А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Почему вы мне вчера сразу этого не сказали, Юленька? — спросил я, уже забыв о нанесенном мне оскорблении.
— А потому, что незачем вам это знать, и потому, что вас это, собственно, не касается,— все еще еле слышно отвечала она.— Впрочем, какая разница...
После каждой фразы ее детские губы дергались, словно тетива лука, пустившего стрелу.
— Эх-хе! — вырвался у нее горький смешок. Затем, подобрав с кушетки тоненькую накидку, в
которой вчера пришла, она накинула ее на плечи и, обронив «Прощайте!», направилась к двери.
— Подождите минутку, барышня Занятая,— сказал я,— взгляните-ка...— и я снял со стены гимназическую фотографию.
Но удержать ее было не так-то просто, она уже стояла у порога, когда я все же успел плечом навалиться на дверь.
— Выпустите меня,— злобно проворчала она. Но я не слушал ее.
— Узнаете ли вы среди этих лиц своего отца? Мельком взглянув на снимок, не выпуская дверной
ручки, Юленька едко заметила:
— Да ведь тут.мальчишки одни, ха-ха! — съязвила она, однако ручку оставила в покое.— Как я узнаю его, если совсем не помню?
— Вот он,— показал я.— Мой лучший друг!
— Ну и что,— отрезала она, пальцем отодвигая снимок в сторону,— ведь он не хотел, чтобы я родилась!
Я был потрясен.
Для тебя же лучше было бы, глупенькая, подумал я.
— Для меня же лучше было бы,— выговорила Юленька, словно прочитав мои мысли.
У меня мороз пошел по коже. Мы вышли в сад.
Я бы, конечно, мог вывести ее низом на набережную, но предпочел кружной путь через сад Барвинки, раскинувшийся почти до вершины холма, хотя уже терял какую-либо надежду помочь ей.
— А может, завтрака подождете? — попробовал я оттянуть ее уход — так мне было жаль ее.
С минуту она колебалась, потом решительно заявила:
— Поперек горла мне ваши разносолы, сами подавитесь...
Грубость эту она процедила сквозь зубы, скорее, прошипела. — Несчастное дитя,— пожалел я ее,— ведь вы еще так молоды!
Скользнув по мне неприязненным взглядом, она ничего не сказала, только губами пошевелила и, прибавив шагу, решительно вышла на крутую тропу, неожиданно обогнав меня.
Идя за ней, я не мог разглядеть выражение ее лица, не мог понять, что происходит с ней, хотя она все оглядывалась по сторонам, словно ей не давали покоя роскошные клумбы, высаженные террасами. Начинался летний день, душный уже с первых ранних часов, и мой сад, привыкший к палящему солнцу, столь безжалостному сегодня, изнывал под его лучами, источая пряный, дурманящий аромат.
Юленька поглядывала то направо, то налево, но вот внимание ее привлек большой шмель, неутомимый ухажер Флоры, выбиравшийся из чашечки большого колокольчика,— он легко взмыл ввысь, скользнув по воздушной волне, и мигом исчез из виду.
Юленька проводила его взглядом, и я почувствовал черные точки ее глаз на себе — она обернулась и изрекла:
— На десять мужчин в мире приходится двенадцать женщин, значит, две могут принадлежать всем! То-то же!
По всей видимости, это был ответ на мое восклицание о несчастном дитяти. Расхожая догма продажных женщин, в том или ином виде хорошо известная исследователям этого вопроса.
— Так, так,— прикрикнул я ей вслед.— И одной из них непременно должна стать Юлия Занятая, дочь доктора медицины и моего лучшего друга!
— Ну и что! — отрезала было она, но голос изменил ей, и она лишь подернула угловатыми, еще не округлившимися плечиками подростка.
Между «то-то же!» и «ну и что!» заключалась вся жизненная философия этой девушки. Она была фаталисткой, то есть принадлежала к лучшим представительницам древнего ремесла.
Без сомнений, она уже зашла в своей профессии гораздо дальше, чем я предполагал и чем она сама думает. И коль это так — она как уникальный случай уже не представляет для меня сугубо научного интереса, а потому — бог с тобой, Юленька!
Я, женский врач, не опасаясь сплетен, мог вывести девушку из дому на улицу, но я повел ее через сад, лелея надежду, что его цветущее буйство окажет на нее благотворное действие.
Но я обманулся в своих надеждах: злясь на то, что идет по пути, проделанному ею вчера, и не одна, а с провожатым, она сделалась непроницаемой и, казалось, взлетела бы на горку, словно на крыльях, не будь откос столь крут.
