
— Всегда можно найти причины, чтоб увильнуть от выполнения своего долга, — трубным голосом провозгласила она на весь дом.
Немного спустя я поднялся к маме. В теплом воздухе спальни пахло одеколоном, коньяком и еще чем-то специфическим, присущим помещению, где лежит больной. Я решил, что мама спит, так как в комнате горел лишь ночник, но из полумрака вдруг раздался ее слабый голос:
— Это ты, сынок?
— Да.
— Почему так кричала Милли?
— Разве ты слышала?
— Я ведь еще не оглохла, — с иронической усмешкой заметила мама. При мигающем свете ночника я увидел на ее лице улыбку, говорившую о том, что она уязвлена: такая улыбка появлялась у нее, например, когда ее, пятидесятилетнюю женщину, называли пожилой. Она еще не утратила женского тщеславия и инстинктивно старалась казаться моложе своих лет. — Из-за чего же она кричала?
— Да так, из-за пустяков, — ответил я.
— Нет, уж ты мне, пожалуйста, скажи, — потребовала мама. Голос у нее был утомленный, но в нем слышались повелительные нотки.
— Право, из-за пустяков, мама.
— Из-за наследства, которое оставила Зея? — Мама была подозрительна и по-прежнему мгновенно угадывала, в чем дело. Она сразу поняла, что предположение ее правильно. — Ну скажи же, сынок!
Я пересказал ей в самых комических тонах свой разговор с тетей Милли. Мама слушала меня с улыбкой — поведение тети Милли и сердило и забавляло ее.
— Милли — тупоумная ослица, — сказала она. — И думать не смей о таких вещах.
— А я и не думаю.
— Запомни: то, что ты получил, — это лишь часть тех денег, которые причитались мне. Считай, что это я их дала тебе. Ты должен употребить их на то, чтобы выйти в люди. Надеюсь, я доживу до этого.
Мама говорила уверенным, твердым тоном, и тем не менее в голосе ее чувствовалась тревога. Я вдруг заметил, что она задыхается, и сердце у меня екнуло. А мама, передохнув немного — ей явно не хватало воздуха, — продолжала:
— Я очень рада, что у тебя будут деньги, мой дорогой. Тебе повезло. Надо будет подумать, как лучше их употребить. Нельзя, чтобы они прошли между пальцев. Запомни: никак нельзя.
— Мы ничего не станем предпринимать, пока ты не выздоровеешь, — заверил я.
— Надеюсь, за этим дело не станет, — произнесла она прежним твердым тоном, и я снова уловил в нем тревожную нотку.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.
— Поправляюсь, но не так быстро, как хотелось бы, — ответила мама.
Я пожелал ей спокойной ночи.
— Очень я собой недовольна, — сказала она, прощаясь со мной. — Так надоело валяться. Давно бы уж пора выздороветь.
Набравшись мужества, она в течение двух следующих дней, неутомимо твердила тете Милли, что я ни в коем случае не должен тратить наследство на уплату долгов отца. Этому, высокомерно заявила мама, не бывать. Сын ее, по чести и справедливости, получил «ее деньги», и они должны пойти на то, чтобы дать ему толчок в жизни. А тогда Льюис без труда уладит все дела Верти.
Тетя Милли вынуждена была сдерживаться и выслушивала маму молча. Теперь и она, да и все мы понимали, что маме недолго осталось жить.
По словам доктора Фрэнсиса, у мамы была сердечная недостаточность, которая обычно наступает в более пожилом возрасте. Если она и поправится, то ей придется большую часть времени проводить в постели, чтобы не напрягать сердца. Сейчас оно лишь поддерживает в ней жизнь, но сил у нее нет совсем.
По выражению наших лиц, да и по всей атмосфере, царившей в доме, мама понимала, что ее жизнь в опасности. Однако она упорно продолжала надеяться и утверждала, что ей «становится лучше». Появление такого симптома, как отечность нот, она называла «ерундой» и лишь отмахивалась, когда ей указывали на это. А ноги у нее отекали, несмотря на то, что она уже три недели не вставала.
Однажды утром — это было в воскресенье — доктор Фрэнсис пробыл в маминой спальне дольше обычного. Тетя Милли, отец и я молча ждали его в гостиной.
Доктор Фрэнсис пришел на этот раз очень раню, чтобы успеть в церковь к началу службы. Когда он спустился в гостиную, церковный колокол уже гудел вовсю. Цилиндр доктора, в котором он ходил в церковь, — единственный цилиндр на весь приход, — лежал на столе в гостиной, и я было подумал, что доктор лишь зашел за ним. Но он опустился на стул возле стола и своими белыми, пухлыми пальцами принялся разглаживать скатерть. Лицо у него было розовое, даже лысина и та была розовая. Однако лицо это хранило сейчас повелительно-суровое и немного обиженное выражение.
