А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но разве мы, не ведущие подобных дневников, часто не поступаем, как он, и во всех случаях с тем же печальным результатом?
Поездка в Глион еще долго занимала мое воображение. Немного погодя я получил письмо от фрау Юлики. Не объясняя причин, она снова меня заклинала ничего не говорить Штиллеру. Как бы я об этом ни думал, ничто мне не давало права открыть ее тайну супругу, не получив на то ее согласия: тем более что, очевидно, только случай сделал меня ее нежелательным обладателем. Боялась ли бедная фрау Юлика, что Штиллер совсем потеряет голову и ей будет еще труднее? Не знаю. Или у нее появилась надежда, что как-то удастся избегнуть операции?
Конечно, и сам Штиллер занимал меня немало. Он в чем-то переменился, как мне казалось. Мучительный вопрос: что думают о нем другие, за кого его принимают, больше не занимал его. Его былую подозрительность я теперь не ощущал и почувствовал себя как бы освобожденным. Не приемлющий себя человек постоянно опасается, что его не так поймут, не так истолкуют его поступки, боится, что, не разобравшись в нем, ему навяжут не подобающую ему роль. Этот глупейший страх неизбежно оглупляет и собеседника. Он хочет, чтобы мы отпустили его на свободу, а сам нас не отпускает. Не разрешает нам принимать его за кого-то другого. Так кто ж кого здесь насилует? Не так легко на это ответить! Ведь самопознание, постепенно или внезапно отчуждающее человека от его прежней жизни, - пусть первый необходимый, но далеко еще не достаточный шаг. Многие довольствуются этим первым шагом и принимают меланхолию, неизбежно сопутствующую самопознанию, за духовную зрелость. Эту ступень Штиллер, как я полагаю, уже преодолел, когда принял решение исчезнуть. Он был готов сделать и второй, более трудный шаг - смириться с тем, что он не такой, каким хотел бы быть, принять себя таким, каков он есть. Это труднейший шаг, удается он только наивным людям, наивным в высшем значении этого слова, но мне таких людей, признаться, случалось встречать крайне редко. Когда мы впервые встретились со Штиллером в следственной тюрьме, он, как я разумею, в значительной степени уже справился с мучительной задачей самоприятия. Но почему же он тогда с таким ребяческим упорством продолжал отрицать свое прошлое, сторониться прежних своих друзей? По счастью, я не был лично знаком с прежним Штиллером, и это обстоятельство немало посодействовало тому, что между нами установились разумные отношения. Мы встретились вовремя. Дело в том, что наш друг, при всем своем самоприятии и трезвой решимости впредь считаться только с реальной своею сутью, одного еще не осилил, а именно - умения не считаться со сторонним признанием происшедшей с ним перемены. Он чувствовал себя иным человеком и в этом не ошибался; но окружающие видели в нем прежнего Штиллера, а Штиллер хотел им доказать, что он уже не тот, за кого они его принимают. Это было, конечно, ребячеством! И все же: как отказаться от того, чтобы самые близкие люди видели тебя таким, каков ты есть, хотя ты и сам себя не знаешь, а разве что живешь по-другому? Увы, это невозможно без убежденности, что наша жизнь подсудна некой сверхчеловеческой инстанции, или хотя бы без страстной надежды, что такая инстанция существует. Штиллер пришел к этому убеждению очень поздно. Да и пришел ли уже? Осенью, в Глионе, мне показалось, что пришел, хоть он не обмолвился ни полусловом, но не по этой ли причине? Штиллер - это и объясняет его молчание - утратил потребность говорить о своем превращении. Ведь и его работа не была самовыявлением. Он изготовлял тарелки, чашки и блюда - все нужные вещи, в которые вкладывал, по моему разумению, много вкуса, но он более не выражал себя в творчестве. Освободился он и от страха быть непризнанным, и я мог общаться с ним более свободно: злые чары развеялись. Только теперь я понял, почему мне раньше бывало тоскливо со Штиллером, хотя он и нравился мне. Он "замолк" - это, пожалуй, неточно выбранное слово. Он был по-прежнему разговорчив. Но, как всякий человек, нашедший себя, он смотрел теперь на людей и вещи вне прямой связи с собою. То, что его окружало, становилось миром, а не только проецированием вовне своей "самости", которую ему уже не приходилось искать или таить в обступившем его мироздании. Он начал жить в этом мире. Такое впечатление