Она явно стремилась поскорее выбраться отсюда на волю.
И вдруг мне до слез стало жалко беднягу доктора Занятого, ее отца,— получалось, что я не выполнил его завещания, ниспосланного мне с того света, и не спас его дочь, с которой он неспроста дважды свел меня. Несмотря на свойственный мне скептицизм, я поддался самогипнозу...
Мной обуревали негожие для профессионала сантименты.
— Мой дорогой друг! — зашептал я.
Вдруг мною овладело странное психологическое состояние.
Те же самые слова я два дня назад слышал в опере «Далибор», которую после долгого перерыва давали в Национальном театре.
Мне вспомнилась тема из арии Далибора, обращенная к Зденеку, и я стал насвистывать мотив.
Это задело Юленьку. Она повела плечами, восприняв свист как демонстративное проявление равнодушия к ней, и потому, гордо вскинув голову, фыркнула в доказательство своего пренебрежения: мол, как бы ты ни старался — ты враг мой, и я ненавижу тебя...
Ах, так!
И я засвистел от души, в полную силу.
Она судорожно дернулась, словно резкий свист болью отозвался в ее позвоночнике.
Диагноз был мне совершенно ясен: звуковая гиперестезия — повышенная кожная чувствительность, в данном случае к музыке.
Мы уже поднялись на последнюю, самую узкую террасу, где росли купы магнолий, распустившихся вчера, и с самого пышного цветка на наших глазах осыпались первые снежно-белые лепестки — этот миг мне не забыть до самой смерти, ибо, видя, сколь чутко внимает она красоте, я громко запел арию о верности Зденека. Запел, уверяю вас, неплохо, вполне профессионально — ведь если бы не мой физический недостаток, я стал бы скорее всего тенором, а не гинекологом...
В эту минуту по моему лицу, видимо, пробежала тень усмешки, едва не погубившая все дело.
Доктор Слаба, прервав повествование, бросил на меня серьезный, явно обиженный взгляд.
— Ничуть не удивлюсь,— довольно сдержанно произнес он,— если вам это покажется неправдоподобным, смешным, а может, и пошлым — ведь вы не знаете, как действует музыка на нервную систему, многие специалисты даже строят на этом свою методу лечения...
— Я не нахожу в вашем рассказе ничего смешного, доктор, напротив, слушаю вас затаив дыхание,— возразил я, поняв, почему он счел нужным углубиться в детали.
— Ах, оставьте,— Слаба едва сдерживал себя от гнева.
Он даже встал со стула, быстро, взволнованно проковылял к окну, будто на улице происходило что-то важное, и вернулся за стол, хотя ярость на лице его, которую он пытался скрыть, поспешив к окну, еще давала себя знать приливом крови.
Слаба замялся, снова метнул на меня раздраженный взгляд и, мне показалось, уже пожалел, что решился на исповедь.
— Ну, будь что будет — коль исповедоваться, так до конца и без лишних деталей,— продолжил он.— Короче говоря, песнь Далибора произвела на Юленьку потрясающее впечатление. Первые же такты захватили ее — она ссутулилась, голова ее поникла и уткнулась в калитку. К концу мелодии Юленька, преобразившись, кинулась ко мне с такой горячностью, что я на секунду растерялся.
Она упала к моим ногам и обхватила мои колени так страстно, что я... как бы вам сказать... я дрогнул. Я вынужден был силой разнять ее руки, чтобы устоять на ногах. Тогда она стала осыпать поцелуями мои руки, бормоча одни и те же слова, которые я с трудом разбирал:
— Ради бога... ради бога... ради бога... умоляю вас... простите меня...
Ее экзальтация столь разительно отличалась от прежней вызывающей дерзости, что не поверить в ее искренность было невозможно; притворство в данном случае исключалось, как и истерика, клинические признаки которой слишком хорошо мне известны.
Взрыв этот, видимо, назревал давно, с первого ее фырканья носом и подергивания губ, хотя она всячески пыталась подавить в себе благородные порывы. Я исчерпал все средства, чтобы вызвать эту желанную реакцию, и теперь испытывал нечто вроде триумфа, словно после удавшейся операции. Ведь все, о чем я вам до сих пор рассказывал, было, собственно, началом чисто научного, экспериментального лечения ее психики.
Успокоить ее и впрямь оказалось не так-то просто, слишком бурной была реакция.
