А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Мигель не шевельнулся.
— Не хочешь? — дразнит девушка, полуоткрыв в улыбке красивые губы.
— Не хочет, не хочет! — ликующе воскликнул Паскуаль. — Наконец-то нашелся один добродетельный!
Мигель вынул золотую монету и вместо поцелуя сунул ее цыганке в губы.
Оскорбленная, девушка вскочила!
— Гляньте на него! Вырядился, как кокетка, барчук несчастный, денег, видать, куры не клюют, вот и воображает, что все перед ним на задних лапках… А я и смотреть-то на тебя не хочу, понял? Когда-нибудь попросишь у меня поцелуя — я плюну тебе в лицо, надутый мерзавец!
В ярости девушка топнула ногой, юноши потрясены силой ее негодования.
Мигель сидит бледный, молча сверлит ее взглядом. Флора стихла, она еще тяжело дышит, сжимая кулаки. Потом, рассмотрев дублон, успокоилась. Золото примирило ее с Мигелем, она снова садится, перемирие заключено, можно свободно петь и пить.
Ах, что мне до ночи,
Когда на исходе дня
Очи покинут меня,
Отучившие спать меня очи.
Ах, что мне моя красота
И страсти лавина —
Постели моей половина
Теперь холодна и пуста
На берег реки снесу свое горе.
Выплачись, горе мое, до самого моря.
У Флоры тонкий, немного резкий голос, и она фальшивит. Студенты подпевают — еще более фальшиво. Все пьют много, только Мигель едва пригубливает.
И вот, в разгар веселья и здравиц за братство, компанию нашу захватила врасплох труба ночного сторожа, возвестившая пятый час по заходе солнца.
На прощание Флора перецеловала всех; Паскуаль покраснел, когда ее уста прижались к его изуродованной губе. Мигель же вышел прежде, чем Флора успела подойти к нему.
— А у нее сейчас взор был полон любви, — заявил Альфонсо, когда они догнали Мигеля на улице.
— К к-кому? — заикаясь, спросил Диего.
— Не к тебе! — насмешливо отозвался Альфонсо. — К Мигелю!
— Д-да, — тяжело ворочая языком, согласился Диего. — Она на тебя, М-мигель, см-мотрела, как на г-господа б-бога. А у т-тебя, видно, б-большой опыт?

На другой день Мигель принимал у себя новых друзей. Паскуаль и Альфонсо, сыновья бедных родителей, — в восхищении, богатый Диего хвалит вкус и роскошь дворца.
— Человек, обладающий твоими средствами, Мигель, может устроить себе жизнь не хуже нашего католического величества, — говорит Альфонсо, в третий раз накладывая себе на тарелку жаркое.
— Король наш, — подхватывает Диего, — да будет милостив к нему господь, а он к нам, сам себя обдирает, как луковицу. Еженедельно — праздник в Мадриде, и каждый последующий пышней предыдущего, и охота в горах Гвадаррамы, а по вечерам, поди, размышляет, когда же спадет с него последняя золотая чешуйка.
— А я защищаю нашего короля, — заявляет Паскуаль. — И делаю это охотно и всеми силами. Он на редкость благочестив. Путь его усеян добрыми делами. Утверждаю — он не только равен деду своему Филиппу Второму, но даже превосходит его в…
— Долгах, — сухо замечает Альфонсо.
— Де Аро — это вам не грабитель Лерма, который обчистил Испанию, как бандиты — деревенский дом. Маркиз де Аро — честный человек.
— Кто может утверждать это? Кто знает, сколько золота прилипает к его рукам, когда он подсчитывает государственную казну?
— Нет, Альфонсо, де Аро не повинен в том, что король беднеет, а Испания превращается в безлюдную пустыню. В этом виновата война, король то и дело посылает войска в Чехию, на помощь Фердинанду Второму, а это стоит уйму денег.
— Ошибка в том, — говорит Альфонсо, — что тридцать восемь лет назад Филипп Третий изгнал из Испании мавров.
— Нет, нет! — восклицает Паскуаль. — Это было правильно! С какой стати нам кормить неверных?
— Ошибаешься, дружок, — возражает Альфонсо. — Это их трудолюбивые руки кормили нас! К тому же все они давно крестились.
— Только для виду, Альфонсо. Мы пригрели змею на груди, и в один прекрасный день она ужалила бы нас.
— Настоящий виновник — этот проклятый Ришелье, — вступает в спор Диего. — Заглатывает наши заморские владения одно за другим, и теперь, когда от нас отторжена Португалия, нам остается пойти по миру. Кого прокормят камни, в изобилии произрастающие в обеих Кастилиях? Если б не Андалузия — Испания сдохла бы, как пес под забором. А мы — корми всю страну! Разве это справедливо?
