А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

после двухнедельного отдыха и доукомплектования полк накануне ночью был выведен на передовую, что само по себе должно было открыть глаза даже зеленым новобранцам из резерва, не говоря уж о неожиданной суете и возне среди ночи, когда полк шел к передовой, скоплении еле видных, припавших к земле орудий, ползущих без света по ухабам грузовиках и зарядных ящиках, в которых могли быть только боеприпасы; потом орудийный огонь позанятой противником высоте оповестил обе стороны на много километров в том и другом направлении, что на этом участке что-то готовится, потом ушли и вернулись команды с кусачками, и на рассвете, когда артиллерия перенесла огонь с траншей противника на его тыл, чтобы изолировать фронт и не допустить подкреплений, весь полк спокойно и послушно стоял под ружьем; по-прежнему не было ни предупреждения, ни намека; офицеры и сержанты вылезли из траншей, потом оглянулись и увидели, что никто из солдат не двинулся с места; не было ни знака, ни сигнала, но все три тысячи человек, растянувшихся по всему участку полка, действовали без общения друг с другом заодно, словно - разумеется, в переносном смысле птичья стая, слетающая с телефонного провода в единый миг, и что командир дивизии, в которую входил полк, отвел его с передовой и поместил под арест, а в полдень того же дня, понедельника, все военные действия на французском фронте и расположенном напротив от Альп до Эны немецком были прекращены; к трем часам американский и английский фронты и расположенный напротив них от Эны до моря немецкий тоже прекратили военные действия, и теперь командир дивизии отправлял полк в ставку главнокомандующего в Шольнемон, где и сам должен был появиться в среду к трем часам дня (никто не удивлялся, что всему гражданскому населению округи удалось узнать не только причину и цель, но и час совещания в штабе главнокомандующего, тем более не сомневался в этом) и при поддержке или по крайней мере молчаливом согласии своего непосредственного начальства - командира корпуса, в который входит дивизия, и командующего армией, в которую входит корпус, - добиваться лично у старого генералиссимуса разрешения на расстрел всего полка.
Вот и все, что знали они, спеша в город, - старики, женщины, дети, родители и жены, родственники и невесты трех тысяч человек, которых старый генералиссимус мог уничтожить завтра одним движением пальца, - вся округа, испуганная и ошеломленная, терзаемая даже не страхом и надеждой, а лишь страхом и страданием, слилась воедино и хлынула к городу, тяжело дыша и спотыкаясь, и даже бесцельно, потому что надежды у них не было; они не оставили свои дома, поля и лавки, чтобы поспешить в город, а были вырваны страданием и страхом из своих лачуг, хибарок и канав и увлечены в город, хотелось им того или нет, вырваны из деревень и ферм общим горем, потому что горе и страх, подобно бедности, сами заботятся о себе, хлынула, чтобы влиться в уже переполненный город с единственной волей и желанием - слить свое горе и страх с огромным городским конгломератом всех страстей и сил: страха, горя, отчаяния, бессилия и непререкаемой власти, ужаса и несгибаемой воли: принять и разделить все это, дыша тем же воздухом, каким дышат все: с одной стороны, плачущие и оплакиваемые, с другой - уединенный седой главнокомандующий, всесильный и недосягаемый за резной неприступной дверью отеля, тремя часовыми и тремя символическими флагами; он имел дело со смертью в массовом масштабе, он мог обречь на смерть весь полк, и среди бесчисленного множества потеря этих трех тысяч человек ничего бы ему не стоила, как кивок головой или, наоборот, поднятие руки, которое спасло бы их. Потому что они не верили, что война окончена. Слишком долго длилась она, чтобы прекратиться, окончиться вот так, неожиданно, внезапно. Она лишь приостановилась; не воюющие люди, а сама война, Война, безразличная и даже глухая к страданиям, к истерзанной плоти, ко всем ничтожным взлетам и падениям побед и поражений, эфемерных, неразличимых, словно мухи, кишащие над навозной кучей, сказала пушкам и стонам раненых: "Тихо. Умолкнуть на время". И на всей полосе вконец разоренной земли от Альп до моря люди отрешенно, не размыкая губ и не смыкая глаз, второй день ждали того мига, когда седой старик в Шольнемоне поднимет руку.
