– Ну и дотерзался, – вздохнула Андрониха, будто пожалела Пилюгина, бывшего председателя, и тоже тяжело поднялась.
– Он дотерзался, – быстро повернулась к ней Катя. – А мне-то теперь каково!
– Да уж чего говорить, – кивнула старуха. – Пока живет человек – к богу-то за тучу ему не заскочить и в землю с головой не зарыться.
– А я ж тебе и говорю – задавлюсь от позора…
И Катя умолкла, как задохнулась.
Бабка Андрониха усмехнулась старым своим провалившимся ртом.
– Вот Артемий-то на том свете обрадуется. А Федотья на этом. – Старуха шагнула к Кате, больно вцепилась ей в худенькие плечи, сердито зашипела в самое ухо: – Рехнулась совсем, девка?! Ишь какая скорая! А на тебе вон дети, вся деревня… Это ты в расчет-то взяла? И подумала бы дурной-то башкой – молоденькая еще какая! Да и красивая, коли на то пошло. Жизнь-то еще тебе не открывалась.
– И не откроется теперь.
– Ну-у! – не согласилась старуха. – А позор – какой тебе позор? Люди, они что, без ума, что ли?
Катя сидела недвижимо, положив оголенные до локтей руки на стол.
– В жизни оно, конечно, не просто, Катюшка. Тут, говорится, с ног только свались, так уж тычков не оберешься. А ты не сваливайся!
Конверты с похоронками, как их Андрониха, подняв с пола, положила на стол, так там и лежали. Катя осторожно дотронулась до них пальцами, но брать в руки не стала.
– Господи, да как хорошо, что Степана-то убили! – глухо и мучительно выдавила она сквозь зубы.
Андрониха качнула седой и легонькой головой в платочке не то протестующе, не то согласно. И вдруг полюбопытствовала:
– Живет слух в деревне, будто там чего-то промеж вас было со Степаном… как он овдовел-то?
Катя медленно повернула к ней голову, глаза ее строго и холодно блестели от сдерживаемых слез. И она, почти не шевеля губами, отчетливо проговорила:
– Что было? Ничего промеж нас не было.
* * *
А было или не было что-то меж ней и Степаном Тихомиловым, Катя теперь и сама не знала. Все прошлое было словно не с ней и не здесь, а с кем-то другим и где-то далеко за холмами, за дальними далями, задернутыми сплошной пеленой дымного тумана.
Но были в этой пелене будто реденькие участки, сквозь которые иногда открывались-виделись Кате отдельные кусочки далекой прошлой жизни, в которой, оказывается, принимала участие и она.
Помнила Катя, как женился Степан.
Будущую жену он привез в Романовку по осени, когда отмолотились уже и когда стояло то самое бабье лето, которого ждут не только бабы, но и мужики, чтобы доделать к зиме оставшиеся дела – подправить вокруг домов оградки, зачинить прохудившиеся повети, вывезти с лугов сено для скотины, наколоть, сложить в поленницы березовые дрова, укрыть от близкого снега все, что следовало укрывать.
– Эта ж тая танцорка! – ахнули в деревне бабы-ягодницы. – Которая в холмах тогда перед Степкой плясала.
– Она самая, – подтвердил Степан. – Ксенией звать. Прошу любить да жаловать.
Ксения, рослая, стройная, нисколько не смущалась всеобщего внимания, впервые прошла по улице Романовки, как проплыла, одаривая всех счастьем, лившимся из ее темно-синих, доверчиво распахнутых глаз.
– Не идет, а метет! – восхищенно сказал ей вслед дед Андрон, когда Степан подводил Ксению к крыльцу своего дома, и улыбающиеся бабы согласно закивали головами.
И во время свадьбы Ксения подтвердила, что умеет плясать, переплясала она и председателя колхоза Данилу Афанасьева, и не хромого тогда шестнадцатилетнего Макеева Петруху, и шуструю молодую бабенку Марию с ее мужем – всех.
– Эт – поворо-от! – вытирая взмокшее лицо, воскликнул Макеев и, будто не зная, откуда родом Ксения, спросил у Степана: – Где взял такую?! Где взял?
– А под кустом, – посмеивался Степан. – Иду мимо – она лежит. Ну я и поднял.
Было это в тридцать четвертом. Катя по малолетству – тринадцать только исполнилось, с марта пошел четырнадцатый – за столом не сидела, но с радостью помогала во всех свадебных хлопотах, гусей щипала для варки, лапшу раскатывала, на стол подавала. На другой день после свадьбы Ксения обняла ее и сказала:
– Славная ты, Катенька. Возьми вот… на память О моем счастье.
И дала ей простенькие стеклянные бусы.
