А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Станок представлял собою тяжелую стальную раму с оцинкованным дном. Гранки с набором вдвигались в раму и укреплялись в ней туго с помощью винтов. Рама весила пуда три, и Паня с Лилой любили рассказывать о тринадцатом подвиге Геракла: Баранников однажды подъехал - они видели из окна - к дому на пролетке, в непривычной для него морской офицерской накидке, легко спрыгнул, легко прошел мимо каких-то стоявших у подъезда людей, поднялся быстро на третий этаж, а в квартире, покачнувшись, едва не рухнул. Оказывается, он пронес под тальмой эту самую трехпудовую раму. На шрифт, смазанный краской, набрасывался лист бумаги, по нему катали тяжелый, обтянутый сукном вал - и вся мудрость. Но черт знает почему набор получался пестрый, с проплешинами, в каких-то ужасных пятнах. И в чем дело - понять никто не мог. Ведь настоящих наборщиков не осталось. Подряд провалились три типографии: в Саперном, затем чернопередельская, выданная Жарковым, и затем еще одна, устроенная рабочими. Каждый раз гибли десятки людей, знающих дело. И вот: Паня, Лилочка и Коля Кибальчич, голова которого занята не типографией, а расчетами, высокой философией. Три дня возились со станком все, кому не лень, Андрей тоже. Даже Тигрыч давал советы и высказывал догадки, хотя в качестве механика он - как и Андрей, впрочем, - представлял нулевую величину. Но Тигрыч написал большую статью для "Листка", единственную, другого в "Листке" не было, и очень волновался: хотел, чтоб радикалитет, как он выражался, поскорей со статьей познакомился. Все хотели того же. Тигрыч зло написал о Лорис-Меликове. Это было крайне нужно, полезно, чем скорей появится, тем полезней: промыть идеалистам мозги. И вообще, партия жива, пока жива печать, а тут молчание затянулось на пять месяцев - почти уже гробовое...
Но толку от всех стараний не было: набор выходил неудобочитаемый. И только в последний день мая, вечером, прибежав на Подольскую, Андрей увидел веселое, раскрасневшееся, как когда-то в Одессе, когда дурачились на Ланжероновской, лицо Лилочки Терентьевой:
- Ура! Поздравляйте нас! А мы - вас! - И она вдруг быстро обняла его и поцеловала. Поспешно втягивая его в квартиру, зашептала: - Набор идет замечательный. Еще лучше, чем в Саперном. Завтра с утра начинаем печатать.
- Кто же наладил станок?
У Лилочки блестели глаза, и она всегда улыбалась, когда смотрела на Андрея. Замечательно красивая русая коса. И вообще, замечательная девушка. Если бы не...
Она все еще держала его за руку, и вдруг резко отпустила.
- С тех пор, как Соня Перовская уехала в нашу милую Одессу, - сказала Лилочка, - вы стали со мной ужасно сухи. В чем дело?
- При чем тут Соня Перовская?
- Ну, просто так, я болтаю. Соня на всех действует немножко как дама-патронесса, а когда ее нет - можно чуть-чуть рассупониться, правда же? А то что за оказия: я на него бросаюсь, обнимаю, как наяда, целую горячо, а он стоит каменным и спрашивает: "Кто починил станок?"
И Лилочка, устав изображать обиду, расхохоталась и побежала по коридору. Милейшее существо! Удивительно, как на ней сохранился одесский загар. Все одесситы давно полиняли, а она по-прежнему смугла - щеки смуглы, руки смуглы, и только русые волосы поблекли.
- Все-таки, кто починил станок? - крикнул ей вслед.
- Ваничка! Окладский!
В комнате сидели человек пять. Дворник и Тигрыч, не удостоив Андрея ни кивком, ни взглядом - так были увлечены, - спорили о каких-то строчках статьи, кажется, той самой, тихомировской. Кибальчич был на стороне Дворника. Уговаривали снять особо ругательные слова.
- Не в этом же дело, Лев. Еще одна брань, еще один сукин сын - это никого не убедит...
- Ладно, соглашаюсь! Читай, как будет без этого...
Тигрыч чем хорош: не стоит насмерть. Поспорит, поспорит и, вняв разуму, соглашается.
