А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

в этом случае - при падении линия огня пошла бы вверх по груди, и прежде, чем Брайдсмен прекратил бы огонь, последние заряды могли бы попасть ему в лицо), колющее чок-чок-чок прошло по его груди, их прежде, чем он ощутил жжение, почувствовался тягучий, ядовитый запах горящей ткани.
- Снимай комбинезон! - крикнул Брайдсмен. - Его не погасишь! Снимай, черт возьми! - И Брайдсмен стал расстегивать комбинезон.
Он сбросил с ног летные сапоги и высвободился из него. От комбинезона шел тягучий, невидимый, вонючий дым.
- Ну что? - спросил Брайдсмен. - Теперь ты доволен?
- Да, спасибо, - сказал он. - Теперь все в порядке. Почему он застрелил летчика, Брайдсмен?
- Слушай, - сказал Брайдсмен, - убери его от машины, - схватил комбинезон за штанину и хотел отбросить в сторону, но он удержал руку Брайдсмена.
- Постой, - сказал он. - Надо вынуть пистолет. А то меня отдадут за него под трибунал.
Он вынул пистолет из наколенного кармана комбинезона и сунул его в карман мундира.
- Ну и все, - сказал Брайдсмен. Но он не бросил комбинезона.
- Его надо в мусоросжигатель, - сказал он. - Здесь оставлять нельзя.
- Ладно, - сказал Брайдсмен. - Пошли.
- Брошу в мусоросжигатель и приду.
- Пошли. Денщик бросит.
- Опять у нас заигранная пластинка, - сказал он.
Брайдсмен выпустил штанину комбинезона, но с места не двинулся.
- Потом приходи.
- Непременно, - сказал он. - Только нужно будет зайти в ангар, сказать, чтобы закатили машину. Почему, же он убил летчика, Брайдсмен?
- Потому что он немец, - сказал Брайдсмен с какой-то спокойной и яростной терпеливостью. - Немцы воюют по уставу. А по уставу немецкий летчик, посадивший на вражеский аэродром неподбитый немецкий аэроплан с немецким генерал-лейтенантом, либо трус, либо предатель и поэтому заслуживает смерти. Этот бедняга, наверно, еще утром, завтракая сосисками и пивом, знал, что его ждет. Если бы генерал не застрелил его, немцы, наверно, расстреляли бы генерала, как только он попал бы им в руки. Брось комбинезон и приходи.
- Хорошо, - сказал он.
Брайдсмен ушел, и снова он побоялся свернуть комбинезон, чтобы нести его. Потом подумал, что уже все равно. Он свернул комбинезон, подобрал сапоги и пошел к ангарам. Ангар звена В был открыт, туда вкатывали машины майора и Брайдсмена; устав, очевидно, запрещал ставить немецкий аэроплан под английский навес, но, с другой стороны, потребовалось бы по меньшей мере шестеро англичан (и поскольку пехота, видимо, уже ушла, это были бы авиамеханики, непривычные ни к оружию, ни к бессонным ночам), чтобы всю ночь посменно ходить возле него с винтовками.
- У меня заело пулемет" - сказал он. - Патрон застрял в стволе. Капитан Брайдсмен помог его извлечь. Теперь можно закатить машину.
- Слушаюсь, сэр, - сказал механик.
Он неторопливо пошел со свернутым комбинезоном под мышкой, обогнул ангары и в сумерках направился к мусоросжигателю за солдатской столовой, потом вдруг резко повернул к уборной; там будет совершенно темно, если никто не придет с фонариком (у Колльера был жестяной подсвечник; входя в уборную и выходя оттуда, он походил на монаха с тонзурой и подтяжками, обвязанными вокруг талии под распахнутой шинелью). Было темно, и запах тлеющего комбинезона внутри ощущался сильнее. Он поставил сапоги и развернул комбинезон, но даже в полной темноте огня не было видно, лишь медленное, удушливое, невидимое тление; он слышал: в прошлом году одному человеку из звена В трассирующая пуля угодила в кость щиколотки, и ему по сих пор отрезали кость, гниющую от фосфора; Торп говорил, что в следующий раз ему отрежут ногу по самое колено в надежде, что гниение прекратится. Конечно, этот парень совершил ошибку, что не отложил вылет на патрулирование, к примеру, до послезавтра (или до завтра, или до сегодняшнего дня, только Колльер не позволил бы ему этого), только как можно было знать об этом год назад, если он сам знал одного человека в эскадрилье, который догадался лишь, когда в него выстрелили холостым зарядом, и даже тогда словно бы не мог поверить в это? Он снова свернул комбинезон и с минуту шарил в полной темноте (когда глаза привыкли, кое-что можно было разглядеть. Брезентовые стены еле заметно светились, словно запоздалый день начинался внутри, окончившись снаружи), ища сапоги. Снаружи было еще не совсем темно, темнеть начало лишь два или три часа назад; и теперь он пошел прямо к Брайдсмену, входя, он положил свернутый комбинезон к стене возле двери. Брайдсмен умывался в одной рубашке; на ящике между койками стояла бутылка виски и кружка с зубными щетками. Брайдсмен вытер руки и, не опуская засученных рукавов, вынул из кружек зубные щетки, налил туда виски и протянул ему кружку Каури.