я вынес из первой моей поездки в Глион, а впрочем, также из его писем, покуда речь в них не заходила о фрау Юлике. Общение с ней, спутницей его прежней жизни, таило в себе наибольшую опасность поддаться старым страхам и пагубным сомнениям, сдать уже отвоеванные позиции, чего с ним теперь никогда не случалось при встречах с менее близкими людьми. Совместно прожитые годы, конечно же, не безделица: стоит только ослабить свою собранность, и старые привычки, уступки преодоленному прошлому внезапно обретают чертовски грозную силу. Они, как водоросли, обвивают ноги злосчастному пловцу. Кому это неизвестно? Наш друг, так мне казалось, теперь сполна осознал бессмыслицу бегства: нельзя начать новую жизнь, начисто отбросив свое прошлое. Задача, стоявшая перед Штиллером, заключалась в том, чтобы на самом деле покончить с прежним характером общения с этой женщиной, с бесплодностью в связующих его и ее взаимоотношениях; иными словами: не поступаясь прошлым, растворить его в новой живой действительности. Иначе настоящее никогда не станет действительным. Речь шла о том, удастся ли им достигнуть этого или нет, смогут ли они дышать или задохнутся, то есть в конечном итоге - о жизни или смерти, точнее, о том, будут ли они жить или зачахнут? Конечно, отношения к женщине, к супруге, не всегда подвергаются столь тяжким испытаниям. Пробирные камни разнородны. Но в данном случае дело обстояло именно так. Штиллер, по крайней мере, вполне осознал, какой пробирный камень выпал на его долю. Это нас обнадеживало: мы убедились на собственном отрадном опыте, что Штиллер, пусть только в общении с друзьями, достиг живой, не омраченной былыми страхами, не предписанной самому себе, а неподдельной непринужденности; чем больше он принимал свою сущность, тем трезвее судил он теперь о людях и вещах, независимо от него существующих. Их он любил или ненавидел. Так, к примеру, госпицию в Ко он ненавидел упорно и непримиримо, почти исступленно. Штиллер и теперь оставался "человеком безудержным", горячей головой. Кроткая, всеприемлющая любовь нашим другом отнюдь не овладела; и все же он любил теперь больше, чем когда-либо в своей жизни, и мы имели право надеяться, что он распространит свою любовь и на фрау Юлику, которая в ней так нуждалась.
Зимой свидеться нам не пришлось. В каждом новом его послании я ждал, конечно, сообщения о предстоящей, а может быть, уже благополучно сделанной операции. Любой неясный намек в его письме ("P. S. Как быть, если над тобой нависло проклятье?") я толковал в том смысле, что нашему другу все стало известно. Но следующее письмо опровергало мои предположения. На вопросы о самочувствии фрау Юлики он отвечал либо вскользь, либо писал, что она чувствует себя превосходно. Тем временем наступил февраль. Как видно, в операции, которой так боялась фрау Юлика, острой необходимости не оказалось. Это меня радовало, но вместе с тем и удивляло: почему фрау Юлика, которая, конечно же, не сомневалась в моем сочувствии, мне ничего касательно этого не сообщала? Впрочем такая скрытность была ей свойственна. Однажды пришла посылка - семь убористо исписанных тетрадей - тюремные записки Штиллера. "Получай мои записи!" - гласила краткая приписка. Что его побудило прислать мне свои сумбурные записи? Хотел ли он просто от них избавиться, боясь держать у себя призрак прежнего Штиллера? Не знаю. Просмотрев их, я стал еще тверже надеяться, что он наконец опомнится, разглядит живую, настоящую фрау Юлику, образ которой он так ужасно исказил в своих тюремных тетрадях. Я боялся лишь одного, что на это уже не хватит времени.
В марте операция состоялась. Моя жена и я не знали об этом, когда поехали на пасху в Глион. Мы давно написали Штиллеру, что посетим их на два-три дня, совершая туристскую прогулку по французской Швейцарии. К нашему изумлению, "Mon Repos" был на замке. Я бродил вокруг, окликая хозяев, и у меня было странное чувство, что Штиллера и его жены больше нет в Глионе, вообще нет на свете, что они исчезли, пропали, оставив эту шутовскую безвкусицу, чуждую им и никогда им не принадлежавшую. Стеклянная дверь, ведущая вниз, в гончарню, не была на запоре, но и там никого не оказалось, хотя, очевидно, здесь еще недавно работали: на столе лежал синий застиранный фартук, как бы брошенный в спешке; на гончарном круге - ком еще влажной глины. Мы решили ждать.
