А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Наконец он попал в щель, толкнул дверь, и мы очутились в просторной и уютной прихожей, крашенной голубой краской.
Здесь стояла вешалка с позолоченными металлическими рожками, трюмо в черной, богато отделанной раме, возле трюмо на столике флаконов, пуговиц, штуковин разных не перечесть. На вешалке красовалось голубое пальто с богатым песцовым воротником, шапочка, тоже песцовая, и много тут добра висело. Мне бы оробеть, но я так устал, что глаза мои, хоть и хорошо видели, да уже смутно воспринимали действительность.
— Ксюха! — позвал сержант, раздеваясь, и кивнул мне, чтоб я тоже раздевался.
— Ай! — послышалось из глубины квартиры. Застегиваясь на ходу, постукивая кулаком в зевающий рот, появилась красивая девушка. Она чмокнула Федю в щеку, потянулась, передернула плечами.
— Чё так долго?
— Дела. Война как-никак идет. Ты опять до четырех читала? Теперь дрыхнешь!
— А чё у тебя с носом?
— Чё? Чё? Ознобил!
— Осенью-то?!
— С такими, — Федя зыркнул на меня, — с такими и летом ознобишь!
— Это кто? — девушка ткнула в меня пальцем.
— Защитник Родины.
— А-а. — Девушка снова принялась зевать и потягиваться, глядясь в то же время в зеркало и подбивая пальцами копну волнистых волос с темным лаковым оттенком и даже каким-то мерцанием, пробегающим по ним. — Помойкой от вас от обоих пахнет.
— Помойкой! — возмутился Федор Рассохин. — Мы машину картошек очистили, солонины бочек пять перемыли, капусты…
— Ладно, ладно, не заводись с пол-оборота! Повесьте все на батарею. Защитнику родины папину пижаму выдам. Жрать будете?
— Н-не. Нам бы ткнуться скорей…
— Сей секунд, господа! — Выудив на ходу из плетеной коробки белую лепешечку, девушка сунула ее в рот и удалилась. Скоро в приоткрытую дверь были выброшены две пижамы, мне досталась большая. Феде — чика в чику.
Переодевшись, мы вошли в просторную, светлую комнату, где зеркально мерцало вороненое пианино. На середине круглый, инкрустированный стол, далее буфет с искрящейся в нем посудой. В углу стоял ореховый шахматный столик, на котором чернел телефон. Рядом, под окном стоял диван с зеркальной спинкой, на нем раскинута была постель с двумя простынями, чистой подушкой и шерстяным одеялом.
— Ложись! — показал сержант Рассохин на диван, и, почувствовав мою нерешительность, строже добавил: — Ну, чё ты! Дави! Я к себе. — И он ушел за плотно закрытую, узкую дверь, крича куда-то дальше, в глубь квартиры, есть ли чего от папы и мамы? Издалека донеслось, что от папы была посылка с продуктами и телеграмма — он переводится из Норильска в Красноярск, от мамы — ничего…
Должно быть, уже улегшись, сержант едва ворочающимся языком не то себе, не то девушке пробурчал:
— Бросили тебя родители. И я вот возьму да брошу.
— Ну и пусть!
Тут я уснул, точнее, провалился в небытие, и о чем Федя Рассохин разговаривал с девушкой и разговаривал ли — не слышал.
Проспали мы долго, и проснулся я от голосов людей, которые не привыкли себя в чем-либо ограничивать, говорить вполголоса.
— Спровадил я твоего фунтика в сибирскую, учти, в Отдельную сибирскую бригаду! — Федя Рассохин примолк — чай пьют на кухне — дошло до меня. — Пусть на фронте родину любит, а то присосался, понимаешь!..
— Чё присосался-то? К кому присосался?
— К тебе! Еле отодрал! Явись мамочка, ты же выканючишь фунтику бронь — хозяйство стеречь! А тут, — Федя Рассохин громко хрюкнул, — гутен морген, гутен таг, хлоп по морде — вот дак так!
— Фе-едь! А одной-то чё хорошего?
— Ты не дави мне на психику! Не дави! Одна-а! У тя институт, книги, товаришшы…
— Товаришшы! — передразнила его, я начал догадываться — сестра, скорей всего, сводная — совершенно они не похожи друг на друга. — Где они, товаришшы? Всех ты на фронт упек! И фунтика-душечку! У-у злодейский ундер!
— Нашла о ком жалеть! Я помчался! Допризывник пусть еще часок-другой подрыхнет — и на пункт. Все! — Дверь зашуршала обивкой, и уже с порога Федя Рассохин строго приказал: — Ты мозги ему тут не запудривай. Они у него и так набекрень. Ну, я двинул. — Федя, слышал я, громко чмокнул девушку, и, щелкнув замком, дверь затворилась.
