А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Все время смотрит как бы сквозь меня, и в глазах его некое полыхание, и молчит он во сто раз больше, чем говорит, этак трудненько будет разобраться в нем. К тому же горд и крут нравом…
Но ему суждено стать священником — и он станет им. Должен стать.
— Что достопримечательного увидел во мне ваше великолепие? — дерзко спросил Мигель, выдержав взгляд ректора.
Тот заморгал и отвел глаза. Делая вид — как делывал он довольно часто, — будто не слыхал дерзкого вопроса, он продолжает лекцию:
— Школа философов, которую мы называем схоластической, расцветает в начале одиннадцатого столетия трудами Петра Абеляра, поставившего помысел духа, так называемый концептус, выше дела и слова. Ныне мы встречаем слово «концептус» в ином его значении — в литературе, где оно означает существенную утонченность стиля и облагороженную литературную речь. Основателем концептизма был Алонсо де Ледесма, а величайшим его приверженцем является сам великий Кеведо и, наконец, Лопе де Вега. Несколько лет тому назад прославленный сторонник этого стиля и член ордена Иисусова Балтазар Грасиан издал труд под названием «Agudeza y Arte del Ingenio» — труд, надеюсь, известный вам, обобщивший теорию концептизма. Но вернемся к схоластике. Важно запомнить, какие способы познания различает Уго де Сан Викторио. Их три: cogitatio, meditatio, contemplatio. Возлюбленный наш doctor angelicus святой Фома Аквинский сам склонялся к этому мнению,
— Однако Роджер Бэкон утверждает… — перебил его было Мигель.
— Да, — со злобной иронией оборвал его ректор, — doctor mirabilis Роджер Бэкон, член ордена святого Франциска, осмелился — подчеркиваю, осмелился! — отдать преимущество изучению природы перед схоластическим изучением, естественному познанию перед познанием, достигнутым умозрительно. Этот опрометчивый новатор-гуманист даже выдвинул девиз: «Sine experientia nihil sufficienter sciri potest». Мне нет нужды подчеркивать, что принцип подобного рода «опыта» — греховен, и десятилетнее заключение, коему был подвергнут Бэкон, было очень мягким наказанием: по моему суждению, его следовало сжечь, как сожгли римского пантеиста Джордано Бруно.
— Следовательно, ваше великолепие отвергает какое-либо экспериментирование в философии, — учтиво заметил Паскуаль.
— Абсолютно. Нельзя расшатывать вековую мудрость и греховным образом ставить опыт выше умозрительного анализа.
— «Философия учит действовать, не говорить», — цитирует Мигель Сенеку, и Паскуаль напряженно следит за каждым его словом.
Ректор вздернул бороденку и медленно повернулся к Мигелю.
— Должен сказать вам, дон Мигель, что ваше пристрастие к римским философам я почитаю чрезмерным, а склонность вашу к греческим, где вы обнаруживаете удивительные знания и эрудицию, просто… гм… нездоровой, если не сказать вредной. Я заметил, что вы обращаетесь к этим философам в особенности тогда, когда вы в рассуждениях своих стоите на грани греховного наслажденчества. Повторяю вам — глубочайшее наслаждение есть наслаждение духовное, чувственные же и телесные радости суть мимолетны, а паче того — безнравственны.
— Эпикур считал добро тождественным наслаждению, — возразил Мигель.
— Однако и Эпикур, говоря о наслаждении, подразумевал состояние духовного блаженства. Излюбленный вами Сенека сам признавал, что тело препятствует господству души.
— Что же мне делать с телом, — вырвалось у Мигеля, — если я хочу установить господство души, а тело препятствует в том? Устранить это тело? Прибегнуть к самоубийству, чтоб достигнуть блаженства? Или мне заколоться у вас на глазах, чтобы вы могли следить полет моей души в вечность?
— Дон Мигель! — строго одергивает его ректор. — Следите за своим языком! Человек, одержимый бесовским искушением, должен умерщвлять свою плоть, отказать ей во всех чувственных радостях и во всех прочих наслаждениях, он должен явить покорность себе подобным, отречься от гордыни и отвергнуть злато.
— Но на золото я могу купить отпущение грехов, если я согрешил, — насмешливо бросил Мигель.
— Он кощунствует! Кощунствует! — закричал Паскуаль, неотступно подстерегающий удобный случай поймать Мигеля на ереси и донести на него.
— Золото — проклятие! — взгремел ректор. — Это — змеиное гнездо, где высиживаются лень, причуды, жажда наслаждений. Вспомните своего Сенеку — золото не сделает нас достойными бога! Милосердные боги — из глины. Deus nihil habet!
