А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Новеллы.
Фельдфебель Леманинский.
За «столом философов», как прозвали компанию завсегдатаев трактира «Н-ская беседа», никогда не игравшую в карты, разгорелся, по обыкновению, бурный спор.
— А я уверяю, что сам институт смертной казни есть несправедливость, которую человечество вершит себе же во вред! — кричал Лепарж, вечный нештатный профессор, постукивая пешкой по шахматной доске, точно желая припечатать каждое свое слово.
— Это всего лишь красивые слова, не более,— возразил его постоянный партнер по шахматам, с которым они только что закончили очередную партию и мнение коего, как правило, оказывалось противным мнению Лепаржа.
Практиковал он в городе и на фабрике и был последним отпрыском местной династии лекарей, родоначальники которой, вероятно, обыкновенные цирюльники, испокон веку заполоняли городское кладбище.
— Вот если б вам довелось видеть столько смертей, как мне, столько невинно загубленных душ, просто из-за людской корысти...
Спор с переменным успехом длился, пожалуй, уже более получаса, и посетители «Беседы» склонялись то на одну, то на другую сторону. Профессор Лепарж упрямо твердил, что человеческое общество не имеет никакого права к одному совершенному убийству, или даже к нескольким, присовокуплять еще одно, казня преступника; он отстаивал свою максималистскую позицию резко, почти оскорбительно для противника. Д-р Штепка, напротив, сохраняя спокойствие, утверждал обратное, а именно: жизнь одного индивидуума не представляет никакой ценности; в случае же если действия его угрожают жизни других, то от него попросту следует избавиться или даже в интересах общества истребить весь род убийцы, ибо склонность к кровавым преступлениям передается по наследству.
Присутствующие с интересом ждали развязки, понимая, что д-р Штепка умышленно столь категоричен в суждениях, дабы спровоцировать раздраженного Лепаржа на еще более абсурдные аргументы и логические несуразицы к вящему удовольствию собравшихся. Лепарж в конце концов рискнул заявить, что вообще не существует категории вины, а следовательно, не может быть и никакого наказания; значит, преступление — это попросту несчастный случай и ничего более.
И тут произошло непредвиденное. С дальнего конца стола, где изо дня в день сиживал бывший владелец аптеки, которой вот уже лет двадцать управлял его сын, с треском щелкнувшей розги упала подшивка газет, и за ней все увидели старое пергаментное лицо аптекаря и его глаза, увеличенные толстыми стеклами очков. Обычно он никогда не вмешивался в разговоры, которые велись в «Беседе», и, пожалуй, был единственным, кто читал в трактире газеты. А если же ему случалось увлечься спором, то всегда говорил по существу. При первом же его слове все умолкли и приготовились слушать.
— Когда моему отцу перевалило за пятьдесят, отправил он меня повидать свет,— как обычно без предисловий, начал аптекарь,— и перво-наперво решил я побывать в России, где мой дядя служил полковым лекарем и начальником гарнизонного лазарета в крепости Н., что в русской Польше. Как встретил меня дядя, что да как у нас с ним сложилось, это к делу не относится. Важно одно — в службе он был настоящим деспотом; все перед ним трепетали; да, признаюсь, и мне самому дядино общество не доставляло особого удовольствия, а задержался в Н. я на целых четырнадцать дней лишь из-за беспрецедентного по своей жестокости случая.
В крепостном лазарете лежал приговоренный к смертной казни фельдфебель Леманинский. Он сперва стрелял в полковника, потом хотел убить себя. Продал часы, купил двуствольный револьвер, выпил водки, а когда полковник вошел в полковую канцелярию, выстрелил в него, попав в сухожилие руки между большим и указательным пальцами, и, хотя в револьвере оставалась всего одна пуля, полковник с адъютантом в панике бросились наутек. Обоих за это выгнали из армии, фельдфебеля же Леманинского (его на полу нашли, ибо последнюю пулю он в себя выпустил) поместили в лазарет и довольно долго лечили. Когда рана наконец-то зарубцевалась,— а пуля прошла меж ребер и застряла в спине, у позвоночника, кстати сказать, такой игрушкой вряд ли кого убить можно было,— у Леманинского начался плеврит. Его кое-как выходили, он предстал перед судом, спустя два часа был приговорен к пороху и свинцу, и на другой же день собирались фельдфебеля расстрелять. Но, когда его вели в камеру, он через окно в коридоре выбросился на булыжную мостовую и сломал себе обе ноги. Минуло полгода, пока Леманинский наконец встал на ноги, однако теперь у него началось кровохарканье. Дала себя знать старая болезнь — где-то на маневрах он схватил чахотку, вот и был откомандирован на службу в полковую канцелярию, пока не получшает.
