А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он остановился как вкопанный, благоговейно наблюдая за удивленным животным, руки в карманах, ружье на плече, трубка в зубах. Как видно, лань поняла, что он не охотник, и продолжала мирно щипать траву. "Да я же охотник!" - сказал себе Рип, вспомнив верную жену, вечера в трактире; он вскинул ружье, прицелился в лань, нажал курок. Но в ружье не было пороха. Странно - пес залаял, хотя выстрела не последовало. В ту же минуту из ущелья послышался голос, звавший: "Рип Ван Винкль, Рип Ван Винкль!" Какой-то человек странного вида появился из скалистого ущелья, задыхаясь под тяжкой ношей. Он шел согнувшись, лица его не было видно, но Рипа озадачила его одежда... Шерстяная фуфайка, белые панталоны с цветными завязками, как на старинных портретах, и борода клином, точь-в-точь как у предков Рипа. Человек нес на плечах добрый бочонок водки. Рип не заставил себя долго просить, подошел к нему. "Ты учтивый малый, сказал бородач, - услужливый малый!" Сказав эти лестные слова - а Рип очень любил похвалы, - старик перекатил бочонок на плечи Рипа. Рипу было не до вопросов! Они поднялись на гору, потом спустились в ущелье. Рип никогда не бывал в этой местности. Бауц, верный пес, тоже чувствовал себя неуютно, жался к ноге хозяина, скулил.
Из ущелья доносился грохот, похожий на раскаты грома. Наконец с натертых плеч Рипа сняли тяжелый бочонок. Он выпрямился, огляделся по сторонам. "Это Рип Ван Винкль!" - сказал бородатый чудак. Рип увидел, что находится в обществе старых господ, с важными, торжественными лицами, в голландских шляпах, в старомодных жабо. Никто из них не промолвил ни слова, только Рип отвесил поклон. Оказывается, старые господа играли в кегли. Вот почему из ущелья раздавался гул и грохот! Рипу тотчас велели наполнить кружки, старые господа отхлебнули по глотку. Потом молча вернулись к игре, Рип, желая быть учтивым, расставлял кегли. Только урывками, наспех, удавалось ему самому приложиться к кружке. А водка была можжевеловая, его любимая! Кегли с оглушительным треском всё снова и снова разлетались по сторонам, только эхо отдавалось в ущелье. Хлопот Рипу хватало! Теперь треск и грохот не прекращались. Не успевал он расставить тяжелые, неустойчивые кегли, протянуть руку к своей кружке, как следующий старый господин выходил на площадку, прицеливался, зажмурив левый глаз, и кидал каменный шар, грохотавший, подобно грому. Странное это было общество! Никто не произнес ни единого слова, так что и Рип не осмеливался заговорить, спросить, когда же его освободят от тяжкой повинности. Старые господа в голландских шляпах и старомодных жабо (таких же, как у его предков) были исполнены достоинства. Но всякий раз, как Рип расставлял кегли, у него возникало неприятное ощущенье, казалось, что они издевательски хихикают у него за спиной. Оглянуться Рип не мог. Не успевал он поставить последнюю качавшуюся кеглю как за спиной уже слышался угрожающий грохот катящегося шара, - и Рип спешил отскочить в сторону, боясь, что шар раздробит ему ноги.
Конца не было его подневольному труду! Бочонок водки оказался неисчерпаемым. Рип вновь и вновь наполнял кружки, вновь и вновь отхлебывали по глотку старые господа и возвращались к игре.
Оставался один выход - проснуться!