- Пей, - сказал Брайдсмен. - Если это виски чего-нибудь стоит, оно выжжет микробов, что оставил там Каури, или тех, что напустишь туда ты.
Они выпили.
- Еще? - спросил Брайдсмен.
- Нет, спасибо. Что они сделают с аэропланами?
- О чем ты? - спросил Брайдсмен.
- Об аэропланах. Наших машинах. Я не успел ничего сделать со своей. Но будь у меня время, сделал бы. Понимаешь: чтобы привести ее в негодность. Врезаться бы на ней во что-нибудь - в другой аэроплан, стоящий на взлете, может быть, в твой. Чтобы сломать, уничтожить сразу два аэроплана, пока их не продали южноамериканцам или левантинцам. Чтобы кто-то в мундире опереточного генерала не ввел наши машины в какие-то военно-воздушные силы не принимавшие участия в этой войне. Может, Колльер разрешит мне еще один взлет. Тогда я разобью...
Брайдсмен неторопливо подошел к нему с бутылкой в руке.
- Подставляй кружку.
- Нет, спасибо. Ты, наверно, не знаешь, когда нас отпустят домой.
- Будешь пить или нет? - спросил Брайдсмен.
- Нет, спасибо.
- Ладно, - сказал Брайдсмен. - Предлагаю тебе выбор: или пей, или помолчи-перестань-кончай. Что ты предпочтешь?
- "Перестань, перестань..." Что перестать? Конечно, я понимаю, что сперва должны отправиться домой пехотинцы - они провели четыре года в грязи, сменяясь на передовой через две недели, и не было причины радоваться или удивляться тому, что ты еще жив, потому что их отводили с позиций почистить винтовки и посчитать боезапас перед тем, как вернуться обратно, так что радоваться было нечему, пока воина не кончилась. Конечно, они должны первыми вернуться домой, навсегда забросить проклятые винтовки и, может, через две недели даже избавиться от вшей. А тогда днем работать, вечерами сидеть в пивных, а потом идти домой и спать с женами в чистых постелях...
Брайдсмен держал бутылку так, будто собирался его ударить.
- Ты прав, черт возьми. Подставляй кружку.
- Спасибо, - ответил он и поставил кружку на ящик. - Ладно. Я перестал.
- Тогда иди умойся и приходи в столовую. Прихватим еще одного-двоих и пойдем ужинать к мадам Мило.
- Колльер утром сказал, что уходить с аэродрома нельзя. Наверно, он знает. Видимо, остановить войну так же трудно, как и начать. Спасибо за виски.
Он вышел и сразу же ощутил запах тлеющего комбинезона, нагнулся, поднял его и пошел к себе. Там, разумеется, никого не было; в столовой, видимо, ожидалось празднество, может быть, даже попойка. Зажигать лампу он не стал; бросив сапоги и затолкав их ногой под койку, он аккуратно положил комбинезон на пол возле нее, лег и спокойно лежал на спине в этом подобии темноты, вдыхая запах тлеющего комбинезона, и не встал, даже услышав, как Берк обругал что-то или кого-то; хлопнула дверь, и Берк сказал:
- Черт возьми, чем тут воняет?
- Моим комбинезоном, - сказал он, не вставая с койки, пока кто-то зажигал лампу. - Он загорелся.
- За каким чертом ты принес его сюда? - спросил Берк, - Хочешь спалить домик?
- Ладно, - сказал он, свесил ноги на пол, встал и поднял комбинезон, все поглядели на него с любопытством; Де Марчи стоял у лампы, держа в руке горящую спичку.
- В чем дело? Попойка не состоялась?
Тут Берк снова обругал Колльера, прежде чем Де Марчи успел сказать:
- Колльер закрыл бар.