Молчавший до сих пор Мигель заговорил:
— Вот вы толкуете — тому-то и тому-то нечего есть. Но ведь эта беда затрагивает только желудок.
— А разве есть что-нибудь, что мучит человека сильнее, чем пустой желудок? — спрашивает Альфонсо.
— Неутоленная жажда — напрасное желание, — быстро отвечает Мигель. — Я не желаю умирать, как все. Я жажду жить вечно. Жажду бессмертия. И что же мне делать с моею жаждой, с моим желанием? Могу ли я ходить по этой земле сложа руки? Могу ли молча смотреть, как вырастали на этой земле властители, святые, открыватели новых земель, завоеватели, полководцы, чья тень покрывала полмира, как отняли они у нас, у своих детей и внуков, всякую возможность отличиться?
— Как так? — не понял Паскуаль. — Ведь можно…
— Что можно?! — Мигель уже кричит, и слова его падают, как молнии. — Можно стать мирным обывателем в ночном колпаке, который чтит и блюдет мудрые и дурацкие законы страны, который в тишине плодит детей, который ползает не по жизни, а около жизни, как побитая собака, интересуясь только своим пищеварением, да еще тем, чтобы все видели его показную набожность и не замечали тщательно скрываемые мелкие, жалкие грешки! Вот что можно! Можно захлебнуться в посредственности, в гнусной обыденности! Что остается нам — нам, гордым или измельчавшим наследникам былой славы? Могу ли я сегодня отправиться в святую землю, чтобы во славе и чести сложить свои кости у гроба господня? Могу избивать неверных и окровавленным мечом гнать с Корсики сарацинов, как мой предок? Или переплывать океан, чтоб открыть Новый Свет? Могу ли я, после Тересы из Авилы и Лойолы, стать святым? Стать полководцем после Хуана Австрийского и командовать стадом нищих скелетов, которое зовется «испанская армия»? Я вас спрашиваю — могу ли я вообще совершить хоть что-нибудь, что достойно мужчины и дворянина?
Голос Мигеля разносится по просторной зале, и, когда он умолкает, воцаряется гробовая тишина.
— Он прав, — помолчав, говорит Диего. — Все великое уже совершено до нас. Нам остается… А что нам, собственно, остается, черт возьми?
— Посредственность, — отзывается в тишине Альфонсо.
— Или, — медленно выговаривает Мигель, — или найти какой-то новый смысл жизни.
Минута молчания, и Мигель продолжает с жаром:
— Взять в руки божье творение, ощупать его, проникнуть в сущность, овладеть его сердцем, преобразить руками и мыслью, вылепить из этого праха новый вид, новое существо, вдохнуть в него иную душу, душу, подобную твоей собственной…
— Ересь! Ересь! — завопил Паскуаль.
— Молчи, — обрывает его Альфонсо и спрашивает Мигеля:
— А каков смысл, какова цель твоей Жизни?
Мигель бледен; он тихо отвечает:
— Я еще сам не знаю. Знаю одно — тут должно быть бешеное движение. Идти, бежать, лететь без устали, без передышки — через горы и долы, только не останавливаться, ибо остановка — это смерть.
Все помолчали, потянулись к вину.
Мигель наблюдает за друзьями и за самим собой.
Вот, говорит он себе, четыре алчущих души — и до чего же различны!
Паскуаль, фанатик, святоша, приговаривающий весь мир к хмурой набожности; его целью будет — тонзура священника или монастырь. Сегодня его еще лихорадит бунтующая кровь, но он превозможет эту лихорадку под знамением креста. Бог наполняет собой — и наполнит весь его мир, и всю любовь, всю человеческую страсть сложит Паскуаль к его ногам. Такова и моя судьба!
Альфонсо, светский человек и практик, — хорошо плавает по волнам своего времени. Что имеете вы против нашей эпохи, против времени, в котором нам суждено жить? Мировоззрение этой эпохи нечисто; маска лжи, а под ней — отвратительная правда: лицемерие, как говаривал Грегорио. Но, милые мои, подумайте, как это выгодно! Если я изменю богу, никто не увидит, разве что он сам. Ну, а уж его-то я сумею задобрить. Индульгенции-то на что? Отчитаю парочку молитв — и получу отпущение грехов на триста дней. И вы увидите, как я, потупив очи, шествую в храм хвалить Творца, как я шагаю в процессии, чья пышность увенчивает благочестие, вы заметите, как я пощусь на ваших глазах и каюсь в грехах моих. Так будет на улице и в храме. А до того, что я делаю дома, за столом своим в пятницу, или на ложе публичной девки, — до этого вам никакого дела нет.