...Солнце уже погружалось в коричневую дымку, вечерело, когда Рип поднялся, протер глаза. Пора было возвращаться домой. Самая пора! Но напрасно звал он своего пса. Некоторое время, еще в полудреме, Рип искал глазами ущелье, игроков в старомодных жабо и голландских шляпах. Все исчезло! Рядом, как испокон веку, сверкал Гудзон, и если бы, виляя хвостом, подбежал его верный пес, Рип не усомнился бы, что это был только сон, и по пути домой надумал бы, как расскажет о нем в деревне. Надо заметить собственные рассказы чем-то напоминали Рипу качающиеся, неустойчивые кегли и те и другие постоянно грозили рассыпаться. Но о Бауце - ни слуху ни духу! Наконец Рип поднял свое ружье с травы. О, чудо! Оно проросло можжевельником, а кроме того, насквозь проржавело. Жалкое ружье! Деревянное ложе тоже прогнило. Рип покачал головой, повертел ружье, потом отбросил его прочь и поднялся с травы. Солнце уже зашло, Рипу не верилось, что истлевшие кости рядом с мешком - жалкие останки, скелет его верного пса Бауца. Но чем другим могли они быть?! Так и есть - это не сон, он поскреб подбородок и обнаружил бороду, стариковскую бороду до пояса. Прошли годы. Но сколько?! Во всяком случае - час был поздний. Подгоняемый голодом и любопытством - Рипу хотелось знать, долго ли осталось ему жить после той нелепой игры в кегли, - пришел он в родную деревню. Ни улиц, ни домов он не узнал. Все чужое! Только его домик стоял на старом месте, все такой же запущенный, окна без стекол. Там жил ветер. Где Ханна, его жена? В душу его закрался страх. Старого трактира, где можно было все узнать, Рип тоже не нашел. Он стоял растерянный, одинокий. Его окружили незнакомые дети. Он робко спросил про старых своих собутыльников, его посылали на кладбище, пожимали плечами. Наконец тихим голосом спросил он про самого себя. Неужто никто здесь не знает Рипа Ван Винкля? Все рассмеялись. Рип Ван Винкль, охотник на белок, был хорошо известен. Много забавных историй услышал он про этого человека. Каждый ребенок знает, что Рип Ван Винкль лет двадцать тому назад свалился в пропасть или попал в руки индейцев. Что было делать?! Робея, спросил он про Ханну, жену охотника на белок, и услышал, что она давно уже умерла с горя. Он заплакал, хотел уйти. "А ты кто?" - спросили его. "Про то знает один бог! - сказал Рип Ван Винкль. - Вчера еще я думал, что знаю, а сегодня, что могу я знать сегодня, проснувшись?" Люди стучали пальцем по лбу. Напрасно пытался он рассказать им удивительную историю про то, как проспал свою жизнь. Они не могли понять его, не могли понять, что он такое говорит, а он не умел рассказать по-другому, и вскоре все разошлись, каждый пошел своей дорогой, только одна молодая красивая женщина осталась. "Рип Ван Винкль отец мне, - сказала она. - Ты его знаешь?" Он долго смотрел ей в глаза, им владело искушение сказать, что это он ее отец. Но полно, был ли он тем человеком, кого они ждали, охотником на белок, сочинявшим истории, которые так легко рассыпались, стоило людям посмеяться над ними. Наконец он сказал: "Твой отец умер!" Тогда ушла и молодая женщина, оставив его в одиночестве. Ему было очень больно, но иначе и быть не могло. Зачем он проснулся? Рип прожил еще несколько лет в деревне - чужой в чуждом мире. Он рассказывал про открывшего эту реку и этот край Генриха Гудзона, про его старых капитанов, время от времени собирающихся в ущелье, чтобы поиграть в кегли, говорил, что старого Рипа Ван Винкля надо искать на дне этого ущелья. Люди улыбались. Правда, в душные летние дни из ущелья доносился грохот и гул, напоминавший стук кеглей, но взрослые утверждали, что это обычная гроза. Наверно, так оно и было.
Вот и сказке конец.
- Ну и что? - спросил мой защитник, когда я окончил сказку и наконец закурил сигару. - Опять же, какое отношение это имеет к нашему делу? Слушанье назначено на конец сентября, а вы рассказываете мне сказки сказки! Прикажете защищать вас сказками?
- Почему бы и нет?
- Сказки, - сетует он. - Вместо того чтоб хоть раз ясно и толково изложить полезную для вас, для дела правду!
P. S. Попросил защитника снабдить меня новой тетрадью, эта почти вся исписана. Мое прилежание его радует. Он еще не читал моих записок, но, видимо, рассчитывает вместе с тетрадью засунуть в свой портфель мою жизнь. Это начинает меня беспокоить.
Цюрих мог бы быть прелестным городком. Он стоит над милым озером, холмистые берега которого обезображены не фабриками, а виллами. Вчера, когда мы кутили, погода стояла ласковая - сентябрьская синева в легкой серебристой дымке, - и я восхищался искренне, не только в угоду фрау Юлике, чье великодушное поручительство и щедрый залог отныне позволяют нам осуществлять такие экскурсии еженедельно, при условии, что я буду возвращаться в тюрьму в точно указанное время. Я поклялся в этом защитнику - только бы он не вздумал сопровождать нас, - но клятва обязывает меня меньше, чем естественное чувство благодарности к Юлике: если я смоюсь, она потеряет залог кругленькую сумму, которую я никогда не смогу ей вернуть. Кстати, благодаря Юлике мне разрешили и виски! Она выглядит просто чудесно, - пламенеющие на солнце волосы, белая парижская шляпка, грациозная фигура. Я восхищен, не спускаю с нее глаз, а увидев в зеркальной витрине ее отражение, не могу удержаться, поворачиваюсь, беру Юлику за подбородок и целую.