- Итак, читаю с этого места, - сказал Дворник. - Тарас, садись, не засть света! Слушай внимательно, завтра идет в печать. - Андрей сел на кушетку рядом. Дворник, слегка запинаясь, но громко и внятно, читал: - "Вместе с тем Лорис ловко эксплуатирует лакейское чувство разных газетчиков, милостиво допуская их до разговоров с собой: убытку ему никакого, а газетчики млеют и рады на стену лезть ради доброго барина. Отрывая от нас либеральную партию, Лорис намеревается то же сделать и относительно молодежи. Недавно вышедшее правительственное распоряжение сулит не только помилование, но даже полное возвращение прав ссыльным по студенческим историям. Со студенчеством Лорис заигрывает и лично, призывая к себе их представителей..."
- "Представителей" непременно в кавычках! - сказал Тигрыч.
- Да, в кавычках, далее: "...обещает всякие льготы. То же распоряжение, очевидно, имеет целью внести разделение в ряды самой радикальной партии, открывая возможность отступления всякому изменнику, всякому слабому духом. Нужно думать, что в скором времени Лорис разделит радикалов на более и менее опасные фракции и начнет покровительствовать более мирным революционерам.
Что ж, политика не глупа! Сомкнуть силы правительства, разделить и ослабить оппозицию, изолировать революцию и передушить всех врагов порознь не дурно! И заметьте, что всех этих воробьев предполагается объегорить исключительно на мякине, не поступившись ничем".
- Насчет мякины - это прекрасно, Тигрыч! - сказала Ивановская.
- Дальше идет пассаж, который мы вычеркиваем. Так? - спросил Дворник. Насчет гнусного лицемерия, собачьих мозгов и так далее. Ты согласен?
- Согласен, чиркай. Братцы, вы не представляете, как трудно нам, пишущим в легальной печати, находить верный тон! Я вспомнил случай с Кривенко... Тигрыч засмеялся. - Помните, он писал для нас статейку о Маковском циркуляре? В первом варианте ни черта не получалось, одна площадная ругань. Спрашиваем: Сергей Николаевич, что с вами? А я, говорит, когда почувствовал свободу от цензуры, так переполнился злобой к правительству, что не мог найти других выражений, кроме отборной брани!
- Ну хорошо, не отвлекай анекдотами, поехали дальше, - сказал Дворник. Дальше все без изменений. А концовка теперь выглядит так: "Увенчается ли политика армянского дипломата успехом? Это, конечно, зависит от количества ума и гражданского чувства, какое окажется в наличности у российских людей. Политика Лориса вся построена в расчете на глупость и своекорыстность общества, молодежи, либералов, революционеров. Мы сильно надеемся на то, что расчет окажется неверным, что общество не проведешь одними обещаниями, что молодежь не подкупишь стипендиями и предоставлением карьеры, что революционеры сомкнутся теснее, чем когда-либо". Ну, и далее весь абзац, как был. Сразу затем - Тарас, слушай, ты этого не знаешь, вчера получено! - пойдет письмо Шмидта, начальника Третьего отделения.
Письмо, которое прочел Дворник, было кратким посланием Шмидта начальнику одного из губернских жандармских управлений. По-видимому, распространялось секретно по всем губерниям. Смысл такой: в обществе ходят слухи о каких-то якобы намечающихся преобразованиях, об упразднении некоторых государственных учреждений (читай: Третьего отделения!), и господин Шмидт по поручению Лорис-Меликова спешит сообщить, что все это - измышления, не имеющие ничего общего с правительственными намерениями. Великолепно! "Листок" выходил хорошенькой бомбой, которая взорвет надежды некоторых тупоумных мечтателей, расплодившихся за последние месяцы бессчетно, как вороны.
Лила из соседней комнаты звала пить чай. Все были возбуждены, веселы: партия опять на коне и завтра подаст голос! За чаем Лила рассказывала, как проворно, толково Ваничка наладил станок. Дворник привел его в десять утра, а в четверть двенадцатого работа была закончена, и пошел отличный набор.
- Но должна вам сказать, Григорий, - она называла Андрея по одесской привычке Григорием, впрочем, иногда и Тарасом, и Борисом, - этот ваш Ваничка занятный фрукт. Моя бабушка умела определять людей по носам. И вот таких, как Ваничка, остроносых, называла "Хитрый нос". Ух, он и каналья, этот Ваничка!
И опять, глядя на Андрея и как будто рассказывая ему одному, она улыбалась и глаза ее блестели.
- Почему же каналья? - спросил Андрей. - Он, кстати, обладает профессией, чего нет ни у кого из нас...
- Ваничку не обижайте. Он мой воспитанник, - сказала Паня Ивановская. Все знали, что ее брат, доктор Василий Великий, нашел Ваничку лет восемь назад среди фабричных мальцов, взял в свою школу-коммуну, и с тех пор Окладский воспитывался среди революционеров, как приемный сын.