Поверите ли, что еще большее, практически уже максимальное действие на нее оказал... нет, не дружеский разговор, а завтрак — ах, с какой же радостью она наконец позволила себя уговорить.
Сперва она вынудила меня принять ее глубокие извинения за то, что она «была так груба, о боже мой!», потом снова попыталась уйти, но мне все-таки удалось внушить ей, что она слишком возбуждена, что ей необходимо отдохнуть, и в конце концов она согласилась вернуться в сад, в беседку, где в хорошую погоду я по обыкновению завтракал. Я послал Неколу, сторожа, садовника и привратника в одном лице, замечательного старика, деликатного, как слуга парижского вивье, вниз за завтраком, велев передать жене, что у меня гостья. Впрочем, удрученная Юленька пропустила мои распоряжения мимо ушей и была не на шутку удивлена, когда ей тоже подали чашку кофе.
— Нет, нет, господи, не надо! — лепетала она, жеманничая, представляясь передо мной благовоспитанной барышней.
Было нечто трогательное и жалкое в этом жеманстве, ибо ее и вправду от чего-то коробило... Я только теперь задумался над этимологией этого слова, глядя на Юленьку, которая, как говорили в старину, губки коробом гнула, словно ребенок, не знающий, плакать ему или смеяться.
Позавтракав, она опять заявила, что теперь-то уж точно пойдет, да-да, непременно, во что бы то ни стало она должна уйти...
Наступил ответственный момент: движимый самыми благими намерениями, я позволил себе прибегнуть к невинному трюку.
Многозначительно кивнув ей, я вывел ее из тени беседки на яркий свет.
Юленька повиновалась беспрекословно, от строптивости не осталось и следа.
С самым серьезным видом я провел известное медицинское обследование реакции зрачков, заставив ее поочередно закрывать и резко открывать глаза.
Юленька разволновалась, но в тревоге своей не отважилась и пикнуть, чего я и добивался.
— Где живет твоя тетя, Юленька? — стал допытываться я.
Извольте заметить: я сказал твоя тетя, стало быть, обратился к ней на «ты»!
Чуть слышно пролепетала она что-то, я разобрал адрес, но прикрикнул:
— Говори громче!
Она старательно повторила адрес своей тети.
— А теперь слушай меня внимательно, Юлия! — обратился я к ней как можно торжественнее, выделяя каждый слог.— Возьми-ка ключ от верхней калитки. Где она, ты знаешь...
Она послушалась.
— Садись вон туда, в угол, в плетеное кресло. Я сейчас уйду, а ты будешь ждать, пока я не вернусь, сколько бы времени я ни отсутствовал... Поняла?
— Да,— едва прошевелила она губами.
— Запоминай как следует. Ключ у тебя. Где калитка, ты знаешь. Можешь уйти, когда захочешь. Но если уйдешь, не дождавшись меня, станешь такой, какой хочет видеть тебя твоя добрая тетушка. А если дождешься — ты спасена.
Я четко выговаривал слова и, припечатывая каждое, похлопывал ее по плечу. Она молча таращила на меня глаза так, что они, как говорится, вылезли на лоб, а белки их, еще хуже, разве что не выскочили из орбит.
Я указал ей на кресло в углу беседки, она смиренно уселась в него, сжимая в руке ключ, а я без лишних слов удалился.
Поясню: ключ этот играл особую роль; в медицинской практике такого рода — как правило, неблагодарной, ибо пациенты лечатся не по своей воле,— бывало, что врачи попадали под следствие за насилие над свободой личности.
Осторожность никогда не помешает.
Мои дальнейшие действия были подчинены тщательно продуманному накануне вечером плану.
Я поехал к начальнику отдела, называемого «полицией нравов», давнишнему своему приятелю, добросовестному чиновнику и сердобольному человеку. Выяснилось, что Юлия Занятая в полицейских списках не числится, и достаточно было мне вкратце пояснить суть дела, как я уже направлялся в сопровождении компетентного агента полиции с визитом к Юленькиной тете, прачке.
Она стояла у корыта в немыслимо убогой каморке с одним оконцем, выходившим во дворик древнейшей части Вышеграда. Латунная крышка швейной машинки, стоявшей возле окна, подсказывала, чем Юленька подрабатывала до сих пор.
Услышав вопрос полицейского агента, где в данный момент находится ее племянница, она словно окаменела, уронив руки в корыто, и якобы никак не могла взять в толк, «чего угодно господам», но когда агент показал удостоверение, разразился гром и камни заговорили — но я опущу эту часть, хотя разговор со старухой был короткий.