Леманинскому не получшало, и по рапорту того самого полковника его намеревались списать из полка, Потому-то он и пошел на убийство, да еще из-за болезни, в ней он тоже винил полковника, ведь по его приказу тогда на учениях пришлось ему переходить реку вброд. Когда начал Леманинский харкать кровью, в полку вздохнули с облегчением, а больше всего восемь стрелков, что были наряжены сослужить последнюю службу своему товарищу. Но те в полку, кои полагали, будто фельдфебель Леманинский, дважды покушавшийся на жизнь и выживший, избежит расстрела по причине так называемой естественной смерти, глубоко заблуждались.
У его ложа ежедневно созывался консилиум, точно занемог сам генерал. Чем только Леманинского не лечили, даже поили вином, стимулируя работу желудка, словом, шла отчаянная борьба со смертью, из когтей которой его во что бы то ни стало хотели вырвать, чтобы потом смерти же отдать. Руководил лечением новый полковник, ему же регулярно подавался рапорт о состоянии здоровья фельдфебеля. Бедняга, однако, чах на глазах и, казалось, вот-вот протянет ноги, как вдруг здоровье его пошло на поправку. В этом была заслуга моего дядюшки, именно он придумал средство (да и как не придумать, ежели тебе изо дня в день приказывают) снова поставить Леманинского на ноги, чтобы тот сумел пройти двадцать шагов из камеры в угол двора, где еще девять месяцев назад стены обшили тесом, чтобы во время экзекуции пули рикошетом не достались тому, кому предназначены не были. Короче, Леманинскому постоянно внушали, будто дела его складываются благоприятно, что его помилуют, и пусть даже отправят в Сибирь — волшебное слово «помилование» для человека, дважды покушавшегося на собственную жизнь, оказалось средством столь чудодейственным, что он стал выздоравливать. Как раз когда я приехал в Н., Леманинский начал вставать и ходил уже без костылей. Однажды вечером караул, приставленный к его лазаретному ложу, где он в течение девяти месяцев боролся со смертью, отвел его на первый этаж, в камеру с зарешеченными окнами, глядевшими на двор, прямо на тот самый угол, обшитый тесом. К нему приставили двух солдат с примкнутыми штыками, двое других встали у дверей снаружи. Затем в камеру пришли надзиратель и капитан-аудитор 1, и они зачитали приговор, согласно которому Леманинский через двенадцать часов будет расстрелян. Последнее, что в тот вечер видел фельдфебель из окна камеры,— это как солдаты ссыпали в угол, обшитый тесом, свежие белые опилки.
1 Военный чиновник со специальным юридическим образованием, присяжный заседатель (лат.).
А на другой день, на рассвете, Леманинского расстреляли. Я видел эту казнь и не забуду ее до скончания жизни. Крошечный, как всюду в военных крепостных укреплениях, двор был с трех сторон обнесен высокими стенами, а с четвертой — низким забором с воротами. Через эти ворота и просматривался весь крепостной вал с мощным козырьком и огромным каменным щитом, на котором расправил крылья царский орел. Верхушка вала желтела первой зеленью, а над ней вдали, за срезом вала маячил голубоватый контур дальнего холма с ветряной мельницей. Воздух был так чист, что все отчетливо видели, как вращаются крылья мельницы. По всему плацу офицеры стояли взразброс, кучками, разговаривая меж собой вполголоса; в одном углу собрались сержанты роты, где служил Леманинский, все, однако, старались держаться подальше от угла, обшитого тесом. Подул свежий ветерок, на желто-зеленой траве на верхушке вала робко улыбнулось восходящее солнце, и залился трелью уносящийся ввысь жаворонок. В эту секунду из-за люнета, опоясывающего вал, послышались звуки барабана, топот солдатских шагов, и в то же мгновение зазвякал похоронный колокол. Ворота крепости распахнулись, и на плац вступила сотня Леманинского, возглавляемая офицером верхом. Офицеры отдали честь, раздались две команды, и сотня рассредоточилась квадратом, открытым к месту казни. Затем от нее отделился отряд, который сам по себе образовал подвижное каре, в центре него оказались аудитор и надзиратель, которые направились к дверям камеры Леманинского, откуда вывели осужденного.