На кухне зазвякала посуда. Убирая ее в шкаф или в стол, девушка напевала себе под нос физкультурную песню, потом громко сама с собой заговорила:
— Фунтик ты, фунтик! Укоцают тебя фрицы… — Неожиданно девушка появилась в столовой с полотенцем через плечо и властно приказала: — Эй, гренадер, подымайся давай! Выдрыхнешься, успеешь! О-о, да ты уже не спишь! — Она стояла среди комнаты, небольшая, но такая изящная, что казалась и высокой, и стройной. В сером серебристом халате, отделанном черным бархатом на рукавах и по бортам, подпоясанная черным же, витым поясом с кистями, в узеньких шлепанцах без задника. На шлепанцах вилась сношенная, но все еще золотящаяся нить. Волосы ее были едва сколоты шпильками, высоко колыхались над головой. В разрезе халата виднелось тонкое кружево ночной рубашки и что-то надетое на шею, какой-то шнурочек с серебрящейся кругленькой штуковиной, оттеняющей тонкую, даже на взгляд ощутимо-теплую кожу. Лицо девушки разделено на две половины — никогда более не встречалось мне такого лица! Когда-то, может, еще ребенком, девушка пережила страх, быть может, ужас. Правую половину лица ее дернуло, исказило. Ей делали операцию, под правой «санкой» виднелся припудренный шовчик, лицо поправили, но все равно чуть оттянуло глаз, губы словно бы кривило надменной усмешкой, в то же время как левая половина лица была спокойна, однако замечалась наперед, прямо-таки магнитом притягивала, не давала оторвать от себя взгляда та, живущая напряженной, нервной жизнью, половина лица, которую девушка научилась прятать, поворачиваясь «красивой» стороной к свету.
С детдома доставшееся умение не замечать человеческой ущербности, — да и какая тут ущербность, Господи! — скоро развеяло возникшую меж нами неловкость. Мы сидели в просторной, богато обставленной кухне, девушка кормила меня супом с вермишелью, болтали обо всем так, будто давно знали друг друга.
Да, Ксения — сводная сестра Федора Рассохина. Отец ее — полярный летчик. Однажды он летел из Заполярья с семьей на борту и с самолетом случилась авария. Мать и брат погибли. Отцу переломало ноги, и теперь он не летает, он ведает авиаотрядом на Севере. В момент вынужденной посадки самолета, защищенная руками и грудью матери, девочка отделалась сотрясением мозга и судорогой лица. Докторша Рассохина была безмужняя, Федя — плод ее институтского романтического увлечения заведующим кафедрой гистологии. У докторши Рассохиной жила мама, тоже в прошлом докторша, курящая, раскудлаченная, дни и ночи читавшая любовные романы. Выходив летчика и его дочку, докторша Рассохина увела их к себе домой. Получилась семья, несколько странная, диковатая, дети, предоставленные сами себе, жили хотя и в центре большого города, но росли словно в поле трава.
Дом пребывал в полной заброшенности, и пришлось Феде с детства брать на себя хозяйственные заботы. Поэтому и поступил он не в институт, а на курсы шоферов, чтоб поскорее приобрести специальность, быть полезным дому. Ксения определена была обожаемой бабушкой на филфак педагогического института, дабы «догнать и перегнать» Ушинского.
— Да и Макаренку заодно! — веселясь, заключила о себе рассказ Ксения.
Не зная, как относиться к такому откровению, испытывая чувство благодарности и неловкости одновременно, я сказал:
— Однако засиделся. Товарищ сержант, он, ух строогий!
— Жуть! — наливая из фарфорового чайника заварки, подтвердила Ксения. — Это не ты починил ему нос? — Я отмолчался. — Пей! — пододвинула она мне сахарницу. — Успеешь еще и командирам насолить.
«И в самом деле, куда торопиться?» — размешивая витой серебряной ложечкой чай, я во все глаза глядел на Ксению.
— Чё уставился? Девок не видел?
«Такую не видел!» — хотелось мне проявить решительность, да храбрый-то я среди своих, детдомовских корешей иль фэзэошников.
— Ты чё молчишь, паря? Плети чего-нибудь. Ты родом-то откуда?
— Из Овсянки, Ксения, из Овсянки. Гробовоз я.
— О-ой, так близко! Я думала, из Каталонии…
— Неинтересно, да?
Она посмотрела на меня пристально:
— Слушай, волонтер! Ты какое горе пережил? Болезнь?
— Ничего я не пережил…
— Любезнейший! Я и не таких орлов наскр-розь!..
— Тебе бы в рентгенологи.
— И без рентгена наскр-розь…
— Фунтика, к примеру.