— Мистер Элиот, я должен кое-что вам сказать, — заговорил он громким, хрипловатым голосом.
— Я слушаю, доктор, — отозвался отец.
— Боюсь, что она уже не встанет, — сказал доктор Фрэнсис.
Как раз в эту минуту церковный колокол перестал звонить, и в комнате воцарилась такая тишина, что у всех создалось впечатление, будто стало как-то темнее.
— Правда, доктор? — растерянно произнес отец.
Доктор Фрэнсис сосредоточенно нахмурился и кивнул.
— А сколько она еще протянет? — спросила тетя Милли подавленным тоном, который у любого другого человека можно было бы назвать энергичным.
— Этого, миссис Риддингтон, я не могу сказать, — ответил доктор Фрэнсис. — Она легко не сдастся. Да, она будет бороться до последнего вздоха.
— Но как долго, по-вашему? — настаивала тетя Милли.
— Не думаю, чтоб речь шла о неделях, — медленно проговорил доктор Фрэнсис. — Но ради нее надо пожелать, чтоб это длилось недолго.
— А она знает? — воскликнул я.
— Да, Льюис, знает. — Со мной доктор говорил мягче, чем с тетей Милли: казалось, он постарался забыть о чувстве обиды, о горечи понесенного в борьбе с болезнью поражения.
— Вы сказали ей сегодня утром?
— Да. Она просила меня сказать правду. У нее мужественная душа. Другим я обычно ничего не говорю, а твоей матери решил сказать.
— И как она это приняла? — спросил я, стараясь говорить спокойно.
— Хотел бы я так принять, — признался доктор Фрэнсис. — Если, конечно, со мной случится такое.
Перчатки доктора Фрэнсиса лежали в цилиндре. Сейчас он вынул их и начал медленно натягивать, сначала на левую руку, тщательно разглаживая каждую складочку.
— Она просила меня передать, — нарочито небрежным тоном заметил он, обращаясь к отцу, — что хотела бы сначала видеть Льюиса.
Отец покорно кивнул.
— На твоем месте я подождал бы несколько минут, — посоветовал мне доктор Фрэнсис. — Ей надо дать время приготовиться к встрече с тобой. Она ведь не любит, чтоб ее видели расстроенной, правда?
Он думал в эту минуту не только о маме, но и обо мне. А я не мог слова вымолвить. Доктор пытливо посмотрел на меня и почмокал в знак сочувствия. Затем, натянув вторую перчатку, сказал, что хоть и поздно, но он все же хочет сходить в церковь — как раз успеет к первому чтению библии. Он простился с тетей Милли, простился с отцом, а меня обнял за плечи. Минуту спустя, поблескивая цилиндром, неся очень прямо свое пухлое, словно набитое ватой, тело, он быстрым, решительным шагом просеменил мимо нашего окна.
— Ну, когда это случится, придется вам съехать отсюда, — заметила тетя Милли.
— Да, Милли, очевидно, придется, — согласился отец.
— Переедете ко мне. С семьей в три человека я уж как-нибудь справлюсь.
— Ты очень добра, Милли, право!
— Только вам придется поселиться в одной комнате. М-да, надо будет произвести перестановку, — добавила тетя Милли, довольная тем, что у нее появилось какое-то дело.
Часы на камине пробили полчаса, но на сей раз отец не произнес своей сакраментальной фразы. Он сказал вместо этого:
— Лина-не любила их, правда? Все говорила: «Будь они прокляты, эти часы! Будь они прокляты, Берти!» Так и говорила: «Будь они прокляты!» Мне они всегда нравились, а ей — никогда.
9. У ПОСТЕЛИ УМИРАЮЩЕЙ
Мама теперь все время лежала на высоко взбитых подушках, независимо от того, спала она или бодрствовала, ибо так ей легче дышалось, а потому, когда в то воскресное утро я пододвинул к ее постели стул и сел, глаза наши оказались почти на одном уровне.
Глаза у мамы блестели, и белки были очень белые. Лицо же приобрело желтовато-восковой оттенок, и на щеках выступили жилки, как это иной раз бывает на загрубелых от ветра лицах. Мама с высокомерно-иронической усмешкой посмотрела на меня — такую усмешку часто вызывало у нее какое-нибудь неприятное известие.
Стоял ветреный апрельский день, облака то и дело закрывали солнце. Когда я вошел, комнату окутывала тень, но не успела мама заговорить, как лучи яркого весеннего солнца залили стоявшие напротив дома и лужайку между ними, а на мамином лице заиграли отблески света.
— Да, всему приходит конец, и тут уж ничего не поделаешь, — сказала мама.
