А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Что такое я рядом с ними? Злодей, преступник, убийца… Моя вина больше всех, я — самый худший из них, на одних моих плечах — больше грехов, чем на целой толпе этих несчастных, взятых вместе. Зачем ты пришел, Альфонсо?
— Я пришел навестить тебя. Взглянуть, как тебе живется. Спросить, счастлив ли ты здесь. Сказать, что честно управляю твоим имуществом…
— Верю.
И больше Мигель не сказал ничего.
Альфонсо поклонился, молча обнял его и пошел к выходу. Под ногами его промелькнула какая-то тень.
— Что это было?
— Крыса, — ответил Мигель.
Альфонсо передернуло от отвращения, он обернулся.
— Ты ли это, Мигель, граф Маньяра?
— Нет, — спокойно откликнулся тот. — Давно уже нет. Ныне я просто брат Мигель, друг мой.
Альфонсо взбежал по ступенькам и, вырвавшись на солнце, с наслаждением потянулся, вдохнул воздух, напоенный ароматом садов, запахами реки и оливкового масла.
Мигель остался на пороге склада, снисходительно глядя на этот жест облегчения. Потом резко захлопнул дверь, преграждая доступ живительному свету, благоуханиям, воздуху и, поспешно вернувшись к больным, сел возле Даниэля.
Тот поднял на него глаза, мутные от страданий, взял его руку и, прежде чем Мигель спохватился, поцеловал ее.
— Спасибо, брат, за все… Бог вознаградит тебя.
До чего же тепло и мягко звучит слово благодарности — до чего же оно иначе звучит, чем слово проклятия!
Губы нищего Даниэля — ему едва ли тридцать лет от роду — тихо шевелятся в молитве, прядут слабенькую нить, что связывает жизнь со смертью, и пожатие руки его, не отпускающей руку Мигеля, бессильно.
Этой слабой рукой привлекает он Мигеля к себе, приподнимается на ложе и, обратив к нему молящий взор, шепчет:
— Ближе, придвинься ближе, брат!
Мигель склоняется к нему, но ему страшно смотреть в сухие глаза больного, и он отводит взгляд и гладит умирающего по лицу.
— Чего тебе хочется, Даниэль?
— Хочется жить… И еще спросить хочу. Любил ли ты когда-нибудь?
— Любил, — тихо отвечает Мигель.
— Это ведь так прекрасно — любить, правда, брат?
— Да, Даниэль.
Молчание; дыханье больного хрипло, учащенно, и явственны шорохи в легких — так шуршит кукурузная солома.
— А меня, брат, никогда никто не любил, — шепчет чахоточный. — Никто ни разу не взглянул на меня ласково, не улыбнулся, не погладил… Вот только ты…
Мигель с усилием проталкивает слова сквозь выжженную пустыню горла:
— Нельзя так говорить, друг мой. Кто-нибудь все-таки любил тебя, просто ты, быть может, не знаешь. Твоя мать…
— Нет, нет, даже она… Она любила моего младшего брата. Меня — никто не…
— Но бог…
Даниэль взглядом пресек слова утешения. Взгляд этот мягок, полон грусти, но в нем — целое море укора.
— Бог придавил меня к земле болезнью, едва я родился. Он уже тем обидел меня, что позволил появиться на свет. Это — не любовь.
Голова Даниэля беспомощно откинулась.
— А сам ты… — Мигель в растерянности пытается отвлечь его от обвинения. — Сам ты любил?
— Да! Она была бледная и печальная, простенькая, как цветок в поле. Я целые годы думал только о ней. А когда я ей сказал, она надо мной посмеялась…
Грудь дышит труднее, и глаза, в которых уже отражается иной мир, медленно закатываются.
— Меня никто не любил… Ни люди, ни бог… и теперь я иду… а не знаю куда… Хочу жить…
Мигель опустился на колени и горячо заговорил ему в самое ухо:
— Не бойся, Даниэль, не бойся ничего! Все будет, будет и любовь… Ты только поверь мне, Даниэль, поверь! Ты будешь жить!
Предсмертная судорога искривила губы несчастного, глаза мутнеют. Он выдыхает с последними вздохами:
— Конец… Не будет… ничего…
— Любовь придет к тебе, Даниэль! Любовь будет всегда! Тебя ждут объятия той, которую ты любил. И ты поймешь, что она была создана для тебя. Встретишь ее, и она улыбнется тебе, за руку возьмет, и пойдете вы рядом… Найдете маленький домик, обнесенный высоким забором, и вступите в него, и будете счастливы, потому что, Даниэль, нет ничего выше любви, ей же нет пределов…
А Даниэль уже не слышит, Даниэля нет, только лицо его улыбается.