День стоял пасмурный, клочья тумана нависли над озером, мы сидели в дождевиках на мокрой балюстраде, убеждая друг друга, что оснований для беспокойства нет. Мокрые и поэтому особенно нагло блестевшие гномы, дом, украшенный плющом и кирпичной башенкой, ржавая изгородь, доска из искусственного мрамора с надписью, из которой большинство букв уже выпало, мокрый и почерневший под дождем мох в растрескавшемся бассейне - все было на месте, ничего не изменилось, но без солнца выглядело необычайно уныло. Мы пытались поднять настроение шутками - безуспешно. Красный фуникулер поднялся пустой, без единого пассажира. Наступили сумерки. Внизу, в долине, прошел поезд с освещенными окнами, отели Монтрё засветились огнями, все вокруг посерело, а в доме наших друзей огни не зажглись. С деревьев капало.
- Пойдем в отель, - предложил я, - а потом позвоним сюда.
Моя жена нерешительно сказала:
- Но мы уже так долго прождали.
Мы закурили еще по одной сигарете.
Огни Монтрё, правда, не выдерживали сравнения с блистающим Вавилоном, который мы много лет назад видели у своих ног, но все же напомнили нам "Рейнбау-бар"... Штиллер пришел без пальто, без шапки, извинился, что не оставил записки в дверях: он забыл, что мы должны приехать. Он пришел из Валь-Монтской больницы; фрау Юлику сегодня утром оперировали. Только что он навестил ее в первый раз. Свои, не совсем вразумительные объяснения он адресовал главным образом моей жене; она не шевелилась и, точно парализованная, продолжала сидеть на мокрой балюстраде, не вынимая рук из карманов плаща. Теперь дождь усилился. Ссылаясь на слова врача, Штиллер сообщил, что операция прошла удовлетворительно, даже очень успешно - едва ли можно было ожидать лучшего результата. Мне было неясно, правда ли Штиллер не понимает, насколько серьезна эта операция, или нарочито преуменьшает, боясь услышать из наших уст худшие предположения. Фрау Юлика его не узнала и не могла говорить. Все зависит от того, как пройдет эта ночь, объяснил он нам. Врач разрешил ему навестить фрау Юлику завтра, в девять утра, и он цеплялся за это как за реальное утешение.
- Что ж мы стоим под дождем? - сказал он. - Пойдемте в дом! Хорошо, что вы приехали! - В доме при свете мы увидели, что он смертельно бледен. Он стал хлопотать вокруг наших чемоданов, решил приготовить нам ужин. Моя жена была права, не отговаривая его, даже сказала, что с удовольствием поест горячего. - Правда? - сказал он. - Правда?! - Она ему почти не помогала: деятельность была сейчас единственно спасительной разрядкой для нашего друга. - Знаешь, - сказал он мне, - теперь такие операции делают очень часто! - Слушая его, можно было подумать, что люди с неповрежденным легким составляют исключение. Он стряпал, и хлопотал, и накрывал стол на кухне, как был, в пиджаке. Будь он в пальто, Штиллер не снял бы его. Казалось, что он забежал домой на минутку, хотя до утреннего посещения больницы оставалось еще четырнадцать часов. - Знаешь, - сказал он мне. - Это вышло совершенно внезапно. Они сказали: чем скорей, тем лучше! - Штиллер приготовил нам превосходное блюдо из риса, но ели мы его, только чтобы поднять настроение хозяина. Все мы беспрерывно курили. Моя жена мыла посуду, а он ее вытирал. Потом она сказала, что идет спать. Жена вела нашу машину, и Штиллер поверил ей, что она очень устала. Он был крайне возбужден, в таком состоянии люди не в силах испытывать сомнений. Оставшись в девять часов вечера наедине со мной, он ни слова не сказал про операцию, вообще не касался фрау Юлики. Мы выяснили, что оба когда-то играли в шахматы, и решили сразиться. Я даже не помнил, как расставляют коней и пешки. Штиллер показал. Но он и сам позабыл, как класть доску: должно ли находиться в верхнем правом углу черное или белое поле. Тем не менее мы играли. Держали ночную вахту. Просидели над шахматной доской до четырех часов утра, когда за окнами уже забрезжил рассвет. Пасхальный день обещал быть погожим. Звезды сияли. Штиллер сказал, что это доброе предзнаменование.