- Милый! - говорит она. - Мы же в Цюрихе!
Больше всего меня восхищает расположение их городка, с обеих сторон обрамленного пологими холмами, рощами, где так приятно бродить, а зеленая поблескивающая речушка (как, впрочем, и все реки) указывает путь к океанам, к чужим берегам, будит страстную тоску, манит вдаль. Если живешь не в тюрьме, конечно, приятно провести три недели в Цюрихе в это время года. В самом деле, судя по разноязычному говору, здесь много приезжих. Герб Цюриха недаром сине-белый: белые чайки украшают ослепительную синеву, пронизанную фёном, из-за которого, как говорят, даже у местных жителей часто болит голова. У Цюриха свое, особое очарование, cachet 1, колдовство, скорее всего, таящееся в воздухе, угрюмые лица местных жителей противоречат прозрачной, праздничной атмосфере - звенящей и нарядной, милой и простой, как сине-белый герб города. Я бы сказал, что главная прелесть Цюриха в ландшафте, во всяком случае, понимаешь иностранцев, которые, высадясь на набережной, сразу щелкают фотоаппаратами, прежде чем отбыть дальше, в Италию; понимаешь и местных жителей, гордящихся тем, что приезжие так много фотографируют. Их узкое озеро, оно не шире Миссисипи, изгибаясь серпом, блестит среди зеленых холмов. Даже в будни на нем тьма-тьмущая парусных яхт. Хотя Цюрих город деловой - место встреч коммерсантов, в нем есть что-то курортное. Альпы, по счастью, стоят не так близко, как на видовых открытках: в почтительном отдалении венчают они гряду холмов - пена вечных снегов в голубоватых облаках. Может быть, Юлика показывает мне не те кварталы, но, помнится, мы не встретили ни одного калеки, ни одного нищего. Люди одеты если не элегантно, то все же добротно; они не вызывают жалости, а улицы опрятны как днем, так и ночью. Итак, поскольку ни калеки, ни нищие не отвлекали нас, не говоря уж о вполне заурядной архитектуре, мы добрый час бродили по улицам. Здешняя манера регулировать современное уличное движение недоступна приезжему; полицейские чрезвычайно старательны и серьезны, но кажется, что справедливость интересует их больше, чем само движение. На каждом перекрестке чувствуешь, что тебя морально воспитывают. Чем ближе к озеру - где приезжие создают собственную атмосферу, которую потом считают за атмосферу Цюриха, - тем меньше удивления вызывает веселость, даже взрывы смеха на улицах. Я замечаю, что и Юлика чувствует себя здесь гораздо свободнее, и могу представить себе, какова она в Париже. Ее мать была венгеркой, но Цюрих родной город Юлики, и ее сверх меры волнуют оплошности местных властей, скажем, то, что муниципальный совет Цюриха не оказал должного гостеприимства Чарли Чаплину. Четверть часа она только об этом и говорит. Приятное впечатление производит чета индусов, они, вероятно, приехали на какой-то конгресс. Здесь часто бывают конгрессы. В этом городе вообще есть нечто международное - огромные, запыленные автобусы, стаи туристов в немецких кожаных штанах, любая официантка говорит "по-американски". Какой-то всемирный дух царит в этом городке, так нравящемся иностранцам; он провинциален, но не скучен. Провинциален, несмотря на концерты Фуртвенглера, гастроли Жана-Луи Барро, всевозможные выставки - от Рембрандта до Пикассо, несмотря на прекрасный театр немецких эмигрантов и на то, что здесь поселился Томас Манн. В Цюрихе есть и свои таланты, но признания они добиваются в чужих краях, и только тогда их слава льстит родной стране, которая сама не способна создать им славу, потому что она провинциальна, иными словами, не имеет истории. Но что мне за дело до того! Приезжему человеку приятно побродить по этому городку, особенно если он при деньгах, и мы, наверно, провели бы восхитительный день, не овладей Юликой снова навязчивая идея, что я ее муж.
1 Отпечаток; здесь: изюминка (франц.).
Вдруг она останавливается.