Смолк восторженный голос Мигеля, но весь подвал все еще наполнен им. Отзвучали слова, но все еще отдается эхо от стен; их страстность клокочет прибоем жаркой крови, водой в котле над огнем, и словно бы запахом серы веет от раскаленных уст.
Бруно с трудом поднял голову, измученным взглядом обвел мертвого соседа и с изумлением поднял глаза на губы Мигеля.
Мигель поцеловал умершего в холодеющие губы и выпрямился. И тут встретились его глаза с изумленными глазами Бруно, и вспомнил Мигель, что говорил умирающему. Смысл каждого слова вдруг дошел до него, и Мигель побледнел. Пав на колени, он зарыдал, приникнув щекой к щеке мертвого, который при жизни никогда не знал любви.
— Не плачь, брат, — промолвил Бруно. — Тебе не из-за чего плакать. Странно было слышать такие слова от тебя, но ему, Даниэлю, ты хорошо сказал на дорогу. Там где-нибудь он наверняка найдет свою любовь…

Мигель воротился из города, за ним тянулась толпа.
Он уложил больных, как сумел, накормил голодных, напоил жаждущих. Просторное помещение склада до отказа набито несчастьями и болезнями.
Усевшись посередине, Мигель начал проповедь. Он говорит о безднах и высях, о сердце чистом и разъеденном страстями, говорит резко, круто, обвиняет и позорит самого себя, чтобы тем выше поднять чистоту.
Окончив, зажег несколько лучин и светильников, и люди разошлись по домам, вернее, по норам своим, пережевывая по дороге его слова.
Мигель стоит посреди подвала и провожает слушателей своих печальным взглядом, словно с ними теряет он часть себя самого. Но они вернутся!
И верно, на другой день возвращается и тот и другой — за добрым словом и за миской похлебки.
В царствование Филиппа II Испания была довольно богатой страной. В те поры даже нищенство было прибыльным занятием.
Ныне же, к концу царствования Филиппа IV, мы стоим на грани между прозябанием и нищетой. Нет более настоящей, доброй работы, и нам остается лишь тяжко трудиться в надежде, что, быть может, перепадет нам какой-нибудь жалкий реал. А как выглядит эскудо или дублон — мы давно забыли… Но, поскольку господь бог положил нам в колыбель дар радоваться жизни, то и не думали мы о старости, не откладывали по медяку от каждого заработанного реала. Не приходило нам в голову что будем мы дряхлы и больны, и вот негде нам преклонить голову… Что выпросим — пропьем, и не остается у нас даже на хлеб насущный. Сделаться приживалом удается лишь одному из пятидесяти, шантажировать кого-нибудь — раз в год привалит счастье, а воровать трудно, да и не всякий умеет, тем более что и красть-то особенно нечего… Вот и тянем мы лямку старости, безрадостной и тяжелой, ожидая, когда же костлявая перенесет нас в лучший мир…
Но, как испанцы, мы имеем права — хотя бы на бумаге — и потому спрашиваем: почему вы не хотите взять нас, хворых, хотя бы в этот склеп, почему не уделите нам миску похлебки и капельку того самого милосердия, о котором написали вы, братья, на воротах своей обители?
— Сегодня никого не можем взять. Мест нет. Может быть, завтра.
— Завтра будет место? Почему же завтра?
— Может быть, за ночь кто-нибудь выздоровеет. Может быть, умрет кто-нибудь и освободит место для вас.
— Дай-то господи, чтоб кто-нибудь освободил для нас место!

Братия недовольна Мигелем, братия возмущена. Собрались монахи в саду, в то время как настоятель их, Мигель, ухаживает за больными. Ропщут:
— Отец настоятель слишком усердствует в своем попечении о бедных и больных. Ни в чем не знает меры…
— Не только усердствует — самоотвержением своим он обвиняет нас в том, что мы не такие, как он. Изобличает нас в недостатке любви к ближнему…
— По глазам его читаю — он хочет, чтобы и мы трудились ночью и днем, как он…
— Никогда! Наш устав этого не требует.
— Видел, брат, как смотрел он на нас вчера, когда отдавал свой обед нищему? Этим взглядом он и нас призывал поступать так же!
— Этого он не может требовать!
— Он и не требует словами, он примером своим хочет заставить нас…
— Неправильно, когда так буквально исполняет обет чистоты и бедности хотя бы и сам настоятель. Это уже аскетизм!