Ночь фрау Юлика провела спокойно, а если учесть ее состояние, то даже отлично, и наш друг пришел из больницы, как помилованный. Мы с женой тоже облегченно вздохнули. К тому же день выдался солнечный, и была пасха. Штиллер предложил совершить прогулку. "Она узнала меня!" - сказал он. Я никогда еще не видел его таким счастливым. Мы пошли по набережной в направлении Шильонского замка, моя жена посредине, между мною и Штиллером. Он был говорлив, но рассеян, не мог ни на чем сосредоточиться: острил, рассказывал о недавнем визите брата Вильфрида, восторгался новыми друзьями из Лозанны, каким-то книготорговцем с его подружкой - сколько очаровательных людей живет на свете! Но минутами он был молчалив и глух. На каменной дамбе, пригретой солнцем, мы наблюдали любовную игру двух вертлявых ящериц. Я спросил нашего друга, за что он так презирает Шильонский замок, с насмешкой упоминает его в каждом письме. Конечно, не осточертевшие картинки на шоколадках и шкатулках, а реальный замок, открывшийся нашим глазам. К нему Штиллер, как выяснилось, никаких претензий не имел, и мы все нашли, что замок, освещенный полуденным солнцем, очень хорош. Штиллер даже не заметил, что я хотел слегка поддразнить его, напомнив, как он брюзжал, без разбора критикуя Швейцарию. (Когда я впервые прочел записи Штиллера, я сильно досадовал на его брюзжание и был, пожалуй, несправедлив к нему. Ведь в разговорах со мной он никогда не позволял себе так распускаться. Признав себя Штиллером, наш друг уже не имел основания разыгрывать чужака и иностранца, - примирившись с собой, он примирился и с тем, что он швейцарец.) В голубой мартовской дымке близкие горы казались очень легкими, хрупкими, серебристыми.
- Как ваши дети? - спросил он. Он все время подчеркнуто обращался ко мне, а не к моей жене, хотя она шла между нами. Мы пообедали в Вильнёве, в "Отель дю порт". К рыбе подавали вино из местного винограда. Разумеется, он неотступно думал о фрау Юлике. Кажется, из окон ресторана было видно больницу Валь-Монт. Между супом и вторым он туда позвонил. - Сказали, что спит! - объявил он. Он пил превосходное местное вино, не хмелея. Последние годы он вообще много пил. Когда утренний благовест смолк, о пасхе напоминало только оживленное движение на шоссе. Мы спустились к дельте Роны, слегка ослепленные полуденным солнцем, слегка обалделые от вина. На шестах сушились рыбацкие сети. Лодки, повернутые днищем вверх, лежали на берегу и ожидали окраски. Несколько лодок плыло по каналу рядом с лебедями.
- В будни здесь ни души! - сказал Штиллер. Но и сегодня здесь было довольно безлюдно. Тропинка, окаймленная камышом, привела нас в светлую рощицу. Березы, буки, ольха, кое-где дубки. Вся рощица, прозрачная и безлистая, была пронизана небесной синевой. На земле, покрытой прошлогодней прелой листвой, еще нигде не зеленела трава, местами земля была густо-черной. Я и сейчас вспоминаю, какая это была очаровательная прогулка. Справа, из-за жухлого камыша, виднелось Женевское озеро, слева - новая синева далекой ронской долины, окруженной отвесными горами.
Мы шли медленно. Вдали опускались на провода высоковольтной линии огромные стаи птиц, мы не могли разглядеть, каких именно; они явно готовились к далекому перелету на север. Два парня в синих спортивных брюках, по пояс голые, сгребали и жгли камыш, он горел светлым, прозрачным пламенем. Дымок напоминал об осени, но стоял март, и чирикали птицы. Сожалея, что вино слегка ударило мне в голову, я шел, как в тумане, а Штиллер не унимался, все задавал мне вопросы. Интересовался моей работой, моими взглядами на воспитание детей. Мы отыскали уединенный уголок у реки, но тишины не было и здесь: над водной гладью слышался шум поездов, то и дело доносились гудки с вокзала, шелестел камыш, все вокруг шуршало и булькало, кричали птицы и, взлетая, хлопали крыльями по водной глади. Солнце грело, но почва была еще сырая, холодная. Штиллер собирал охапками сухой тростник, желая поудобнее усадить мою жену. Я предложил Штиллеру его любимую сигару, но и это не отвлекло его от работы, и вскоре было готово настоящее гнездышко. Моя жена похвалила Штиллера, отдав должное тростниковому ложу, она легла и закрыла глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49