Леманинский был человеком высоким, и, несмотря на то что он грузно повис на локтях поддерживающего его священника, голова его заметно возвышалась над беретом святого отца. Фуражка глубоко надвинулась ему на глаза, воротник кителя сильно отставал от шеи; он тяжело дышал и дважды на этом коротком отрезке пути караулу пришлось остановиться в ожидании, пока он, расстегивая пуговицы на впалой груди, переводил дух, сверкая при этом белыми зубами из-под черных, точно уголь, усов. Когда осужденный поравнялся со своей сотней, сержанты откозыряли ему, а Леманинский помахал им на прощанье рукой. Затем его поставили перед сотней и зачитали приговор. При этом он судорожно заглатывал воздух открытым ртом, высоко поднимая бороду и обнажая кадык на исхудалой шее.
После того как приговор был произнесен, надзиратель откозырял, то же вслед за ним проделал и осужденный, охрана тем временем отошла в сторону. Приговоренный к расстрелу фельдфебель стоял теперь между надзирателем и священником, которые поддерживали его с обеих сторон, и было заметно, что он сам пытается стоять ровно и уже не противится ничему, кроме своей болезни, своего телесного недуга; он лишь раскрывал и закрывал рот при каждом вдохе и выдохе.
Офицер на лошади спросил осужденного, есть ли у него какое-либо последнее желание. Леманинский ответил бурным приступом кашля, который сотряс его тело, точно вихрь березку. Пока он кашлял, священник поднес к его губам платок: на белой материи проступило большое красное пятно.
Все понимали, что казнь совершается над умирающим человеком.
Леманинский же, когда кашель утих, поразительно звучным голосом, который у хронических отдается эхом в огромных кавернах, произнес, что хотел бы попрощаться с офицерами своей сотни.
И хотя те уже отошли за линию, ибо все было готово, командир скомандовал им выдвинуться вперед и подойти к фельдфебелю. Когда они приблизились и, встав перед ним навытяжку, точно перед генералом, уставившись на него не моргая, Леманинский по очереди вгляделся в каждую пару впившихся в него глаз.
Вдруг подле меня кто-то надрывно всхлипнул, я оглянулся — на скамейке у стены сидел аудитор с золотыми эполетами и плакал навзрыд, закрыв лицо руками без перчаток, так что слезы текли между пальцами. Да и все лица вокруг были бледными, как в свете бенгальского огня.
Офицеры тем временем снова отошли за линию, а Леманинский изъявил еще одно желание — попросил сигарету. Слышно было каждое слово, такая стояла тишина.
— Федя,— по-польски взмолился офицер на лошади,— не терзай ни себя, ни нас.
— Как богу будет угодно,— четко выговорил Леманинский, после чего священник с надзирателем поставили его на колени в опилки. Пока священник усердно заверял его в существовании загробной жизни, а надзиратель завязывал глаза косынкой, он дышал, хватая воздух открытым ртом. Надзиратель отошел, захватив фуражку стоящего на коленях смертника, а священник все шептал что-то в самое ухо Леманинского, складывая его руки крестом на груди.
Уже и священник собрался было отойти в сторону, как вдруг тишину нарушил звучный голос фельдфебеля:
— Ведь сюда будут стрелять! — и он опустил руки.
Вот уже офицер махнул платком, подавая священнику знак отойти в сторону, и четыре дула нацелились в голову и в грудь, и командир поднял вверх шашку, готовясь дать солдатам сигнал общей команды,— как вдруг Леманинский поднял руку и сдвинул с глаз на лоб черную повязку, уставившись прямо в дуло, нацеленное на него, затем, зажав нос большим и указательным пальцами, смачно высморкался, по привычке пастухов-литвинов, потом спокойно отер пальцы о штаны, снова надвинул повязку на глаза и упер руки в бедра...
Шашка офицера пошла вниз — грянул залп.