Движение прошло по монахам, словно ветер по купе дерев, и старший из них возводит на Мигеля такое обвинение:
— Как старший из вас, братья, должен я с сожалением сказать, что брат Мигель пренебрегает миссией настоятеля…
— Да, он ставит под угрозу тихую жизнь обители, нарушает покой, наши благочестивые раздумья, наши молитвы! Ах, какой шум у нас постоянно! Сотни калек осаждают ворота монастыря! А стенания больных лишают нас сна… Вся жизнь обители подчинена его недужным…
— Еще заразу занесет! Я все время твержу…
Старший брат состроил глубоко печальную мину.
— Это еще не все, братья мои. Я бы сказал, что брат Мигель и как глава монастыря ведет себя не должным образом: не заботится о соблюдении устава, не правит монастырским имуществом — это он свалил на меня! — и даже хозяйством обители не занимается, приставив к нему брата Дарио… И где же основное наше дело, где забота о том, чтобы возвещать и укреплять веру в святую католическую церковь?
— Увы! Увы! О, боже милосердый!
— Однако трудами своими он помогает страждущим, — раздался голос в группе монахов.
— Негоже нам обвинять брата, который отдает убогим все, что имеет, — прозвучал и другой голос.
Только эти два голоса и раздались в защиту Мигеля. Остальные тридцать монахов кипят неудовольствием:
— Все, что имеет? Нет, брат! Он богаче архиепископа! У него имения, дворцы, вассалы, замки…
— Зато себя он отдает целиком! — воскликнул один из защитников Мигеля. — А ведь это самое ценное! И пищу свою он раздает каждый день! Кто из нас, братья, сумел бы…
— Довольно! — поднял руку старший брат… — Боюсь, брат Мигель одержим себялюбивой жаждой искупить свои… свое прошлое. И, по суждению моему, избрал он неверный путь…
— И нас всех мытарит! — взрывается братия. — Да еще болезнями заразит…
— После долгих, горячих молитв внушил мне господь мысль поделиться опасениями нашими с его преосвященством, высокорожденным сеньором Викторио де Лареда, архиепископом Севильским, который, как нам известно, долгие годы поддерживал добрые отношения с семейством брата Мигеля. Его преосвященство поможет нам советом.
И опять, подобно оливовой роще под ветром, заволновалась толпа монахов, и общее одобрение провожает старшего монаха, который тотчас отправился к архиепископу.
Его преосвященство, внимательно выслушав монаха, долго пребывал в безмолвном раздумье.
— Ждите, святой брат. Посмотрим, — произнес он наконец.
Едва удалился монах, как в приемную ввели Трифона, который уже несколько дней добивался аудиенции.
Трифон ликует. Ведь это все его труды! Это он, исполняя обещание свое, вернул в лоно церкви графа Маньяра, владельца половины Андалузии!
Иезуит излил пред троном архиепископа весь свой восторг, соответственным образом подчеркнув свои заслуги, и ждет теперь обещанной награды.
— Однако имущество свое Маньяра оставил за собой, — доносится голос с высоты, из-под пурпурного балдахина. — Как монах, он дал обет бедности. Что будет с имуществом?
— Он, без сомнения, не замедлит передать его святой церкви, ваше преосвященство, — поспешно отвечает Трифон.
— Так ли уж без сомнения? — насмешничает голос с высоты. — Ведь у него есть сестра, родственники…
Трифон в ужасе захлебывается собственным дыханием и молчит.
— И то рвение, каким отмечена жизнь его в обители, и преувеличенная забота о людях мне не нравятся — не о боге ли следует ему помышлять? Что люди? Они не спасут его души. А подавая недобрый пример, он наносит ущерб святой церкви.
Долгое молчание.
— Ждите, падре! Посмотрим, — второй раз звучит с высоты.
Трифон спустился по наружной лестнице на улицу, и южный ветер растрепал его поредевшие седые волосы, бросив их на лицо, подергивающееся от ярости.

Мигель, озабоченный, ходит от больного к больному.
— Воды! — стонет один.
Мигель подает. Больной выпил, но лицо его недовольно.
— Что с тобой, брат?
— Вода теплая! Но я не жалуюсь, — отвечает больной. — Ты, брат, один на нас на всех, разве можешь ты то и дело бегать за свежей водой?
Мигель спешит с ведром к колодцу в монастырский сад. Пока донес, вода согрелась. А тут от духоты потеряли сознание сразу двое. К кому первому броситься на помощь?
Пришел к больному отцу пятилетний мальчуган. Увидев отца в полутьме, в смрадной грязи, услышав стоны умирающих, расплакался малыш:
— Здесь плохо, папа! Грязное… Черное… Мне страшно! Пойдем домой! Вставай, пойдем!
— Дома у вас лучше? — спрашивает ребенка Мигель.