За четыре года они уже освоились с войной. Свыклись, вернее, смирились с ней, словно с природными условиями или с законами физики, - с нуждой и потерями, с опасностью и страхом, похожими на призрак замершего торнадо или приливной волны за единственной ненадежной дамбой; с увечьями и смертью мужей, отцов, возлюбленных и сыновей, словно военные утраты были просто неизбежным риском брака и материнства, деторождения и любви. И не только во время войны, но и после ее официального окончания, словно единственной метлой, какую Война знала или имела, чтобы привести в порядок освобождаемое место, была Смерть, словно каждый, кого хотя бы коснулась ее грязь, мерзость и физический страх, неизбежно должен был умереть, как зараженный роковой болезнью, - так Война пренебрегает своим прекращением, пока не выметет весь холодный, никчемный пепел своих излишеств и ошметки своего неоконченного дела; прекратилась война или нет, солдаты этого полка все равно должны были умереть в одиночку до своего срока, но поскольку полк как единое целое был повинен в ее прекращении, то по давним, старинным законам военного времени и погибнуть был должен как единое целое хотя бы для того, чтобы его палачи могли сдать на склад квартирмейстера свои винтовки и демобилизоваться. Спасти полк могло только возобновление войны: в этом парадоксе была их трагедия: взбунтовавшийся полк остановил войну; он спас Францию (Францию? Англию тоже, весь Запад, потому что, видимо, ничто другое не могло остановить немцев после прорыва фронта под Амьеном в марте), и в награду за это его ждала смерть; три тысячи человек, спасших Францию и весь мир, должны были лишиться жизни не при свершении этого, а потом, и оттого для спасителей мира спасенный мир не стоил той цены, которой они за это расплачивались, разумеется, не лично для них, трех тысяч солдат полка, - они погибнут, мир, Запад, Франция для них ничего не будут значить, - а для жен, родителей, детей, братьев, сестер и невест, которые ради спасения Франции и мира потеряют все; они сознавали себя уже не частью единого целого, сплоченного общим сопротивлением, не частью нации, объединенной в страданиях, ужасах и лишениях против германской угрозы, а единым обособленным районом, кланом, почти одной семьей, противостоящей всей Западной Европе, которую пришлось спасать их сыновьям, отцам, мужьям и любимым. Потому что, сколько бы ни длилась война, кое-кто из любимых, сыновей, мужей, отцов мог бы отделаться лишь ранами, а теперь, когда страх и опасность были позади, всех их, любимых, мужей, сыновей, отцов, ждала смерть.
Но, достигнув города, они нашли не тихое озеро горестного смирения. Скорее, то был котел ярости и ужаса. Потому что теперь они знали, что полк взбунтовался не по общему замыслу и согласию, а был подговорен, подбит, соблазнен на бунт одним отделением из двенадцати солдат и их капралом; что все три тысячи человек были совращены на преступление, караемое смертью, и подведены под расстрел тринадцатью людьми, четверо из которых, в том числе и главарь-капрал, не были французами по рождению, а трое не были даже французскими гражданами. Собственно говоря, лишь один из четверых - капрал умел говорить по-французски. Национальность их, похоже, нельзя было узнать даже из армейских архивов; само их пребывание во французской армии на территории Франции было загадочно и странно, хотя, несомненно, они попали туда по небрежно оформленной вербовке в Иностранный легион, так как в армии не исчезает бесследно то, что записано, пронумеровано, датировано и подшито; пропасть может сапог, штык, верблюд или даже целый полк, но не запись о нем с указанием фамилии, звания и должности последнего, кто его получил или хотя бы за него расписался. Остальные девятеро из отделения были французами, но лишь трое из них были моложе тридцати, а двоим было за пятьдесят. Но у всех были безупречные послужные списки, заведенные не только в августе 1914-го, старший из девятерых был призван на службу тридцать пять лет назад, когда ему исполнилось восемнадцать.