Он вышел. Еще не совсем стемнело; он мог разглядеть даже стрелки на своих часах - двадцать два часа (нет, просто десять часов вечера, потому что теперь время тоже было в штатском), свернул за угол домика и положил комбинезон возле стены, не слишком близко к ней; весь северо-запад походил на громадный церковный витраж, он прислушался к тишине, насыщенной множеством еле слышных звуков, он никогда не слышал их во Франций и не знал, что они здесь существуют, потому что они олицетворяли Англию. Но он не мог вспомнить, сам ли он слышал их в Англии по вечерам или кто-то рассказывал ему о них, потому что четыре года назад, когда эти мирные вечерние звуки были законными или по крайней мере de nigeur Необходимыми (фр.). он был ребенком и не мечтал ни о какой форме, кроме бойскаутской. Потом он вернулся; запах ощущался до самой двери и даже за ней, хотя, возможно, ему это просто казалось. Все уже улеглись, он надел пижаму, погасил лампу, лег и неподвижно, спокойно лежал на спине. Уже начался храп - Берк постоянно храпел и набрасывался с руганью на каждого, кто говорил ему об этом, - и он не мог думать ни о чем, кроме течения ночи, течения времени; крупицы его еле слышно шелестели, то ли выходя откуда-то, то ли куда-то входя, и он снова осторожно опустил ноги на пол, сунул руку под кровать, нашел сапоги, надел их, бесшумно нашел шинель, накинул ее и вышел; ощутив запах еще возле двери, зашел за угол и сел возле комбинезона, прислонясь спиной к стене, было не темнее, чем в двадцать два часа (нет, теперь уже в десять часов вечера); громадный церковный витраж медленно перемещался к востоку, и не успеешь заметить, как он заполнится, обновится светом, потом выйдет солнце и наступит завтра. Но они не станут дожидаться утра. Должно быть, пехотинцы уже выползают в темноте длинными рядами из своих первобытных, пагубных, роковых, вонючих рвов, пещер и расселин, где провели четыре года, озираются с брезжущей робкой догадкой, хлопают глазами в изумлении и неверии; и он напряженно вслушивался, он непременно должен был услышать то, что будет намного громче, оглушительнее любых возгласов жалкой брезжущей догадки и неверия - единый голос женщин Западного мира от бывшего русского фронта до Атлантического океана и за океаном: немок, француженок, англичанок, итальянок, канадок, американок и австралиек - не только тех, кто лишился сыновей, мужей, братьев и любимых, этот вопль не умолк с той минуты, как пал первый (войска жили среди этого вопля уже четыре года), но и поднятый только вчера или сегодня утром теми женщинами, которые сегодня или завтра лишились бы сына или брата, мужа или любимого, если б война продолжалась, а теперь не лишатся, потому что она прекратилась (не его подружками и, конечно же, не его матерью, она ничего не потеряла и даже ничем не рисковала; времени прошло слишком немного) - вопль гораздо более сильный, чем жалкий возглас догадки, ведь мужчины еще не могли полностью поверить в конец войны, а женщины могли, они верили во все, чего им хотелось, не делая различия (у них для этого не было ни желания, ни нужды) между воплем облегчения и страдания.
Мать его не поднимет вопля в домике у реки за Ламбетом, где он родился и жил и откуда отец, скончавшийся десять лет назад, ежедневно отправлялся в Сити, где управлял лондонской конторой большой американской хлопковой фирмы; они - отец с матерью - начали слишком поздно для того, чтобы он стал тем мужчиной, которому она должна была посвятить муки своего женского сердца, а она-женщиной, ради которой (если верить истории - а по разговорам, слышанным в столовой, он склонен был поверить, что история все-таки знает, что говорит, - мужчины всегда так поступали) он должен был искать лавровые венки или хотя бы побеги в жерлах орудий. Помнилось, это было единственный раз: он и еще двое курсантов устроили складчину и пошли в "Савой", чтобы отметить получение звания, там появился Маккаден, только что переставший то ли получать ордена, то ли сбивать гуннов, скорее всего и то и другое, и ему устроили овацию не мужчины, а женщины; они втроем смотрели, как женщины, казавшиеся им прекрасными, как ангелы, и почти столь же несметными, бросали себя, словно живые букеты, к ногам героя и что, глядя на это, все трое думали про себя: "Подождите".