— Да! Там светло. И не так грязно. И никто не стонет…
— Тише, сынок, — утешает его отец. — Мне здесь хорошо. Подумай, каждый день два раза дают супу с хлебом и апельсин…
Малыш мгновенно смолк. Суп, хлеб, апельсин! Райские дары — и каждый день! А дома приходится целыми днями дожидаться еды… Но потом, оглядев еще раз темное, неуютное помещение, он снова сморщился, готовый расплакаться.
Сегодня приняли старика; астма уморит его раньше, чем наполнится луна.
Старец вошел, опираясь на плечи сыновей, и застыл на пороге. Пока старческие глаза привыкали к полумраку, он прислушивался к стонам и вздохам больных, доносившимся изо всех углов, и брезгливо приподнял руки.
— Уведите меня отсюда! Я здесь не останусь…
— Ложе тебе приготовлено, старче, — сказал Мигель.
— Не останусь я здесь, монах, — повторил старик. — Не хочу умирать в подвале, где темно, сыро, где кричат люди… Это напоминает мне ад, а с меня довольно того ада, каким была моя жизнь. Хочу умереть там, где хоть немного света и воздуха.
— Бойся бога, нескромный человек, — строго сказал Мигель.
— Нескромный?! Значит, здоровым можно жить в сухом и чистом месте, а больные не имеют на то права? А разве они не больше нуждаются в этом, чем здоровые? Уведите меня! Лучше умру на улице или во дворе, только бы на солнце, на воздухе! Не желаю испускать дух в такой дыре!
Сел Мигель в уголок, задумался.
Да, старик прав! Такие условия недостойны для здоровых, а уж тем более для немощных, которым надо дать все удобства. У меня же больные теснятся друг к другу, и я один, не поспеваю всюду, и грязь здесь ужасная. Душно здесь, не продохнешь. Не успеешь донести воду из колодца, она уже теплая. Люди теряют сознание прямо у меня на руках… Умирают… И разбираюсь ли я в их болезнях? Это по силам только лекарю…
Ах, я негодный! — вдруг бурно взрывается в нем негодование на самого себя. Выбрал этот подвал, чтобы наказать себя за грехи и теперь мучаю здесь несчастных больных, а ведь хочу помочь им, ведь люблю их! Мерзавец я! Неисправимый себялюбец!
В отчаянии, сокрушенный, сидит Мигель, не слыша, как его зовут сразу несколько больных, не слыша стонов тех, кто уже прощается с юдолью слез, сидит долго, опустив голову на руки, и внезапно свет новой мысли озаряет его.
Мигель вскочил, засмеялся так громко и радостно, что больные удивленно обернулись, приподнялись на своих постелях.
— Я знаю, чем помочь! Придумал! Продам свои владения, продам все, что у меня есть! Богу воздвигну храм, а для вас построю великолепную больницу. Призову врачей и санитаров, куплю лекарства, чтоб каждый из вас лечился спокойно и выходил оттуда здоровым! Ах, падре Грегорио! Вот за это вы, верно, похвалили бы меня! И только вы навели меня на такую мысль!
Дрожа от радости, Мигель выбежал в сад. А там шел яростный спор между братом Дарио и братом Иорданом.
— Только путем молитвы, отречения и экстаза можно приблизиться к богу! — ожесточенно выкрикивает брат Дарио. — Нужна горячая вера и полная отрешенность…
— Нужно рассуждать, — возражает брат Иордан.
— Ни в коем случае! Об этих вещах рассуждать не дозволено! Молитва…
— Молитву не должно читать механически…
— Напротив! Одна и та же молитва, повторенная сотню раз, только тогда и воспримется душою и долетит до бога. Послушно следовать богу. Принимать в протянутые ладони дары его милосердия…
— Нет, братья! — воскликнул Мигель. — Вы оба ошибаетесь. Оба вы хотите слишком мало. Мыслить, молиться, брать — этого мало. Кому от этого польза, кроме вас самих? Давать, братья мои, давать — вот что превыше всего!

Вода ли в жилах твоих или пламя — дряхлеешь ты, человек, стареешь, покорный безжалостному закону.
Где б ни жил ты — под мостом, в горной деревушке, во дворце или в сарае — стареешь ты, и иного тебе не дано.
Достигаешь ли ты того коварного возраста, которому подобает эпитет «почтенный», или, о, счастливый, лишь того, который насчитывает десятью годами меньше; достигаешь ли ты того берега девственником или отъявленным распутником — плечи твои равно обременены делами твоими, отметившими тебя морщинами.
Стареет страна испанская, недавно окончившая девятилетнюю войну против Франции, последовавшую тотчас за войной Тридцатилетней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44