А наутро, в среду, они узнали и остальное - немцы не только догадывались по артобстрелу о готовящейся атаке, они должны были видеть с наблюдательных пунктов, что солдаты не вышли из траншей вслед за офицерами, однако контратаки не последовало; и что даже при замечательной, блестящей возможности во время неразберихи и беспорядка, когда взбунтовавшийся и потерявший доверие полк сменялся среди бела дня, противник не предпринимал никаких действий, даже не обстреливал ходы сообщения, где должны были разойтись сменяемый и сменяющий полки, поэтому через час после того, как полк был отведен и взят под арест, все действия пехоты в этом секторе прекратились, а два часа спустя командир дивизии, в которую входил этот полк, командир корпуса, командующий армией, американский штабной полковник и заместитель начальника английского штаба совещались при закрытых дверях с командующим всей группой армий, где, как утверждали молва и слухи, оказалось, что не только солдаты трех остальных полков дивизии, но и двух других дивизий, находящихся с обоих флангов, знали заранее, что намечена атака и что намеченный полк откажется идти в нее, и что (штабисты и офицеры военной полиции со своими сержантами и капралами теперь лихорадочно суетились, подгоняемые изумлением, тревогой и неверием, телефоны пронзительно звонили, телеграфные аппараты торопливо стучали, и мотоциклы связных с треском въезжали во двор и выезжали оттуда) не только капрал-иностранец и его смешанное отделение были известны лично каждому солдату в этих трех дивизиях, но вот уже более двух лет эти тринадцать человек - таинственный капрал, чье имя знали очень немногие, и даже те, кто знал, не умели правильно произнести, пребывание которого в полку вместе с остальными тремя, видимо, той же среднеевропейской национальности, было загадкой, потому что, казалось, у них не было никакой истории до того дня, когда они появились, словно бы материализовались из ниоткуда и ничего в квартирмейстерском складе, где им выдали форму и снаряжение, и остальные девятеро, настоящие и до того утра безупречные французы и французские солдаты - проводили свои отпуска и увольнения среди расквартированных на отдых войск не только во французской зоне, но и в американской и английской, иногда поодиночке, но большей частью всем отделением - все тринадцать, трое из которых даже не могли говорить по-французски, гостили днями, а иногда даже неделями не только во французских частях, но и в американских и английских; тут инспектора и следователи в ремнях, с петлицами, звездочками, орденскими планками, орлами, венчиками и звездами осознали - не огромность, а чудовищность, невероятность, чудовищную невероятность, невероятную чудовищность, с которой они столкнулись: выяснилось, что в течение трех из двухнедельных отпусков, двух в прошлом году и одного в прошлом месяце, все отделение исчезало даже из Франции, однажды ночью исчезало с отпускными билетами, ордерами на проезд и питание с расквартирования на отдыхе и возвращалось через две недели с нетронутыми и непроштампованными билетами и ордерами - чудовищно и невероятно, потому что на земле уже почти четыре года существовало лишь одно место, где тринадцать человек в военной форме могли пройти, не нуждаясь в штампах на бумаге, в сущности, не нуждаясь в бумагах, им были нужны только темнота и кусачки; они - дознаватели и следователи, генерал-инспектор и чины военной полиции, сопровождаемые сержантами и взводами военных полицейских с пистолетами в незастегнутых кобурах под рукой, - носились с каким-то яростным спокойствием по этой сплошной, растянувшейся от Эльзаса до Ла-Манша, линии среди грязных, без нашивок и галунов, людей, обозначенных только личными номерами, эти люди уже почти четыре года отстаивали бессонные смены с заряженными и взведенными винтовками у амбразур этой единой сплошной огневой ступеньки, но теперь они даже не смотрели на немецкие позиции напротив, а, словно повернувшись к войне спиной, глядели на них, инспекторов и дознавателей, встревоженных, разъяренных и пораженных; в конце концов на одном из французских наблюдательных пунктов замигал гелиограф, а другой, за немецкими позициями напротив, стал отвечать; и в полдень того понедельника весь французский фронт и противостоящий ему немецкий прекратили огонь, в три часа американский и английский фронты и противостоящие им немецкие последовали их примеру, и, когда наступила ночь, оба густо населенных подземных муравейника лежали безжизненно, словно Карфаген или Помпея, под бесконечными, непрерывными траекториями и вспышками ракет и размеренными залпами тыловых орудий.