Она звала ее тетей Ксенией до конца, до самой ее такой нелепой и непонятной кончины.
И Степана звала – дядя Степан, потому что он был старше ее на целых десять лет.
Ну дядя Степан и дядя Степан, а сама между тем подрастала, и, когда было ей уже без месяца или двух девятнадцать, случилось Степану Тихомилову подвезти ее из райцентра в Романовку. Катя училась в десятом, и в первый же день зимних каникул объявился перед ней Степан, поблескивая веселыми глазами, спросил:
– Ну что, Катерина, домой-то хочешь?
– Ой! – воскликнула она. – Да неужели ж…
– Я в потребкооперацию приезжал. Заодно батька твой и тебя велел привезти. Собирайся.
В тот день хоть и низко, но весело стояло над землей солнце, ночью был хороший морозец, до рассвета сыпалась с неба легкая кухта, а теперь белые снега щедро переливались синими, розовыми, желтыми искрами.
Лошадь бежала резво, сани оставляли на присыпанной той же кухтой дороге две гладкие полоски, которые казались мокрыми и уже не вспыхивали, а беспрерывно переливались разноцветными лентами. И еще казалось, если безотрывно глядеть на эти полоски, будто розвальни вовсе и не двигаются, а две эти огненные струйки вытекают из-под саней и стремительно убегают прочь, извиваясь вдоль дороги.
На эти две полоски от саней да на заснеженные, искрящиеся под солнцем холмы Катя и глядела всю дорогу, а на Степана боялась, чувствовала она себя неведомо отчего скованно и всю дорогу молчала. Только раз спросила:
– Как там отец-то с ребятишками?
– Справляется, – ответил Степан, – За Зойкой бабка Андрониха ходит. А другие-то что ж, большие уж.
Отвечая так, Степан тоже чувствовал вроде неловкость какую-то, Катя это улавливала и еще больше смущалась,
Так и ехали молчком.
Лишь у самой Романовки, как спускаться с холмов, Катя, привстав в розвальнях, воскликнула, показывая рукой в сторону:
– Дядя Степан!
Метрах в сорока от дороги мышковала лисица. Она то крутилась на одном месте, то делала скачки в сторону, то яростно разгребала лапами снег, распушив трубой хвост. Увлеченная охотой, людей она не замечала.
Степан равнодушно глянул на лисицу и усмехнулся:
– Дядя…
Это окончательно смутило Катю.
– А как же… мне тебя называть?
– Не знаю, – улыбнулся Степан.
… Помнила Катя, как приехали в Романовку и Пилюгины. То есть не само их прибытие, а первую встречу с Федотьей и Артемием, случившуюся на второй или третий день после ее приезда на последние школьные каникулы. Еще когда они со Степаном Тихомиловым спускались с холмов в Романовку, тот сказал ей: «А у нас новые жители объявились». – «Кто ж такие?» – спросила Катя, все еще раздумывая, как ей теперь называть Степана. «А этот последний кулацкий выродок Пилюгин Артемий. Со своей матерью, со всем своим семейством прибыл. Я отговаривал твоего отца пускать их сюда, а он – не за утенка, дескать, мы дрались с ними…»
Кто такие Пилюгины, Катя знала, но при чем тут утенок, не поняла, а переспросить не решилась. А через день или два и повстречалась с приезжими. Она пошла поутру за водой на речку, по переулку, ведущему к проруби, навстречу ковыляла ей незнакомая сгорбленная старуха с костылем, потом остановилась и стала ждать ее.
– Чего вам? – спросила Катя, догадываясь, кто перед ней. Переулок был заснеженный, едва-едва двоим разойтись, но, чтобы это сделать, кто-то должен был посторониться.
– Это ты, что ли, Катюха-то Афанасьева? – спросила старуха ласково и дружелюбно.
– Ну я. – Катя сняла с плеч коромысло, в другую руку взяла оба ведра – так удобнее было обойти старуху. Но в это время из калитки ближней усадьбы вышел человек в полушубке и мохнатой, из какого-то нездешнего меха, шапке и еще издали спросил:
– С кем это ты, мать?
Старуха не ответила, все стояла и разглядывала Катю маленькими, усохшими глазами, голос ее был ласковый, а вот в глазах горели холодные, колючие искорки, неприятно покалывали. А когда человек в мохнатой шапке подошел, Катя увидела, что это молодой, примерно ровесник Степана, мужик, глаза у него, как у матери, маленькие и острые, но в отличие от старухи угодливые, плечи узкие и покатые, а нос крупный, скулы угловатые, тяжелые.
