А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Живем, что же… К Березовскому колхозу нас хотят вот присоединить. Не колхоз теперь у нас будет, а бригада. А то маломощные вы, говорят, трудно вам.
– Вон чего… Бригада, пожить бы, да не надо. Степка-то, каторжник, грю, Тихомилов-то, чего?
– Что это он каторжник? Хороший он дядька, работает…
– От непонятливая… Да я спрашиваю, с пузом, нет Марунька-то счетоводиха?
– А-а… Ждут ребенка.
– Ага, – качнула головой старуха. – А тебе-то когда Мишка приладит?
Софья вся полыхнула гневом, выпрямилась и, тугая, как стрела, шагнула к старухе:
– Ну вот что! Захочу, так и приладит! Тебя-то уж не спрошусь…
И с плачем выскочила прочь.
Через минуту буквально она, расстегнутая, в опавшем на плечи полушалке, ворвалась в новый дом Михаила, куда он вселился еще по осени, со стоном упала в его сильные руки, забилась:
– Не могу больше терпеть от нее! И мучиться не могу больше… Сил нету, Миша, Миша!
– Да что случилось, Сонь?! – воскликнул он тревожно, – Соня, Соня?
– А назло ей… пришла! – в беспамятстве прокричала она. – Назло! И не уйду больше отсюда.
Михаил все понял, прижал девушку к себе и, вдыхая запах ее волос, проговорил печально:
– Я знал, что ты придешь. Только… Назло-то если, так я не хочу, Соня. Не хочу я так.
Потом он осторожно стал отстранять ее от себя.
– Ты успокойся. Успокоиться тебе, Соня, надо. Ну, ступай домой и успокойся…
– Ага, надо, Миша, – кивнула девушка согласно и обессиленно, не глядя на него. Затем подняла огромные, заполненные слезами глаза, в них зажегся какой-то упрямый и жгучий свет, и она произнесла примерно те же самые слова, которые год назад сказал ей Михаил: – Пойду… Только завтра вечером я опять приду к тебе. Нам обо всем, обо всем поговорить надо. Ты… будешь ждать?
– Да как же не буду?! Как же не буду?! – воскликнул он дважды.
Она улыбнулась и вышла.

* * *

Замужество Софьи бабка Федотья еще перенесла, только свалилась замертво в своей пустой избе. На печку она взобраться не могла, всю ночь лежала с открытыми глазами на кровати, слушала доносящиеся из нового дома Михаила Афанасьева песни, глядела в темноту, по дряблым щекам ее скатывались горькие редкие капли.
На другой день Софья прибежала к ней, как обычно, в урочное время, только была она от счастья бледная, измученная и счастливая.
– Анафема… Проклинаю! – дернулась старуха на постели, схватила стоящий у кровати костыль, прижавшись спиной к стене, выставила его в сторону Софьи, как пику. – Не подходи-и… Пар у тебя ядовитый из рота пыхает.
– Да пойми ты, бабушка…
– Руки у тебя поганые… Не прикасайся ими ни к чему!
– Тогда как же теперь… Кто ухаживать за тобой будет? – растерянно спросила Софья.
– А так помру, без уходу вашего. Сгинь, чтоб духу твоего… Дышать мне при тебе тяжко.
– Ну вот что! – решительно вдруг сказала Софья, шагнула к ней, отняла костыль. – Помрешь, так и землю освободишь. А покуда живая, мучиться с тобой придется. Вставай, я вон еды тебе принесла. Умывайся иди, а я постель приберу.
Софья давно приметила, что резкие слова и решительные действия как-то утихомиривали упрямую старуху, сразу обессиливали и заставляли повиноваться. Лишь ввалившиеся глаза ее при этом все продолжали гореть прежней неукротимой ненавистью.
Вот и теперь, царапая Софью колючими зрачками, она сползла с ее помощью с кровати, побрела к стоявшему в углу умывальнику.
В термосе Софья принесла горячий чай, налила ей, нарезала хлеба, поставила сахарницу, масло.
– Пей давай.
Федотья пошвыркала из чашки, отодвинула ее и стала уныло глядеть куда-то в угол, потом неожиданно заплакала, завыла, как побитый щенок.
– Пашеньку не дождуся вот, того только и жалко мне. Ну да, может, господь пособит, недолго уже осталося…
– Ой, да письмо же от него тебе, бабушка, пришло! – воскликнула Софья.
– Где? – тотчас вскинула старуха иссохшую голову.
– На той неделе мне в конторе еще его… чтоб тебе передать. А я в суматохе этой… А сегодня вспомнила. – И Софья вынула из карманчика юбки конверт.
– Давай сюда! Давай сюда, – торопливо поднялась старуха.