Итак, теперь у них появился виновник страданий, объект проклятий, спотыкаясь и тяжело дыша, они прошли в среду утром последний километр до города, вздымающего к солнцу зубцы своей золотой диадемы, толпой втекли в старые городские ворота и слились с громадной людской массой, над которой до вчерашнего дня безмятежно высилась клика военных и фабрикантов оружия, но теперь взволнованной, взбудораженной, затопившей на рассвете бульвар и до сих пор струящейся по городу за уносящимися грузовиками.
Так как грузовики мчались по городу, они быстро оторвались от толпы, однако, когда ее авангард тоже достиг залитой солнцем равнины за городом, грузовики стали видны снова, они мчались в клубах бледно-желтой пыли к лагерю - нагромождению маскировочно окрашенных бараков, - находящемуся в полутора километрах.
Но толпа с минуту, казалось, не могла разглядеть или заметить грузовики. Она остановилась, сжалась, будто слепой червь, внезапно выползший на солнечный свет, и замерла; казалось, это само движение покинуло толпу, мелькнув по ней легкой рябью, словно незаметная струйка ветра по сжатой пшенице. Потом они заметили, разглядели несущуюся пыль и двинулись, хлынули, уже шагом, потому что старики, женщины, дети совсем выбились из сил, пока бежали по городу, и молча, тоже из-за усталости, но торопливо, тяжело дыша, спотыкаясь, начали - они уже были за городом - разворачиваться по равнине веером и походили уже не на червя - скорее на волну, прокатившуюся утром по Place de Ville.
У них не было плана, лишь движение, как у волны; на равнине люди, или толпа, растянулись вширь больше, чем вглубь, подобно волне; по мере приближения к лагерю они словно бы двигались все быстрее, как волна, подкатывая к берегу, потом она вдруг наткнулась на проволочное заграждение, замерла на миг, затем разбилась, раскололась на две волны поменьше, и каждая хлынула в свою сторону вдоль заграждения, пока не выдохлась. И все. Инстинкт, страдание сорвали людей с места; движение несло их всех сюда целый час, а кое-кого двадцать четыре часа, здесь расшвыряло вдоль заграждения, словно мусор (Он - лагерь - когда-то, в прошедшие, невозвратные дни того, что называлось миром, был фабрикой; прямоугольник кирпичных стен, некогда увитых плющом, год назад был превращен в лагерь учебно-запасных воинских частей добавлением полусотни деревянных бараков из материала, купленного на американские деньги, распиленного на пронумерованные секции американскими машинами в Америке, привезенного сюда из-за моря и сколоченного американскими инженерами и рабочими в безобразный памятник чуду потрясающей национальной продуктивности и скорости, а он в свою очередь накануне был превращен в надежную тюрьму для взбунтовавшегося полка добавлением проволочных заграждений под электрическим током, вышек с прожекторами и пулеметными площадками, рвов и надземных дорожек для охраны; французские саперы и вспомогательные войска еще находились там, они вплетали в проволочное заграждение дополнительные нити и подводили к нему ток), и оставило, они лежали сплошной массой, словно жертвы, воскресшие после всесожжения, и глядели на проволоку, на зловещие, неприступные нити, за которыми полк исчез, словно никогда и не существовал, а все окружающее весеннее солнце, веселое, звенящее пением жаворонков утро, первозданно сверкающая проволока (она, находясь даже так близко, что ее можно было коснуться рукой, по-прежнему казалась на вид легкой и эфемерной, как рождественская мишура, отчего рабочие команды, возящиеся с ее мотками, совсем некстати напоминали деревенских жителей, готовящихся к церковному празднику), пустой плац, глухие, безжизненные бараки и охраняющие их сенегальцы, надменно расхаживающие по надземным дорожкам и щеголяющие с показной, театральной небрежностью вульгарным убожеством своих мундиров, похожих на униформу труппы американских чернокожих певцов, наскоро купленную в ломбарде, - казалось, взирало на них свысока, задумчиво, рассеянно, непроницаемо и даже без интереса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49