Мигель нахмурился. Грегорио каким-то образом узнал и передал Мигелю, что архиепископ вызывал ректора и повелел ему строго бдить над душою Маньяры, ибо душу эту надо во что бы то ни стало приуготовить для духовного сана. Поэтому Мигель считает ректора главным своим противником и нападает на него открыто и дерзко.
— Не могу поверить тому, что ваше великолепие презирает золото…
— Остановитесь, Мигель! — восклицает ректор. — Там, где уважение обязательно…
— Сделаем опыт, — возбужденно продолжает Мигель. — Я положу сюда тысячу золотых дублонов. Кто из вас всех, сидящих здесь, не продаст за них незапятнанность души?
— Еретик! Еретик! — беснуется Паскуаль, а Альфонсо ест глазами кошелек Маньяры.
— Довольно! — кричит ректор, поднимаясь на носки. — Вы совершили ужасное кощунство, вы оскорбили меня и поплатитесь за это, я не допущу вас к экзаменам…
Он осекся, ибо Мигель в самом деле кладет на кафедру большой кошелек, в котором звенит золото.
В аудитории стало тихо, как в мертвецкой.
У ректора дрожат руки, нервно подергивается лицо.
— Это золото, — холодно произносит Мигель, — я приношу в дар коллегии иезуитов. Прошу, ваше великолепие, принять его.
Тишина длится, от нее теснит грудь и трудно дышать. Паскуаль стоит мрачный, впившись в ректора глазами, подобными туче в безветрии.
Ректор провел рукой по вспотевшему лбу, медленно поднял кошелек и сказал, задыхаясь:
— Принимаю ваш дар, дон Мигель, и благодарю от имени коллегии. Но вас, за ваши кощунственные и оскорбительные речи, я предложу коллегии докторов Осуны исключить из университета.
Он удалился в глубокой тишине. Студенты облегченно вздохнули.
— Сколько было в кошельке? — хрипло спрашивает Альфонсо.
— Запомните еретические речи Маньяры! — шепчет соседям Паскуаль.
— Что ты натворил! — ужасается Диего. — Теперь тебя исключат…
— Нет, — отвечает Мигель. — Ты и не знаешь, Диего, до чего я сам поражен, что ректор взял золото. Имеет ли Осуна цену хотя бы горчичного зерна, если состоит из таких характеров? Увидишь, меня не исключат. Еще один кошелек выкупит мою грешную душу, которую я не желаю избавлять от еще более грешного тела.
— Негодяй, мерзавец, дьявол! — скрипит зубами Паскуаль, и его худые плечи бессильно опускаются.
Мигель прошел мимо, даже не взглянув на него.
— Эй, приятели! — кричит Альфонсо. — Идем со мной к собору! Увидим роскошное зрелище — свадьбу!
— Чью?
— Сегодня живописец Бартоломе Эстебан Мурильо берет в жены благородную донью Беатрис де Кабрера-и-Сотомайор из Пиласа!
— Да здравствуют Мурильо и его Беатрис! — кричит Диего. — К собору! К собору!

На реке Гвадалквивире
И, наверно, в целом мире
Ты прекрасней всех…
Парни в праздничной одежде, обнявшись, раскачиваются в такт песни, притопывают. Над ними, на балконе отчего дома, в облаке воздушных кружев, словно возносится Эсперанса. Роза ветров говорит нам, что в той стороне — полночный край, и Полярная звезда стоит над головою красавицы. Ночной сторож трубит пятый час по заходе солнца, старухи давно уснули, спросонья мурлычут колыбельные внукам. Старики же, сельские патриархи, бодрствуют над оловянными чашами, и гигантские тени мечутся по деревне.
На площади пылают костры, и ароматный дым беспокоит обоняние бродячих псов. Месяц, желтенький серп, вонзился в Млечный Путь, косит белые цветы.
— Звезда упала!
— Тебе на счастье, Эсперанса!
Мужчины доблестно пьют. Вино пропиталось теплой тьмой, разогревшейся кровью. Девушки с цветами в волосах втягивают ноздрями запахи ночи, глаза парней затуманены винными парами и восхищением перед красавицей на балконе.
На реке Гвадалквивире
И, наверно, в целом мире
Ты прекрасней всех…
А ритм этой ночи — неспешный и плавный, сравним его с тихим полетом архангелов над гребнями гор, с покачиванием красных бумажных фонариков на ветвях каштана или почтовой кареты, поднимающейся в гору по травянистой дороге, или с тем, как вздымаются и опадают бока лошади, идущей шагом.
А ночь горяча, как пылающий очаг, и все, что она обнимает, утратило тяжесть земную. В двадцатый день своего рождения празднует Эсперанса помолвку с Луисом.