— Ишь, чё вспомнил! Футлик его фамилия. Э-эх, Футлик-мутлик! — рассеянно глядя куда-то, вздохнула она. — Ему баба знаешь какая нужна? Во! — раскинула Ксения руки, — и чтоб барахло меняла, золото скупала… А я? — она огляделась вокруг: — Папа не прилетит, Федор уедет, все тут промотаю и к маме дерну, санитаркой, в санпоезд.
— С такими ручками только урыльники и таскать!..
— А чё ручки? — Ксения посмотрела на свои руки, вытянув их перед собою, точно слепая. — Потренируюсь — и порядок! Я так-то здоровая, только ленивая… Так какое горе-то? Болезнь?
Она помолчала, выслушав меня, затем тряхнула рукав моей гимнастерки:
— Держись!
— Ну, ладно. Мне пора! — заторопился я. — А то товарищ сержант…
— Да поговори ты со мной еще, о славный железнодорожник! Хоть про рельсы, хоть про паровозы… С сержантом я все улажу.
Застегнув все еще картошкой пахнущую телогрейку, с которой сыпался крахмал, я протянул Ксении руку:
— Спасибо за хлеб-соль!
— Серьезный вы человек, товарищ боец! — Не подавая руки, Ксения быстро спросила: — Кто твой любимый герой? Скоренько! Не раздумывая.
— Допустим, Рудин, — усмехнулся я.
— О-о, сударь! Вы меня убиваете! Дмитрия Николаевича я полюбила и бросила еще в школьном возрасте! — Опершись спиной на косяк двери, она прикрыла глаза и без форса начала читать: «Вошел человек лет тридцати пяти, высокого роста, несколько сугуловатый, курчавый, смуглый, с лицом неправильным, но выразительным и умным, с жидким блеском в быстрых, темно-серых глазах, с прямым широким носом и красиво очерченными губами. Платье на нем было не ново и узко, словно он из него вырос».
— Ну как? — Ксения кулаком постучала себе в темечко. — Варит котелок?
Когда она читала, перекос ее губ и надменный прищур были заметней, в не совсем закрытом глазу белела простоквашная мякоть, отчего лицо становилось несколько уродливым, и меня, такого неотесанного, корявого, в себе самом зажатого — это как бы сближало с нею, придавало смелости.
— А как насчет Фомы-ягненка? — подсадил я собеседницу.
— Фи, допризывник! Я ему про Ерему, он мне про Фому! Из вашей деревни небось?
— Сама-то ты деревня!
— Подожди! — Ксения ушла в комнаты и вернулась с богато изданной книгой. — На! Насовсем! Бери, бери! Там наш адрес. Может, напишешь мне о боевых подвигах? Напишешь, а?
Я не шел на пересылку, меня несло по городу. Случилось! Случилось! Я встретил девушку, какую мечтал встретить, и хотя заранее знал, что она так и останется мечтой, но «Рудин»-то со мною будет, он мне напомнит о том, что она, эта так необходимая мне встреча, была на самом деле, и долго я буду жить ощущением нечаянно доставшегося мне счастья. А девушка будет жить где-то, с кем-то своей жизнью, неведомой мне, и в то же время останется со мной навсегда.
Как прекрасно устроен человек! Какой великий дар ему даден — память!
Письмо Ксении я так и не написал, точнее, так его и не закончил, потому что писал и пишу его всю жизнь, оно продолжается во мне, и дай Бог, чтоб слогом, звуком ли отозвалось оно во внуках моих.

* * * *
Федя Рассохин повертел «Рудина» и скуксился:
— Подарила так подарила…
— Вернуть?
— Чё-о? Она те вернет! Она чё сплановала? Ты с этой книжицей явишься к ней после войны, вы приятно побеседуете, и, глядишь, она совсем тебе голову заморочит!.. Ох, сеструха, сеструха! Вот горе-то мое!..
Федя Рассохин выписывал бумаги на получение продуктов и в то же время объяснял, что околачивается на пересылке из-за нее, из-за сестры, пока отец с севера не прилетит, иначе эта фифа институт бросит, на фронт умотает либо фунтика какого-нибудь опять к дому приручит.
— Слушай! Да ну ее! Слушай! Народ понаехал из тайги — сплошь блатняки и бывшие арестанты. В карты дуются, пьют. Назначаю тебя старшим десятка. Иди получать продукты. Следи, чтоб не стырили. Завтра отправка.
— Куда?
Зачесался, замялся товарищ командир.
— Ладно! — Махнул он рукой. — Куда едешь — не скажу. Чё везешь — снаряды… — И сообщил, что команда отправляется под Новосибирск, в пехотный полк, но если я хочу подзадержаться, мы можем вместе двинуть уже в сам Новосибирск, и не в пехотный, а в формирующийся автополк — есть разнарядка на него, Федю Рассохина, он добьется, чтоб меня «прикомандировали», — и мигом железнодорожника превратят в классного шофера.