Диего — совсем простенький случай. Как всякое животное. Растет, ест, толстеет, спит, прелюбодействует, пьет, лентяйничает, а насчет того, чтоб что-нибудь желать… господи, зачем? У отца богатые поместья. Когда-нибудь они перейдут к нему. У отца усердная и тихая жена. Когда-нибудь такая же будет и у него. И детей он воспитает по разумению своему, чтоб секли подданных и заставляли их работать — так же, как это делал его отец, как будет делать он сам.
О Грегорио, мудрый старик, ты видел этих людей насквозь!
А я, владелец тысяч душ и мешков золота, говорит себе Мигель, я кажусь себе в их обществе отверженным. Я горю. Сердце горит и душа… Они знают, чего хотят, что ждет их в жизни, а во мне кипит кровь без размышлений, бесцельно… Сегодня восхищусь чем-нибудь, чтоб завтра отринуть. Я слеплен из сомнений и вопросов. Столько хочу, а не знаю, что и как. Столького жажду — и не знаю чего…
— Поставили бы вы всю свою жизнь на одну-единственную карту, неизвестную и неверную? — в экзальтации вскричал Мигель. — Отдали бы все, что имеете, включая жизнь, за одно-единственное событие, которое может залить вас счастьем или пронзить болью?
— Нет, — ответили с пренебрежением три голоса.
Вот разница между ними и мной, говорит себе Мигель. Я бы отдал. Я даже жажду этого.
— Что вы называете событием, друзья? — спрашивает Паскуаль.
— Добрый бой быков, затем чаша вина и Флора в объятиях. — Таково мнение Диего.
— Две скрещенные шпаги, блеск клинков и лужа крови, — отвечает Альфонсо.
— Мистический экстаз! — восклицает Паскуаль.
— А ты, Мигель?
Мигель цитирует Франциска Ассизского: «Молю, господь, приемли мысль мою из всего, что есть под небом. Приди ко мне, огненная и медоточивая сила любви твоей, да умру я от любви к любви твоей, если умер ты от любви к любви моей».
— Странная молитва, — говорит Диего. — Такая страстность даже непостижима у святого.
— То, что непостижимо, есть врата к более сильному ощущению жизни, — отвечает Мигель. — Поймать мечту, обагрить руки кровью рассвета, сжать в объятиях ангела, бьющего крылами, как лебедь, которого душат, понимать язык птиц, бодрствовать над трупом самого близкого… Быть может, умереть… Может быть, любить…
— Ты говоришь, как безумный, — поспешно перебивает его Паскуаль. — Завтра закажем обедню за мир в твоей душе. Если ты хочешь быть священником, то эта твоя жажда…
Мигель побледнел, виновато склонил голову.
— Ну, с меня хватит! — вскипел Диего. — В пустыне я, что ли, чтоб подвергать себя опасности бесконечных духовных размышлений? Ну вас к черту, мудрецы! Что это на вас накатило — серьезные разговоры за вином?
— Ах ты, суслик, мы ищем смысл жизни, — отозвался Альфонсо. — Я принимаю сторону Мигеля.
— Мигель заблуждается, — горячо говорит Паскуаль, растягивая в улыбке рассеченную губу. — Но я — вот увидите! — я спасу его мятущуюся душу! Тут ведь о спасении души речь…
— Вина! Вина! — кричит Диего. — Вина ради спасения всех нас!

Мигель прошел по Змеиной улице, по проспекту Божьей любви и, собираясь свернуть к Кастелару, вышел к Большому рынку.
Сегодня пятница, Венерин день — день, знойный и душный, словно в раскаленной печи. Тяжелые тучи залегли над городом, от мостовой, накаленной солнцем, пышет жаром, и по этой жаровне тенями бродят люди. В это время дня замирает жизнь рынка, открыты только лавчонки, где продают питьевую воду, цветы да образки святых.
Капуцин, продающий святые реликвии, ведет разговор с цветочницей.
— Букетики твои — семена греховности.
— Это почему же? — хмурится худая женщина, склонившись над корзиной роз.
— А вот почему: подойдет кабальеро, купит розу — и куда он потом идет? На Аламеду, так? Там он бросает розу в девушку, она ее поднимает — и готово дело.
— Что готово-то? Какое дело?
— А несчастье.
— Вот как? Почему же несчастье? Как раз наоборот! От розы этой обоим им выходит…
— Несчастье, говорю тебе, — стоит на своем продавец святынь. — Выходит от этого или муж под башмаком, или покинутая дева.
— Зато до этого — любовь! — восклицает цветочница.
— Прямой путь к несчастью, — хмуро твердит капуцин.