Клуб дыма разметал в воздухе клочья, похожие на лоскуты меха, и Леманинский мешком свалился наземь, будто солдаты рубанули прикладами по чучелу, которое едва удерживало равновесие. Он и распрямиться не успел, так и лежал теперь скрючившись, поджав под себя ноги. И четверти секунды не жил.
Послышались два-три растерянных вскрика. Кого-то из солдат нарядили за плащом, через минуту он вернулся и накрыл тело казненного, но сперва ногой запахнул еще дымящийся китель на его груди.
Потом скомандовали «на молитву», священник, по русскому обычаю, сказал краткую речь. Офицер развернул к сотне свою лошадь и собрался было отдать команду, но пошатнулся — едва успели подхватить. Сотню пришлось увести с плаца другому офицеру.
В углу, обшитом тесом, остался только плащ, из-под которого торчали длинные ступни ног Леманинского. Возле него поставили часовых.
Когда к убитому подошел мой дядя, надзиратель приподнял плащ и заметил:
— Прекрасно сработано, ваше благородие, отлично стреляли, молодцы!
И в самом деле. Одна из пуль проломила череп, да так, будто лоскут кожи свесили с края стола, другая засела в скуле, и в маленьком отверстии виднелись звездочки раскрошенных костей, третья раздробила ключицу, а четвертая, опалившая китель, угодила прямо в сердце.
Я вышел на улицу и в ужасе смахнул с ботинок мелкие опилки, прилипшие на месте казни. У лазарета на валу горько пахло пороховой гарью. Не помня себя от негодования, я выбежал за стены крепости.
Роса на траве сверкала в лучах солнца, встающего из-за холма. С переливчатыми трелями возвращался из лазоревой прогулки жаворонок, наверняка тот самый, что улетел за вал, когда выводили на казнь Леманинского... 1
Аптекарь умолк, и никто не проронил ни слова, на лицах многих присутствующих застыли напряжение и скорбь, даже картежники, прекратив игру, сидели молча.
Какое-то время стояла робкая тишина, которую внезапно нарушил голос профессора Лепаржа:
— Ваш случай вовсе не доказывает правомерность смертной казни!
Старый аптекарь решил нацепить на нос очки, при словах профессора руки его на мгновение застыли у самого лица; бросив на Лепаржа острый сверлящий взгляд, он взял со стола газеты и, по обыкновению, погрузился в чтение. Отчаянный спорщик Лепарж так и не понял, что же собственно хотел доказать аптекарь своим повествованием.
(1897)
1 Случай, здесь рассказанный, произошел на самом деле. Однако не в русской крепости Н., куда автор перенес его по своим соображениям, но в Оломоуце в 1885 г. В качестве репортера автор сам был свидетелем этой смертной казни. (Примеч. автора.)
Эксперимент
Прошлым летом случилось мне однажды не без горечи припомнить сладчайшего из циников — Генриха Гейне. На память пришла строка из его «Книги песен», с меланхолическим пафосом повествующая о страшных муках, едва не сломивших поэта. Он все же вытерпел их, но «не спрашивайте, как». Мужественный страдалец сочинил эти стихи отнюдь не в своей «матрацной могиле»1, но на гамбургском балу, и муки, которые доводили его до отчаяния, не имели ничего общего с сердечными, ибо причиной их были слишком тесные штиблеты.
Мои тогдашние туфли, навеявшие подобные реминисценции, вовсе не жали, а, напротив, являли собой насмешку над впору подогнанной обувью и были товаром фабричного производства. Поначалу я преспокойно шагал в них в гору по дороге, ведущей к густому лесу, но когда подъем стал круче, я вынужден был воздать должную похвалу изобретательности испанских инквизиторов, и в частности их гениальной идее испанского сапога, ибо сполна постиг смысл древней заповеди пыточного права: вытерпевший дыбу оговорит себя, как только ноги его охватят голенища испанских сапог. Мои фабричные туфли были, правда, со шнурками и без голенищ, однако могли бы занять достойное место в музее орудий пыток, что под туристическим павильоном на Петршине, если учесть, во что превратили они мои легкоуязвимые ступни и пятки.
1 Здесь автор цитирует Г Гейне, который в трагические годы своей жизни (1848—1858), прикованный болезнью к постели, так называл свое ложе
Именно тогда я впервые вынужден был вернуться с полпути и отказаться от покорения здешнего Эвереста, вершины столь любимых мною гор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24