Павел Пилюгин из мест осуждения писал редко и только Федотье, последнее письмо от него было года два назад. И вот теперь пришел от него следующий конверт, старуха мяла его кривыми пальцами, переворачивала, даже понюхала несколько раз.
– От Пашеньки… внучоночка моего. Господи, очки-то где, Сонька? Очки-то! Али сама мне прочитай.
Она протянула ей конверт. Софья вскрыла его, вынула листок из ученической тетради, исписанный крупно фиолетовыми чернилами.
– «Здравствуй, бабушка…» – начала Софья.
– Ну, ну! – нетерпеливо воскликнула старуха.
– «Решил вот написать тебе еще одно письмо, последнее теперь, чтоб высказать все. А там, собравшись с духом, буду писать матери, прощенья у нее за все просить. Недавно только в разум-то я, дубина стоеросовая, вошел, да и понял, что ты ведь это мне, парнишке несмышленому, всю жизнь поломала…»
– Что? Чего-чего?! – качнулась Федотья и, чтобы не упасть, схватилась за край стола.
– Поломала… тут написано, – проговорила Софья, сама растерянная и удивленная, и тут же стала читать дальше: – «Ты, бабушка Федотья, злобой своей невинных детей погубить меня подбила, волком средь людей сделала…»
– Врешь… врешь ты-ы! – страшно захрипела Федотья. – Очки, грю, дай мне.
Софья открыла шкафчик, нашарила очки, протянула Федотье. Трясущимися руками она надела их, вырвала у Софьи листок.
С минуту она примерно глядела в него, читала что-то, медленно шевеля сухими, в крупных морщинах, как в глубоких трещинах, губами. Руки ее все тряслись, лицо все больше и больше серело, будто на виду покрывалось земляной пылью.
– Господи, да неужели очнулся Пашка?! – проговорила Софья, до которой, может быть, только сейчас и начал доходить смысл прочитанных ею слов. – Мама ведь заново возродится!
А Федотья, выронив письмо, подняла трясущиеся руки, зажала ладонями уши, будто в них колотился больной, разбивающий голову звон. Потом опала, рухнула на стул и со стула повалилась на пол.
– Бабушка! – Софья подхватила старуху, кое-как подтащила к кровати. – Бабушка, сейчас я тебе попить чего-нибудь… Капель сердечных…
Через неделю, так больше не сойдя с этой кровати и ни одного слова больше не промолвив, Федотья Пилюгина померла…

* * *

… Каждый день вставало над землей солнце, поднималось в бескрайнее небо, щедро освещало и крохотные деревеньки, и огромные каменные города. Освещало оно и печальные погосты вокруг бесчисленных селений, где люди находили свой последний и вечный приют, где навсегда утихомиривались человеческие страсти.
Всю жизнь Пилюгины враждовали с людьми, не останавливаясь ни перед огнем, ни перед кровью, а теперь накрытые двухметровым слоем холодной земли лежали неподалеку от тех, кого люто и смертельно ненавидели. Могилы Сасония и сына его Артемия давно сровнялись с землей, заросли едкой полынью, со времени смерти Федотьи никто их не приводил в порядок. Потихоньку проваливался и холмик над Федотьей. Поначалу Софья, сердобольная душа, тайком вырывала над местом ее захоронения сорную траву, а потом могила тоже стала приходить в запустение, исчезать.
Романовское кладбище было когда-то голым и оттого еще более печальным. Но Кузьма Тихомилов, отец Степана, велел перед своей смертью обсадить его тополями. Сейчас деревья были большими, в их ветвях каждую весну гнездились птицы, выводили многочисленное и громкоголосое потомство. А когда умолкали птичьи голоса, деревья все равно шумели о вечной и нескончаемой под щедрым солнцем жизни.
1979

Печаль полей

Похоронка на отца пришла как раз в тот день, когда Алешке Платонову исполнилось пятнадцать лет. Мать, распечатав конверт, охнула, бледными губами похватала, задыхаясь, воздух и рухнула на только что вымытый пол.
Потом мать отпаивали какие-то женщины, давали ей что-то нюхать. Алешка вышел из дома, побрел вдоль улицы. Она была самой крайней в их городе, дома скоро кончились, начались поля, березовые перелески. Алешка забрел в одну из таких рощиц и сел в траву, прислонившись спиной к дереву.
И только здесь заплакал, заскулил, тихонько подвывая. Он не хотел плакать, хотел перенести горе молча, для этого и ушел из города. Но сердце давило, оно словно истекало кровью, в животе была холодная пустота, и плач нельзя было сдержать, он рвался сам собой сквозь стиснутые зубы.
Здесь его и нашел Борька Чехлов. Он неслышно подошел сзади, постоял и тихонько сказал:
– Слышь, Алеха… Не надо, а?