— Нет, Федя, отправляй меня с командой. Вот в Овсянку, можешь если, отпусти… попрощаться.

Утром я прихватил возле мелькомбината сплавщицкий катер. Пока он скребся вверх по Енисею на деревянной горючке, солнце поднялось высоко, пригрело обеленные утренним заморозком голые склоны гор, и засверкали горы, и дохнули знобкой стынью ущелья.
Село стояло на берегу реки, оглохлое, пустое. Крыши домов парили, в щелях теса серебрился иней. На дверях домов виднелись старые, тяжелые замки, ворота заперты на заворины, люди ходили через огороды, собак не слышно, старух на завалинках не видно, стариков под навесами — тоже, дети не играют на улицах — все при деле, от мала до велика, все готовятся ко второй военной зиме.
Августа ушла на работу. И бабушки не было дома. Прихватив девчонок, она отправилась на Фокинский улус — перекапывать поле подсобного хозяйства, которое шаляй-валяй убирали студенты и наоставляли много картошек в земле. Отправилась бабушка по той самой дороге, которой ушел навсегда маленький Петенька, и, знал я, непременно всплакнет она о маленьком внуке, помолится о его душе, бестелесно витающей в лесах и горах, желая ей, невинной, скорее отмучиться и опасть на землю березовым листом, перышком голубиным, лепестком цветочным, белой ли снежинкой.
Никто не умеет так складно, как бабушка, причитать, никто не может всех нас, живых и мертвых, больших и маленьких, так верно помнить, так жалостно жалеть, так горько оплакивать.
Лишь дядя Ваня и тетя Феня были дома. Встретили они меня со слезами — в составе той самой сибирской бригады, которую я не застал на пересылке, братан мой Кеша отбыл на войну.
Смеясь и плача, дядя Ваня и тетя Феня рассказывали, как, дернув на прощанье водчонки, хорохорился Кеша. «Я этому Гитлеру-блянине все кишки выпушшу!» Родители и невеста умоляли бойца поберечь свою отчаянную головушку, но он ярился пуще того — не только Гитлера, всю его клику грозился извести подчистую!
Ценя Кешину отчаянность, соглашаясь с его намерениями, невеста все же просила, чтоб хоть после боя — не все же время идет сражение — вспоминал он о родителях и хоть немного, совсем чуть-чуть думал о ней. На что Кеша выдал:
— Тут, в неревне, в нраке, чуть, бывало, занумался — и плюху поймашь, там и вовсе нумать нековды, там, невка, зевни — пулю проглотишь!..
До Гитлера Кеше добраться не довелось, но, воюя в Сталинграде командиром пулеметного расчета, искрошил он довольно противника, заработал орден, медаль и с оторванными пальцами на левой руке и на правой ноге, одним из первых вернулся в село. Я интересовался впоследствии — держался за ногу, что ли? Кеша, а он сделался боек на язык после фронта, отшил меня, заявив, что держался совсем за другое место и не растряс ничего, в целости доставил своей дорогой невесте.
Так и не повидавшись с бабушкой и Августой, передав прощальный им привет через дядю Ваню, я переправился на известковый завод и неторопливо побрел в город дачным местом, привычной прибрежной дорогой, проложенной моими односельчанами, натоптанной рекрутами, переселенцами, мешочниками, арестантами и просто нуждой и судьбой по земле гонимым людом.

* * * *
Ночью на пересылку прибыло еще несколько команд.
В казармах сделалось людно и шумно. Днем началась отправка. Федя Рассохин крепко пожал мне руку и, потирая поблескивающий нос, улыбнулся, желая всего хорошего, сожалея, что не вместе едем, наказывал, чтоб я не партизанил — пехотный полк не детдом, и коли я буду себя недисциплинированно вести, из меня винегрет сделают.
Я обещал Феде Рассохину вести себя дисциплинированно.
— Да-а! — спохватился он, убежал в контору и вынес оттуда кулек. — На! Ксюха послала. Бери, бери!
В пакете оказались соевые конфеты местного производства — такими конфетами отоваривали карточки вместо сахара. Все съедобное и сладкое, что могло и должно было попасгь в конфеты, на фабрике работяги слопали и унесли, пустив в производство лишь соевую муку и какую-то серу или смолу. Когда конфету возьмешь на язык, она по мере ее согревания начинает набухать, растекаться, склеивать рот так, что его уж не раздерешь, и чем ты больше шевелишь зубами, тем шибче их схватывает массой, дело доходит то того, что надо всю эту сладость выковыривать пальцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102