– Видел, Артемушка, каковая старшая дочь-то Данилки? – проговорила старуха тем же голосом. – Эка вымахала, в красавицу. Погляди, погляди…
– Доброго здоровьица. Утро добренькое, – дважды поздоровался Артемий Пилюгин. Стоял он прямо и недвижимо, но Кате показалось, что он дважды поклонился. Видно, оттого показалось, что уж слишком заискивающим был голос. – А мы вот, значит, вернулись. Поскольку родимые места…
– И отец его, Артемушки, тут, на романовском кладбище, погребен, – добавила Федотья.
Несколько мгновений они стояли друг против друга молча и неловко. Наконец Артемий первым шагнул в сторону и старуху потянул за плечо:
– Дай, мать, дорогу-то человеку…
… И знала Катя, когда померк, потух навсегда веселый свет в глазах Степана. Из алтайской тайги, как сообщили ему о смерти Ксении, он прискакал полоумным, ворвался, черный и страшный, к ним в дом.
– Как! Ка-ак?! – застонал он, хватаясь, чтоб не упасть, за плечи отца.
– Теперь и гадай как… – виновато и тоскливо проговорил отец. – Угорела хворая, а мы недоглядели. Хотя всяко на деревне судачат…
– Кто? Что? Как?! – трижды прокричал Степан голосом, от которого у Кати по всему телу посыпались мурашки.
И тут отец жестко воскликнул:
– Образумься, Степан! Крошева и дурак накрошить может… Всякие разговоры да предположения к делу не пришьешь.
Степан все еще держался за плечо отца, а тут ноги стали подламываться, и он начал тяжело сползать вниз. Отец подхватил его, дотащил до голбчика, усадил. Степан привалился плечом к печке, прижался к ней головой в шапке и начал подвывать, как сиротливый щенок.
Кате стало страшно. Мужик, а плачет. Она тяжко и громкj всхлипнула раз, другой, третий…
Опомнилась оттого, что в уши заколотил сердитый голос отца:
– Ты-то чего разревелась? Перестань сейчас же!
Опомнилась и увидела, что Степан сидит на голбчике теперь прямо, шапку сжимает в руках. Глаза его сухие, только нет в них ничего живого, все в них замерзло,
– Степан! Степа! – Она упала перед ним на колени, схватила за руки и, глядя в его потухшие глаза, сквозь слезы заговорила торопливо: – Только ты не плачь, не надо… А детишек мы выходим… С Донькой я буду водиться. Давай ее к нам. Мне что с одной Зойкой, что с двумя… Сестричками и вырастут. А остальные сами бегают, ничего. Ты слышишь, ты слышишь? Пап, и ты скажи ему, скажи!
Отец ничего не сказал, только согласно кивнул, а сам Степан проговорил:
– Спасибо, Катя. Спасибо…
В такую-то минуту и так вот непроизвольно и назвала она впервые Тихомилова не дядей Степаном, а просто по имени, как равного по возрасту.
Все это случилось за несколько месяцев до войны.
Как прошли вторая половина зимы и весна, Катя и не увидела. Шестеро детей на одну – трое своих да трое тихомиловских – это не шуточки. А самому старшему – Мишухе – было тогда лишь девять годков, шел десятый. Хоть и девять, да помощником был и сторожил мальков, когда Катя за водой бегала, коров доила, по хозяйству в том и другом доме управлялась. И самой Кате помогал – дров к вечеру наносит, сенца скотине набросает, если отец и Степан на работе закрутятся. А уж покормить всю ораву почти всегда было его делом. Старшие, понятное дело, ели сами, за ними только строгий пригляд вел Мишуха да покрикивал грубовато: «Вы, заразы, без баловства за столом! А то вот до огня надеру уши! И чтобы все слопать у меня». А младших, Зойку с Донькой да Игнатия, кормил по очереди с ложки, приговаривая примерно на такой манер: «Эти оболтусы хоть и большие, да глупые, вон Колька с Захаром, паразиты, хлебом швыряются, ну я им накручу холки счас. А вы маленькие да умненькие у меня, ешьте да растите пошибче. А то ведь одна на всех на нас мамка-то Катя, измаялась она с нами».
Однажды, когда за окном стоял холодный и вьюжный март, пятилетний в ту пору Колька в ответ на такие слова пропищал:
– Катька не мамка вовсе мне.
– А кто ж, оболтус ты этакий? – строго спросил Мишуха.
– Не знаю… Дочка она тятькина.
– А мне она мамка, – заявил вдруг Захар Тихомилов. Он был постарше Кольки и, прежде чем произнести эти слова, о чем-то, наморщив лобик, старательно думал.
Колька долго выколупывал хлебный мякиш из горбушки, но не ел, а складывал крошки в пустую тарелку. И потом проговорил:
– А твою мамку на могилки отнесли.
Глазенки Захара подернулись влагой.