Ей было сказано все без обиняков и предоставлено право выбора: либо обсудить дело на месте, либо в полицейском участке. Тут она перестала тереть руки, якобы покрывшиеся мурашками от известия, что Юленька «из таких», а когда агент напомнил ей, что ожидает матерей ли, теток ли, толкающих девушек на панель, стенания «о я, несчастная!» мигом прекратились, и прачка сама повела нас к опекуну, чтобы обговорить дело, ради которого мы пришли.
Опекуна — человека почтенного, но запойного алкоголика — мы отыскали на одном из подскальских дворов сидящим верхом на верстачной доске. Когда до него дошло, что случилось и в какую историю его втравили, он готов был прямо-таки на месте рубануть свою сестру настригом, но не достал и гонтом, которым замахнулся было над ее спиной. На наши предложения он с готовностью отвечал «ну да, господа», «само собой», «безо всякого», посему сговорились мы с ним довольно быстро и, покинув клоаку, снова оказались среди людей. После кое-каких минимальных формальностей я стал обладателем свидетельства, удостоверяющего меня как новоявленного опекуна несовершеннолетней Юлии Занятой.
Домой я вернулся в полдень и нашел Юленьку в садовой беседке Барвинки сидящей с ключом в руке на том же самом месте, где оставил утром, все с такими же вытаращенными глазами.
От Неколы я уже знал, что она даже с места не сдвинулась.
Почему? То ли подчинилась мне по доброй воле, то ли — что не исключено — впала в состояние гипноза.
Я до сих пор не уверен ни в том, ни в другом, скажу только, что намеренно не гипнотизировал ее, ибо вообще не любитель этой методы, тем более что в данном случае мне было важно, чтобы она приняла решение добровольно, но именно то, на которое я рассчитывал: сидеть в беседке, пока я не вернусь.
Поймите меня правильно, профессор, преднамеренного гипноза не было, но подчас гипноз подсознательный оказывается сильнее, чем целенаправленный, тем более если он движим каким-либо личным интересом.
А такой интерес, признаюсь, у меня был...
Да, был, хотя в ту пору еще не осознанный, но в сущности своей достаточно сильный, чтобы мотивировать мои действия. Когда впоследствии он оказался фактором решающим, я понял, что зашел слишком далеко.
Доктор Слаба снова замолчал и, закрыв глаза ладонями, глубоко погрузился в собственные мысли,— может быть, пытался в чем-то переубедить себя.
— Так вот, чтобы быть честным до конца,— продолжил он наконец,— я должен сознаться, что мое отношение к Юленьке было небезупречно, более того, меня можно уличить в обмане. Ключ, который она держала в руке вплоть до моего возвращения, был вовсе не от садовой калитки...
С той поры она поселилась у меня.
Доктор Слаба вдруг потерялся, утратив объективность, с коей до сих пор излагал свою необычную историю. Взгляд его стал рассеянным. Сперва он рассматривал собственные ногти, потом обвел глазами комнату, словно в ней, кроме меня, находился еще кто-нибудь: я уловил в его взоре лаконичную, стыдливую просьбу самому догадаться, какого рода интерес испытывал он к Юлии.
Он не мог не заметить, что я все понял, ибо развел руками и хлопнул себя по ляжкам, как бы желая сказать «ну что тут поделаешь!» или «так уж вышло!», и мы, по обоюдному согласию, обошли молчанием интимную часть его исповеди или, по крайней мере, ее начало.
— Теперь остается чуть подробнее поведать о самом несчастье,— с грустью продолжил Слаба.
— Маэстро Альберти?! — не удержавшись, воскликнул я.
— Фехтовальщик? Упаси господь! — возразил Слаба, махнув рукой.— Он к той истории не имел никакого отношения и был привлечен к делу лишь как один из свидетелей в полицейском расследовании Юленькиного самоубийства... Все складывалось совершенно иначе. Я бы сказал, Альберти имел к нему такое же отношение, как и его компания, как и все завсегдатаи кафе, переполненного пожилыми и молодыми мужчинами, как и сотни, а может, и тысячи представителей сильного пола, упоенных, очарованных Юленькиной прелестью, ее красотой, каковую я, будучи ныне садовником, сравнил бы с очарованием какой-нибудь редкой орхидеи, которой вовсе и не нужно быть идеально прекрасной, то есть прекрасной в общепринятом смысле этого слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24