Алешка плакал, но слез не было. А тут, после этих Борькиных слов, они вдруг хлынули – обильные и горячие.
– Иди ты! – зло крикнул Алешка, размазывая слезы кулаком, как ребенок.
Борис помолчал, потоптался. Под его ногами похрустывали прошлогодние дудки.
– Мой-то батя тоже там ведь, – сказал он печально.
Эти слова почему-то успокоили немного Алешку. Но он все сидел не поднимая головы, часто всхлипывая.
Борька тоже присел, снял фуражку. Из-за надорванной подкладки вынул клочок газеты, стал крутить самокрутку. В тот год, прячась от школьных учителей и родителей, они начали тайно покуривать.
– А ты хочешь? – спросил Борька. – Успокаивает.
– Давай…
Руки Алешки дрожали, но он все же свернул папиросу. Борис сунул ему зажигалку.
Это была тяжелая, медная зажигалка, выточенная из плоского куска металла. Борька выменял ее на рынке у какого-то старика за ведро картошки. Зажигалка давно и сильно нравилась Алешке, и Борис это знал. Нравилась потому, что это была все-таки машина, с ее помощью можно без труда и в любое время добыть огонь. Спички же в те годы были большой редкостью.
На их улице ни у кого из мальчишек не было зажигалки, и Борькино сокровище вызывало всеобщую зависть.
Алешка открутил колпачок, большим пальцем крутнул стальное колесико. Тотчас над фитильком вырос красноватый язычок пламени.
Прикурив, он дунул на пламя. Потом снова крутнул колесико. Потушил и еще раз крутнул. Зажигалка действовала безотказно.
В другое время Борька крикнул бы: «Дурак! Бензин-то знаешь почем?!» – и отобрал бы зажигалку. Сейчас он равнодушно смотрел на Алешкино занятие.
Помедлив, Алешка протянул Борьке зажигалку.
– Возьми себе, – сказал вдруг Борька.
Алешка непонимающе поглядел на друга: такую вещь – и ему!
– Бери, бери, – быстро сказал Борька. – Я давно решил тебе подарить ее в день рождения.
Алешка опустил зажигалку в карман, не испытывая почему-то никакой радости оттого, что стал обладателем этой драгоценной вещи. И вдруг подумал: его день рождения ни при чем, не будь похоронной, Борька никогда не подарил бы зажигалку, и ему, конечно, жалко ее.
От этих мыслей Алешке стало горько, слезы опять покатились из глаз. Он вынул из кармана подарок.
– Не надо мне…
– Да ты что? Я же от чистого сердца.
Это «от чистого сердца» вдруг взбесило Алешку. Он вскочил и закричал:
– Врешь! Врешь ты все! Жалостливый какой нашелся! Вот твой подарок… – И, размахнувшись, швырнул зажигалку в самые заросли.
Борька, когда Алешка закричал, поднялся, потом медленно сел.
– Ну и дурак, – сказал он.
Алешка тоже сел. Они сидели спиной друг к другу, июльское солнце жгло им плечи. Прилетела ворона, тяжело опустилась неподалеку на березовую ветку. Ветка качалась, а ворона глядела на них. Потом она испуганно вспорхнула, ветка снова закачалась. Из-за дерева вышла Шура Ильина, точно она, притаившись, все время стояла там, слушая их разговор. В руке у нее была старенькая корзинка.
– Вы что кидаетесь, – сказала она, строго вздернув выгоревшие брови. Глаза у Шурки немного косили, она стояла, смотрела в упор на Борьку с Алешкой и одновременно, казалось, высматривала кого-то еще по бокам. – Признавайтесь, кто кидал? Ты, Борька?
– Отстань ты! – сердито проговорил Борис.
– Еще и курят мне! – презрительно добавила Шурка. – Вот скажу вашим матерям, они вам ноздри-то повыдерут.
И разжала кулак. На ее жесткой ладошке поблескивала зажигалка.
– Дай сюда, – крикнул Борька, встал, взял у нее зажигалку, положил себе в карман и опять сел.
Шура тоже опустилась на траву, поджав под себя исцарапанные ноги, рядышком поставила корзинку. На дне корзинки лежали два небольших белых гриба.
– Ни черта грибов-то нету, – с сожалением сказала она. – Измаялась только. Все подлески истоптаны, откуда им быть-то… А ведь ты, Борька, мне чуть голову не проломил.
Шурка жила через три дома от Алешки. Алексей не любил ее за то, что она была красивая, а он, как считал сам, совсем некрасивый. И еще за то, что она все время по поводу и без повода смеялась, будто постоянно видела своими косоватыми глазами по бокам что-то смешное, чего не дано было видеть другим. Еще удивительно, почему она сейчас не хохочет, а сидит и печально смотрит на свою пустую корзинку.