Праздник помолвки, начавшийся петушиными боями — где, как положено, верх одержал белый петух Луиса, — льется, как в глотки вино, и сладость его переливается в бархатную ночь.
Эсперанса при всех поцеловала своего жениха. После этого он неверными шагами спустился на площадь, к поющим товарищам.
— Вы уже опьянели, не так ли? — кричит Луис.
— Малость, самую малость, Луис!
— На здоровье! Пьете-то ведь на мой счет! В мою честь!
— В честь Эсперансы, Луис!
— Разве это не одно и то же? — хорохорится жених, пьяно шатаясь. — Я тут хозяин! Поняли? И ее хозяин!
Голоса раскачали ночь:
На реке Гвадалквивире…
Ты прекрасней всех…
Все качается — тьма, сгустившаяся за овинами, огни, бедра, стоны гитары, мечты и рука, поднимающая чашу.
Деревня отправляется на покой.
Девушки с цветами в волосах машут на прощанье Эсперансе, уходят с песней:
Молодость весельем пенится.
Ночь пройдет — все переменится!
Шепот ласковый листвы…
Засыпай…
Крадутся сны…
Парни, заплетаясь ногами, шеренгой тащатся за ними. Последними уходят старики: они — соль деревни, им завершать все, что происходит, мудростью слов своих. Запах бальзама — словно тихий, качающийся напев.
Усталость. Дремота. Деревня ложится, потухают костры, ночной сторож задул фитили в бумажных фонариках, Эсперанса гасит лампу на балконе и, устремив глаза в темноту, на ощупь расчесывает свои пышные русые волосы черепаховым гребнем.
До сих пор был плавным и медленным ритм этой ночи, но вот он внезапно меняется.
Собаки учуяли чужого, залаяли.
Тень пересекла площадь, и Мигель вошел в комнату Эсперансы, где в сиянии свечи белеет разостланная постель.
Девушка в изумленье отшатывается.
— Губы! — властно требует Мигель — он надеется утопить в насилии скорбь по Соледад, гнев на Марию. Ведь он — господин, и смеется над тобою, Грегорио! Недалекий моралист…
— Нет! — отвечает Эсперанса. — Вы ворвались силой. Без моего согласия. Что вам от меня надо, сеньор?
Мигель хмурится.
— Губы! — коротко приказывает он, и девушка в испуге отступает, но тут он схватил ее и поцеловал.
Она вырвалась, дышит учащенно.
— Как вы смеете, сеньор?! Я — не продажная девка!
— Ты мне нравишься.
— Сегодня я обручилась… Нельзя… Уходите!
Напрасны слова, напрасно сопротивление.
Колеблется племя свечи, Мигель лежит рядом с девушкой, смотрит в потолок. Эсперанса склонилась над ним.
Ускользая от этого взгляда, он поднялся с ложа, которое кажется ему сейчас гробом — так сильно в нем чувство горечи и вины.
Мигель молчит. Девушка плачет.
Мигель берет свой плащ.
— Вы уходите? Без единого слова? Это теперь-то, после всего?..
Молчание.
Девушка вспыхнула гневом:
— А, понимаю! Явился грабитель, ограбил меня и теперь торопится улепетнуть! О боже…
Плачет она, и Мигель поспешно уходит.
А деревня уже проснулась от лая собак, подстерегает.
И когда Мигель поднял вороного в галоп, град камней посыпался ему вслед.

Однажды, после ночных скитаний, Мигель возвращался с Каталиноном в город. К рассвету доскакали до Кадикских ворот. Дорога оказалась забитой солдатами, возвращающимися после долгой войны. Из Генуи в Малагу ехали морем, а там разделились — по разным дорогам, по домам!
Заросшие, дикие, дерзкие люди, чьи лица исхлестаны ветрами и ливнями, окружили Мигеля.
— Эй, молодец, что тут у вас новенького? — кричали они. — Долгонько нас не было дома! Продают ли еще в Триане мансанилью по четверть реала кувшин?
— Теперь она, ребята, подорожала — уже полреала за кувшин, зато хороша, — ответил за Мигеля Каталинон. — Сама в горло льется!
— А где взять-то столько? — зашумели оборванные воины.
— Говорят, мы проиграли войну? — спросил какой-то конный капитан.
— То-то» что проиграли, — в ответ Каталинон. — Ну и здорово — сами не знаете, побеждены вы или победили! Корона наша, господа, весит нынче на целые Нидерланды легче.
— Плевал я на Нидерланды, — возразил капитан. — Мне бы хлеба кусок, чарку вина да девку. А что там его величество задумал, на это мне начхать.