Но он ничего не успел; оставалась лишь мысль о матери, и он с отчаянием подумал, что женщин ни капли не трогает слава, а если они еще и матери, то даже ненавидят военную форму. И внезапно понял, что его мать будет вопить громко, громче всех женщин, которые не имели ни малейшего желания терять что-то на войне и теперь в глазах всего мира оказались правы. Потому что женщинам все равно, кто выигрывает или проигрывает войны, им даже все равно, выигрывает их кто-то или нет. А потом понял, что война для Англии не имела никакого значения. Людендорф мог бы обойти Амьен, свернуть к побережью, посадить армию на суда, пересечь Ла-Манш, взять приступом то, что привлекло бы его внимание между Гудвин-Сэндс, Лэндс-Энд и Бишоп-Рок, потом занять Лондон, и это ничего бы не значило. Потому что Лондон символизирует Англию, как пена символизирует пиво, но пена - это не пиво, и никто не стал бы тратить много времени или слов на выражение горя, Людендорфу тоже было бы не до выражения радости, потому что ему пришлось бы окружать и уничтожать каждое дерево в каждом лесу и каждый камень в каждой стене по всей Днглии, не говоря уж о трех мужчинах в каждой пивной, которую пришлось бы сносить по кирпичику, чтобы добраться до них. Только их уничтожение ничего бы не дало, потому что на ближайшем перекрестке оказалась бы другая пивная с тремя мужчинами, и на всех попросту не хватило бы немцев или кого бы то ни было в Европе или где-то еще; и он развернул комбинезон: сперва на груди был ряд тлеющих, сливающихся одна с другой дырок, но теперь они превратились в одну сплошную дыру с рваными краями, она расширялась, расползалась вверх к вороту, вниз к поясу и вширь к подмышкам, до утра весь перед, очевидно, должен был истлеть. Огонь войны был стойким, непоколебимым, неодолимым и неотвратимым; в этом можно было не сомневаться, как не сомневались ни Болл, ни Маккаден, Бишоп, Рис Дэвис и Баркер, ни Бельке, Рихтгофен, Иммельман, Гайнемер и Нунгессер, ни американцы вроде Монагана, готовые погибнуть еще до того, как их страна официально вступила в войну, чтобы дать ей перечень имен, которыми можно будет гордиться; ни войска на земле, в грязи, бедная, многострадальная пехота - все, кто не просил безопасности, ни даже того, чтобы генералы опять не подвели их завтра, хотя, видимо, те тоже делали все, что могли, однако требовали, чтобы их противостояние опасности, бесстрашие перед ней и многочисленные жертвы чтились нерушимо и свято превыше всего, кроме блистательной победы и столь же блистательного поражения, теми нациями, одним из которых война принесет славу, а с других смоет позор.
ВТОРНИК. СРЕДА
Потом ее можно было увидеть, заметить возле старых восточных ворот города. И лишь потому, что она давно стояла у арки, вглядываясь в лицо каждого, кто входил, а потом, не успевал еще тот пройти, торопливо переводила "згляд на следующего.
Но ее не замечали. Никто, кроме нее, не задерживался там и ни к чему не приглядывался. Даже те, что только подходили к воротам, мыслями и душой давно были в городе; пока они еще тянулись по дорогам, их тревога и страх уже влились в громадный переполняющийся резервуар страха и тревоги.
Стекаться начали они еще накануне, во вторник, едва весть о мятеже и аресте полка достигла округи, еще до того, как полк был доставлен в Шольнемон, чтобы судьбу его решил сам старый генералиссимус. Люди вливались в город всю ночь и даже утром, уже глотая пыль от грузовиков, которые без остановки промчали полк, к городу, в город и через город, шли пешком и ехали в неуклюжих крестьянских телегах, вливаясь потоком в ворота, где молодая женщина вглядывалась в каждое лицо с напряженной и неослабной быстротой, это были крестьяне и фермеры, чернорабочие и ремесленники, содержатели харчевен и кузнецы; одни мужчины когда-то служили в этом полку, другие мужчины и женщины были родителями и родственниками тех, кто служил теперь и поэтому находился в лагере на другом конце города под неусыпной охраной и угрозой казни, третьи благодаря чистой случайности и слепому везению не оказались родителями и родственниками солдат на этот раз и - правда, не все - должны были оказаться в ближайшем будущем.
Покидая свои дома, они почти ничего не знали, и все, сорванные с места тем же страхом и ужасом, кого они встречали или нагоняли или кто нагонял их по пути к городу, знали почти так же мало: только то, что полк вчера на рассвете взбунтовался, отказался идти в атаку. Атака не захлебнулась, просто полк отказался атаковать, выходить из траншей, не заранее, даже не в последний миг, а уже после приказа: без предупреждения, без намека хотя бы самому младшему капралу из командиров, назначенных руководить ею, не стал исполнять это ритуальное действо, за четыре года ставшее такой же неизбежной частью традиционного ритуала войны, как Большой Марш, которым во время фестиваля или карнавала ежевечерне открывается традиционный бал;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49