- Вот! - говорит она и показывает на бронзовую скульптуру, не ставшую лучше от того, что ее приобрел муниципалитет и выставил здесь для всеобщего обозрения. Откровенно говоря, скульптура не в моем вкусе, но когда я хочу пройти мимо нее, Юлика хватает меня за рукав и указывает на цоколь, где довольно большими буквами выбито "А. Штиллер". (По счастью, я на сей раз не высказал своего мнения, хватит и того, что я говорил недавно о другой работе пропавшего Штиллера, и они сочли это самокритикой, лишней уликой, доказывающей, что я-то и есть Штиллер...) Когда у нее опять возникает охота схватить меня за рукав, она, к великому счастью, показывает мне уже не скульптуру, а лебедей, их белое оперенье, освещенное солнцем, зеленую ряску на воде. И на заднем плане так называемый кафедральный собор; ага, понятно: в точности как в альбоме! Что она хочет этим доказать - не знаю. Кончается тем, что я останавливаюсь посреди улицы, на пешеходной дорожке, и стою как вкопанный. Тщетно хватает меня Юлика за рукав, тянет, как упирающегося осла.
- Где у вас можно достать виски? - спрашиваю я.
- Нельзя же здесь стоять! - говорит она.
Слева и справа уже шныряют мотороллеры, мне сигналят такси, грохоча проносятся грузовики с прицепом. Юлика стоит рядом, белая как мел, хотя уже снова дали зеленый свет. Какой-то незнакомый пешеход, которому я не сделал ничего дурного, ругает меня почем зря, читает длинную проповедь, словно в их стране, которая ежедневно кичится свободой, не позволено ставить на карту собственную жизнь.
...Потом мы сидим в садике ресторана, под ярким зонтом, и я спрашиваю Юлику:
- Как, собственно, тебе живется в Париже?
Теперь и я говорю ей "ты"; ей-богу, не за внесенный залог, а из невольной нежности. В трепете первой близости есть что-то магическое, возносящее над остальным миром, что-то совсем тихое, но тишина эта заглушает все. Невольно кладу руку на ее плечо и, ошеломленный внезапным счастьем легкого прикосновения, только его и чувствую, ничего больше. Некоторое время, пока новое "ты" не станет привычным, не потеряет своего звучания, - я счастлив, связан братскими узами со всем человечеством, включая официанта, который приносит виски; я чувствую, что притворяться больше незачем, что притворство не нужно никому на свете, чувствую доброе снисхождение к людям. Смеюсь над тюрьмой! В данном случае, когда это ты обращено к зрелой, но прелестной женщине, невольно возникает желанье - не слишком серьезное, не слишком настойчивое - узнать, кто еще из мужчин, кроме меня, участвует в этой игре; простое любопытство игрока, сознающего свое превосходство. Рассказывая о Париже, она ни разу не упомянула мужского имени - ни Франсуа, ни Андре, ни Пьера, ни Жака, никого и ничего. Но я полагаю, Париж не монастырь? Париж амазонок, что бы это значило? Наконец спрашиваю без обиняков:
- Скажи, ты очень счастлива в Париже?
Об этом ведь позволено спросить.
- Счастлива, - говорит она. - Что значит счастлива?
Забавно, но фрау Юлика Штиллер-Чуди не желает, чтобы я считал ее счастливой. Она сразу вспоминает Давос, бесспорно, страшное время, одиночество на веранде с оливково-зелеными витражами в стиле "модерн", где пропавший без вести муж бросил ее на произвол судьбы. Приходится выслушать все это еще раз. Не подвергая сомнению страшное прошлое, вижу ее теперь, такую цветущую, вижу ее прелестное, своеобразное лицо, точно огнями рампы подсвеченное снизу бликами на скатерти. Я тоскую по ней. Хочу, чтобы она вернулась из прошлого, которому все простила, и во имя этого прощения должна так подробно его описывать, в настоящее, в наше сегодня, и без того краткое, ограниченное сроком.
- Милая моя Юлика, - говорю я, - ты все время рассказываешь, как отвратительно вел себя твой Штиллер. Этого нельзя отрицать! Ты утверждаешь, что из-за него заболела, он бросил тебя в санатории, когда ты была при смерти, но, несмотря на это, я вижу, ты ждешь только его. Ты как будто в претензии на него за то, что не умерла в самом деле, а сидишь здесь, такая красивая и цветущая!
Это не было шуткой, я сам заметил, что это не шутка. Не глядя на меня, Юлика вынула из белой парижской сумки пожелтевшее письмецо, явно с целью опровергнуть меня. Письмецо, которое Штиллер, отвратительный Штиллер прислал ей тогда в Давос, она желала, чтоб я его прочел; собственно, это была просто записка, измятая клетчатая страничка из блокнота, торопливо исписанная карандашом, чужим, скорее несимпатичным мне почерком,
- Ну?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49