— Ах ты, старая сова! — вскипает цветочница. — Зелен тебе виноград, и самому не достать, и для других жалко, вот и сваливаешь все на мои розы! Да разве и без роз не сходятся люди?
Женщина не замечает, что в запальчивости свидетельствует во вред собственной торговле, и Мигель, прислушивавшийся к спору, говорит ей:
— Я хотел купить розы, но раз ты утверждаешь, что можно обойтись без них, не стану покупать.
— Ваша милость! — взвизгивает девушка. — Какой дурак и подлец сказал вам, что можно познакомиться с дамой без букета?
— Да ты сама и сказала, — замечает Мигель, а капуцин хохочет так, что его жирное брюхо колышется.
— Я? Ах ты, ворона, залягай тебя осел! — обращает цветочница свой гнев на монаха. — Ну что ж, я несла чепуху, это он меня околдовал, ваша милость, этот злодей, этот…
— Эй, поосторожнее, глупая баба! — обозлился капуцин. — Ваша милость, не берите у нее ничего. Купите лучше святой образок с отпущением грехов. Две штуки за три реала, большой выбор — от пречистой девы до святого Ромуальдо…
— Не слушайте его, ваша милость! — перекрикивает монаха цветочница. — Роза приятна для взора и обоняния и признак хорошего тона! А что образок? Кусок бумаги, гроша не стоит…
— Мои образки и ладанки — свячены, грешная женщина! — гремит монах. — Вот донесу на тебя…
Мигель перехватил цветочницу, которая бросилась было на монаха, и тем спас, быть может, глаза последнего от ногтей разъяренной женщины:
— Довольно! Давай сюда розы.
— Весь букет, ваша милость?
— Да. Вот тебе серебряный.
— У меня нет сдачи, ваша милость, — жалобно протянула цветочница.
— Не надо, — отмахнулся Мигель, и женщина бросилась целовать ему руки.
Он кинул серебряный и монаху. Разъяренных противников объединяет теперь чувство признательности, и оба дружно выкрикивают вслед Мигелю слова благодарности.
А внимание его уже привлечено женщиной, идущей впереди. Походка ее легка, упруга, женщина словно танцует, шуршат шелка; благовонное облако окутывает незнакомку. Она садится в носилки, возле которых стоят два лакея, — мгновение, доля секунды, но Мигель успевает разглядеть крошечную туфельку и нежную лодыжку.
Он остановился — по тому немногому, что открылось его взору, воображение дописывает красоту этой женщины. В ту же минуту звонкий голосок произносит:
— О, кузен Мигель!
И удивленный Мигель видит: из носилок выглядывает Фелисиана.
— Как я рада случаю, кузен, видеть вас… Да еще с букетом роз! В гости? К Изабелле?
— К вам, — против собственной воли отвечает Мигель и кладет цветы ей на колени.
— Спасибо, Мигель. Как мило, что вы подумали обо мне!
Мигель смущенно шагает рядом с носилками, слушая болтовню дамы и изучая ее живое лицо.
Во дворе своего особняка Фелисиана вышла из носилок и, опершись на руку Мигеля, поднялась по лестнице.
Она повела гостя по дому.
Мигель поражен. Тяжелую, угрюмую роскошь дворцов, известных ему, здесь заменили вкус и изящество. Всюду — цветы, мягкий свет, цветные экраны, всюду — комфорт, говорящий о лени, матери всех пороков.
В будуаре Фелисианы — живописный беспорядок. Веера на столах и кушетке, как спящие бабочки, огромные перья страуса воткнуты в решетки окон, сетки для волос, белые и черные кружева бахромчатых мантилий, гребни, горделивее зубцов на стенах замков, вуали, нежные, как след детского дыхания на слюдяном окне, пестрые шали, святые реликвии, карнавальные маски, ниточка бус, алых, как капли вишневого сока, ниточка жемчуга, словно цепочка замерзших слез…
Смеркается, Фелисиана говорит все меньше, все реже, голос ее все тише, все ниже — и горло Мигеля пересыхает.
Молчание — давящее, опасное.
— Вы живете здесь, как цветок в оранжерее, донья Фелисиана.
— В одиночестве, дорогой кузен. Погибаю от одиночества. Супруг мой уже год как уехал за океан, а я не могу к нему… Ах, когда же он вернется? И что мне делать с моим одиночеством?
Слезинки на ресницах в предвечерних сумерках, и красиво очерченные губы дрожат, чтобы вызвать сочувствие.
— Ах, была б у меня хоть одна душа, к которой прибегнуть в тоске…
— Я ваш, донья Фелисиана.
Обхватила его руку обеими ладонями, А они — теплые, и благоухание исходит от женщины.
— Не называйте меня больше доньей, обещайте, Мигель!
— Обещаю, Фелисиана.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44