– То одна была мамка… А Катя другая, – сказал он.
Кормила Катя детей где придется – то в своем, доме, то в тихомиловском. В этот раз ужинали в тихомиловском. Катя возилась с чугунками у печки, Степан только что вернулся с поля, где с рассвета обмолачивали хлебную скирду. Сидя на скамейке, он стаскивал с окоченевших ног промерзлые насквозь валенки. При этих словах старшего своего сына он словно забыл про лежавшие у него на коленях сухие шерстяные носки, минуту назад поданные ему Катей, красные босые ноги его стояли на холодных досках пола, не чувствуя холода, в глазах, обращенных на девушку, плескалось не то изумление, не то растерянность.
– Вот доболтались до чего, – проговорила Катя, будто в чем-то виноватая, глянула на Степана, встретилась с такими вот его глазами. И тут уж смутилась по-настоящему: – Ты, Степан… чего?
Что ответить Кате, Степан не нашелся, опустил голову и стал натягивать носки.
С этого-то вечера между ней и Степаном и возникло то незримое, что стало разделять их все больше и больше. Пролегла вроде какая-то полоса и с каждым днем потихоньку расширялась. Нет, внешне ничего не изменилось, Катя так же приглядывала за его домом и ухаживала за его ребятишками, как за своими, но с самим Степаном разговаривала меньше. Скажет, когда уж нельзя без этого, самое необходимое, а так старалась обходиться без слов. И старалась она не смотреть на Степана, как-то боялась теперь его. И он, чувствовала и видела Катя, вел себя так же. А в глазах его, после смерти жены потухших, и вовсе теперь стояла, как в осеннем болоте, неподвижная тоска и грусть.
А вскоре Катя случайно подслушала такой разговор меж отцом и Степаном Тихомиловым:
– Хватит гнуться-то, Степка. Как горбатый ходишь. Я вот тоже вдовец, такой же детный.
– Что за судьба нам, дядь Данила! Верно говорят – сладко поешь, так горько отрыгнется.
– Да уж прошлого не воротить нам с тобой, Степаха.
– Совсем бы я не выдюжил, дядь Данило, кабы не Катька твоя. Найдется ли у меня богатства, чтоб отблагодарить ее!
– Да уж что говорить. Одна на двоих она у нас с тобой.
– Захарка мой недавно сказал – мамка, мол, мне она.
– Погоди… – негромко вымолвил отец. – Это ты о чем?
– Сынишка, говорю, несмышленыш…
Отец и Степка ужинали, на столе у них стоял закопченный чайник, а Катя с детьми лежала на полатях. Набегавшиеся за день дети спали как мертвые, а Катя уснуть никак не могла, на полатях было душно, натруженные за день ноги стонали. Она невольно прислушивалась к разговору, последние фразы отца и Степана словно огнем ее окатили. Она перевернулась со спины на бок, беззвучно и горько заплакала. Сквозь слезы еще разобрала приглушенный голос отца: «Ты не тревожь, Степка, ее душу. Она у нее еще хрупкая. Ну ладно, разбегаемся, завтра делов-то нам с тобой невпроворот».
С этого вечера полоса, разделяющая ее и Степана, стала будто еще шире. Катя вовсе замкнулась, дела теперь совсем делала молча, сердито хмуря лоб. И в глазах Степана все отчетливее стала проступать растерянность и вина.
Недели через две он не выдержал и сказал:
– Измоталась ты. Давай, я какую старуху попрошу за детям и походить…
– Старуху?! – сорвалась вдруг Катя. – И правда! А то, гляжу, настоящей мамкой меня хочешь для них сделать! Слышала я разговор-то ваш с отцом. Да пропадите вы все пропадом!
И она, рыдая, сдернула с гвоздя пальтишко, стала его натягивать, собираясь бежать домой, никак не попадала в рукава и все повторяла: «Пропадите! Пропадите…»
Степан молча подошел к ней, помог одеться, отстранив ее руки, сам застегнул ей пуговицы, снял с гвоздя шерстяную, самодельной вязки, шаленку. Прикосновение его рук вдруг отняло у нее все силы, она, как ребенок, позволила ему и застегнуть пуговицы, и накинуть на голову шаль, только стояла и всхлипывала.
Одев ее, Степан негромко и грустновато проговорил:
– Слушай, Катя… Я бы и женился на тебе, кабы помоложе был да кабы ты согласилась на столь детей идти… А самое-то главное – кабы Ксенька забылась. А она стоит перед глазами как живая. Без нее я вот и гармонь ни разу не трогал, стоит, осиротелая…
Катя, оглушенная его словами, даже всхлипывать перестала, только вытирала ладонями мокрые щеки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43