Только он подумал так, Шура заулыбалась вдруг, потом запрокинула голову с гладко зачесанными волосами и захохотала.
– Ты чего? – поднял на нее Борька свои круглые, злые глаза. От злости его жесткие, черные волосы, подстриженные ежиком, заершились, казалось, пуще прежнего.
– Обманул меня сегодня мужичок-грибовичок.
– Какой тебе грибовичок еще?
– Есть такой.. Маленький-маленький. Его даже увидеть нельзя. Но такой хитрый-прехитрый. Утром я вышла из дома, а он стоит за деревом, поманивает: пойдем-ка, укажу тебе самое грибное место…
– Врешь ты все, – сказал Борька. – Видеть его нельзя, а ты, значит, увидела.
– Ничего не увидела я… Ну, догадалась, что он там стоит… Взяла корзинку и пошла. Иду, а он впереди бежит, играет со мной. Отбежит, спрячется за кустик или за травинку, ждет. Я подойду – он покажет язычок и дальше бежит. А язычок ма-аленький, с росиночку. И так же поблескивает.
– Гляди ты, и язычок разглядела.
– Эх ты – обиженно сказала Шура и замолчала. Алешка был рад, что она замолчала. Он бы еще более был благодарен обоим, если бы они догадались встать и уйти, оставить здесь его одного. Он бы еще поплакал, уже не сдерживаясь, потому что понял вдруг: слезы облегчают.
Но они не уходили. Помолчав, Борис равнодушно спросил:
– Как же он тебя обманул-то, этот мужичок?
– А так и обманул, – встрепенулась Шура и опять заулыбалась. – Водил, водил по лесу – и раз! – исчез. Я стою прислушиваюсь – не играет.
– Что не играет?
– Ох, непонятливый! – сморщила девушка облупленный на солнце нос и бросила прутик, которым расправляла, расчесывала примятую траву. – Когда он тут, этот мужичок-то, если прислушаться – тоненькая музыка играет. Будто крохотный-крохотный ручеек звенит. А тут слушаю, слушаю – не звенит.
– Не звенит, значит? – переспросил Борька,
– Ага, не звенит, – вздохнула она. – Так и не показал грибного места.
– Мужики – они такие… Они обманывают, – проговорил Борька.
– Что? – повернулась к нему Шура. И медленно начала краснеть.
Шуре тоже было пятнадцать лет, но она казалась взрослее. Длинная и тонкая, туго обтянутая стареньким застиранным платьишком, из которого давно выросла, эта девчонка всегда чем-то напоминала Алешке ящерицу. Может, тем, что была подвижной, стремительной, появлялась всегда неожиданно: то вывернется вдруг из-за угла, выскочит из подсолнухов на огороде, когда он, Алешка, шел куда-нибудь мимо их домика, или неожиданно выйдет, как сегодня, из леса, И Алексей от этой неожиданности всегда вздрагивал.
Шура, кажется, заметила это и однажды спросила:
– Испугался, что ли?
– Боюсь я… ящериц-то, – ответил он ей. – А ты – как ящерка.
Она захохотала. Хохотала она хорошо, носишко ее в это время подрагивал, а глаза становились еще косее. Но это Шуру нисколько не портило.
– Так они не кусаются, – сказала она, отсмеявшись,
– Шуршат они в траве, вот что. Шмыгают.
– Ну и пусть шмыгают.
– Дак не поймешь, то ли это ящерица, то ли змея…
Шура тряхнула головой, задумалась. Потом, что-то сообразив, холодно пообещала, глядя прямо ему в глаза:
– Я вот принесу из леса ящерку да суну тебе за шиворот. Будешь знать!
И ушла, строгая и обиженная.
Чем он обидел ее, Алексей до сих пор не мог сообразить. И только сейчас вдруг догадался.
Сейчас Шура сидела неподвижно и снова глядела печально на свою пустую корзинку. «Чудная, – подумал он. – То хохочет, то… И в мужичков-грибовичков вот верит». И без всякой связи вспомнил вдруг, что ее отца тоже убили на войне, еще в прошлом году.
Сразу же у Алешки перед глазами встала утренняя картина: мать распечатывает конверт, подносит к глазам бумажку, хватает сухими, жесткими губами воздух и валится на пол… Жгучий тяжелый комок подкатился к горлу и остановился – не проглотить его, не выплюнуть. «Оставите вы меня или нет?» – хотел крикнуть он, но не мог, потому что из глаз потекли слезы, а сквозь стиснутые зубы едва не прорвался стон. И он отвернулся.
Отворачиваясь, Алешка заметил, что старенькое Шурино платьице сбоку, возле небольшой, с кулачок, груди, разошлось по шву, и сквозь дырку просвечивала темноватая, загорелая полоска тела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43