Мигель пробирается верхом сквозь толпу грязных, вонючих наемников, проходит сквозь человеческое несчастье. Годами таскались эти люди по неведомым странам, везде ненавидимые, везде проклинаемые. И все эти долгие годы текли у них сквозь пальцы кровь и вино. Совесть их, несомненно, чернее воронова крыла, и все же невинны они, как голубицы, ибо не делали сами ничего — только повиновались приказам начальников. Долгие годы бились с солдатами, у которых на шляпе, правда, были перья другого цвета, но которые тоже оставили дома матерей, жен и детишек.
Сделаться бессмертным и прославиться — так определяет Сервантес наше стремление. И вот возвращаются эти люди, не став вечными и не прославившись. Возвращаются более убогими, несчастными и более старыми, чем были, когда шли на войну, и начальник их, начальник разбитой армии, пусть посыпает теперь голову пеплом!
Все тут беда, неизвестность и шаткость. Найти самого себя в толчее мира, вписать на щит свой девиз исключительности, отыскать, понять свою миссию, назначенье свое и счастье — такое глубокое, какого доселе никто не познал! — размышляет Мигель.
Где же путь, что ведет к этой цели?
Вам, лижущим пятки у подножия алтарей, — вам никогда не выкарабкаться из болота рабской приниженности. Вам, жирным и тощим лицемерам, никогда не подняться на горы, воздвигнутые между вами и престолом господним. Вы, чьи глаза прячутся за очками, — вы отыщете тысячи извилистых троп в сумраке ваших аудиторий, но от дневного света рухнут, рассыплются в прах все ваши хитроумные построения. Вы, великие и малые маги, роющие подземные ходы, которые якобы соединят ад с небесами, вам никогда не разжечь в своих душах пламени ярче свечки, ибо мрак, в котором вы хватаете добычу, гасит всякую искру.
Где же путь, что ведет к моей цели?
Этот путь — одержимость, что не иссякает, но без устали вновь и вновь выбивается тысячью родников; это — восторг, который когда-нибудь поможет тебе найти бога — любовь. Ибо любовь есть бог, а бог есть любовь.
Любовь… Знаю ли я ее? Нет, нет, я еще не изведал, пожалуй, что это такое. Я нахожу лишь очень несовершенные отношения — и они разрушают образ, созданный мной. Как ненавижу я посредственность и мелкость!
Но все время натыкаюсь на них. Боже мой, что за тесный мир создал ты для меня? Жажда сжигает меня, иссушает мой мозг, мою кровь. Вся земля, от моря до моря, мала для безграничных моих желаний…
Мигель пробился к воротам, скачет по улицам, и внезапно приходит к нему мысль об Изабелле.
Бросился в боковые улочки, галопом влетел во двор графа Сандриса.
Изабеллу застал за молитвой. Раннее солнце косо падает на крест, перед ним — коленопреклоненная дева.
Она поднимается, идет навстречу гостю.
— Что привело вас так рано, дон Мигель?
— Захотелось увидеть вас, Изабелла.
— Верно, вы плохо спали, вы бледны, — тихо говорит она, и радостная дрожь пробирает ее: он назвал ее просто по имени.
— Я не спал вообще. Полночи провел в седле и с наступлением утра захотел вас увидеть.
— Но вы прервали мою молитву, — смягчая укоризненный тон, говорит Изабелла.
— Бог простит мне благочестия вашего ради.
— Может быть, — задумчиво соглашается она. — Мы должны верить в его милосердие.
— Я верю в вас! — вырвалось у Мигеля.
Кровь прилила к ее щекам:
— Вы кощунствуете.
— Знаю, я человек грешный, но… — Мигель не договорил.
Она легонько усмехнулась:
— Богу нужны и грешники, чтоб были святые, говорил Лойола.
Воцарилось молчание. Изабелла смущенно перебирает четки. Как близка мне ее страстная увлеченность и сосредоточенность! Она мыслит так же, как я. Чувствует так же, как я. О, я приближаюсь к любви! К Великой Любви — к Богу…
Изабелла, быть может, и впрямь мыслит, как он, ибо она произносит:
— Я сказала бы, дон Мигель, что вы любите бога слишком по-земному, слишком по-человечески. Вам ведь кажется — до бога рукой подать, правда?
— Да, Изабелла. И путь к нему — через вас.
Они сели рядом.
От этой девы исходит благоухание лилий и гвоздик. Ароматы сада и кладбища… В ней — солнце и ночной мрак. Прохлада и африканский зной. Наверное, на губах ее привкус крови…
Обморочное блуждание обманчивых призраков позади меня.
— О чем вы думаете? — спросил Мигель.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44