Говорила она медленно, как если бы ей приходилось обдумывать каждое слово и к тому же проверять, точно ли его произносят язык и губы. Я понял — понял по той неприятной, мучительной скованности, которая появлялась у меня всякий раз, когда мама взывала к моей сыновней любви, и которая сейчас вдруг овладела мной, ибо в ее присутствии я не мог дать воли непрошенным, горючим слезам, хлынувшим у меня из глаз, когда доктор Фрэнсис говорил об ее мужестве, — что эту фразу мама заранее прорепетировала для меня.
— Да, всему приходит конец, и тут уж ничего не поделаешь, — повторила она. Но покорность судьбе была не в ее характере. На самом деле все в ней возмущалось, и скорая развязка вызывала у нее горестное удивление. — Какой-то непредвиденный поворот болезни, — пояснила она. — Совершенно непредвиденный! Кто бы мог подумать! Доктор Фрэнсис говорит, что он никак этого не ожидал. Да, все дело в этом непредвиденном повороте болезни, — повторила она, недоумевая и негодуя. Потом, сделав над собой усилие, добавила: — Но уж лучше вовсе не жить, чем жить так, как сейчас. Валяюсь здесь, словно старый мешок с костями! Не для меня это, правда?
Наконец я обрел дар речи и сказал, что выглядит она тем не менее прекрасно. Мама обрадовалась. С кокетливостью девушки она пригладила волосы и сказала:
— Я рада это слышать, сынок!
Она окинула взглядом спальню, все стены которой были увешаны бесчисленными фотографиями Мартина, меня, нашей семьи в полном составе, но главным образом ее собственными. Отличаясь поистине непомерным тщеславием, она очень любила сниматься.
— И все же я не хотела бы остаться в твоей памяти такой, как сейчас, — заметила она. — Вспоминай меня такою, как на этой карточке, где я снята в саду, хорошо, сынок?
— Конечно, если тебе так хочется, мама, — сказал я.
Фотографию эту мама предпочитала всем остальным: снимок был сделан вскоре после моего рождения, когда маме только что исполнилось тридцать лет и жили мы очень благополучно. На маме было длинное платье, какие, помнится, она носила в дни моего раннего детства. В этом платье начала века фотограф и запечатлел ее в саду под яблоней.
Мысленно мама всегда видела себя такой, как на этой фотографии. Она не выносила, когда ее жалели, и решительно отвергла бы жалость даже от меня, даже если бы чаянья ее сбылись и она нашла во мне отзывчивую душу, которой могла бы открыться ее душа. Отвергла бы она жалость и сейчас, если бы я в порыве любви мог пожалеть ее. Она видела себя в расцвете красоты и хотела, чтобы такою видел ее всегда и я.
Мы молчали. В комнату то наползала тень, то заглядывало солнце, то снова наползала тень.
— Мне хотелось бы знать, что ты намерен делать с деньгами Зеи? — спросила мама.
— Я пока еще не решил, — ответил я.
— Достанься они мне, когда следовало, они уже давно были бы твоими. Тогда по крайней мере я увидела бы, каким путем ты намерен идти.
— Не беспокойся, я употреблю их на что-нибудь стоящее, — заверил я маму.
— В этом я не сомневаюсь. Ты добьешься всего, о чем я для тебя мечтала. — И неожиданно громким голосом она добавила: — Но я-то этого не увижу !
Меня это так потрясло, что я пробормотал лишь что-то нечленораздельное.
— Ведь я стремилась к этому не из причуды, — горячо продолжала мама, — не ради того, чтобы получать от тебя подарки. Ты сам прекрасно это понимаешь.
— Понимаю, — подтвердил я, но она не слушала меня.
— Мне только хотелось сопутствовать тебе, пока ты будешь, идти к цели! — пылко продолжала она. — Хотелось быть частицей тебя. Вот и все.
Я попытался утешить маму, сказал ей, что всю жизнь, кем бы я ни стал, я буду помнить детские годы, как она разговаривала со мной, как по вечерам, сидя в гостиной у камина, она учила меня, ребенка, не отступать перед трудностями. Однако потом я подумал, что мои слова едва ли принесли ей желанное умиротворение. Она была горда и самолюбива, как никакая другая женщина, но в то же время достаточно проницательна, чтобы видеть истину. Она понимала не хуже меня, что когда пытаешься завладеть чьим-то сердцем, тебе либо идут в этом навстречу, либо дают отпор; и если дают отпор, то пусть человеку очень хочется, как хотелось мне, вести себя иначе, пусть он с нежностью и восхищением относится к тому, другому, пусть даже делает вид, что любит его, — никакие слова и поступки не могут скрыть фальшь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47