- Воспитание ты ему дала не блестящее. Все норовил меня потискать, сказала Лила, шутливо подмигивая, - тоже этак проворно, умело, как унтера тискают прислугу в сенях.
- Ой! Когда же это? - испугалась Паня.
- Знаем когда. Ты не заметила. Но я не об этом. Это как раз ничего, допустимо.
- Нет, это совершенно недопустимо! - возвысил голос Дворник. - Я ему уши надеру, сморчку.
- Да вы с ума сошли. Бог с вами! Господи, я еще доносчицей вышла. Человек нас выручил, исправил станок...
- За это ему спасибо, а за то - получит по сусалам, - Дворник показал кулак.
- Дворник, не смейте! Я на вас смертельно обижусь, если вы что-либо предпримете. Все это вздор. А вот что мне действительно не понравилось, так это его постоянное: "жарь!", "жарь!" Чайник ставит на стол: "жарь!" Станок запускает: "жарь!" Ведро с мусором попросила вынести, он возвращается, протягивает пустое ведро: "жарь!" Ну, что за дурачок, скажите на милость?
Кибальчич вдруг заговорил - как у него это бывало, без всякой связи с предыдущим - о выкупе частных железных дорог государством в Пруссии, разговор об Окладском прекратился. Но Андрею история с "жарь" тоже не понравилась.
На улицу вышли поздно, втроем: Тигрыч, Дворник и Андрей. Правилом было втроем по возможности не шататься, Тигрыч быстро отпал, растолкал сонного "Ваньку", поехал к себе на Литейный. И Катенька, наверно, места не находила, нервничала. Дворника и Андрея никто не ждал. Они шли медленно, дышали белой ночью: похоже было на ранний сумеречный вечер, и только пустые улицы и темные окна домов говорили о полночи, о сне города. Дворник рассказывал, как днем встретился с Богородским - Пресняков вчера его отыскал - и передал задание насчет Гришки.
Богородский был сыном смотрителя Трубецкого бастиона полковника Богородского. Через него, сына, удавалось иногда сноситься с заключенными: он доставал для тюремной библиотеки книги, и в некоторых делались особые знаки, наколки иглой. Потом, на свиданиях, сообщалось, какую книгу взять. Зунделевичу надлежало взять роман Писемского "Взбаламученное море".
На другой день Андрей забрал пачку только что отпечатанных номеров "Листка Народной воли" и понес на квартиру Ани Корба: к вечеру все разлетится оттуда по рабочим и студенческим кружкам. Мог бы не брать на себя роль носильщика, послать кого угодно из новых друзей, хоть Коковского. Но тянуло самому: показать, изумить. Приехал на извозчике. Кожаная сумка, с какими ходят питерские мастеровые, держа в ней инструменты, была набита тяжелой бумажной кипой, а сверху насыпано чуток картофельной, черно-гнилой мелочи: Паня дала для маскировки.
Отворилась дверь, и по сияющим глазам Ани - в их наивной, хохлацкой открытости все отпечатывалось мгновенно - угадал какую-то радость. Нет, не "Листок", что-то другое, внезапное.
- Тарас, а знаешь... - запела Аня.
- Пока не знаю!
Из комнаты вышла Соня. И как тогда, осенью, когда встретились после двухмесячной разлуки, с одного взгляда на это лицо, обращенное только к нему, его лицо, почувствовал удар теплой волною в грудь. Она протянула руку, он пожал.
- Тарас, здравствуй. И опять ни с чем...
Тогда он обнял ее. Щеки были горячие, она похудела, стала совсем легкая, волосы и руки были влажные. Два часа как с вокзала, только что приняла ванну. В коридоре почему-то никого не было. Они оказались одни. Она обнимала его очень сильно крепкими руками, прижималась к его груди, опустив голову, и он поцеловал ее в макушку, в пшенично-блестящие, влажные, пахнущие мыльным детским запахом волосы, сразу все поняв: страданье, несчастье, любовь.
За ужином Соня рассказывала: как Верочка Фигнер раздобывала деньги, как покупали бурав, бакалейный товар для лавочки, как сняли помещение на Итальянской, мучились с буравом, почва глинистая, бурав двигался с громадными усилиями, как Саблин заболел, Грише Исаеву при взрыве запала оторвало три пальца и он угодил в больницу, остался в Одессе, Баска ходит за ним, Верочка тоже там, но из последних сил, просит ее сменить, разрешить вернуться в столицу. Приехали пока двое: она и Саблин, "супруги Прохоровские".
Андрей вдруг почуял, как шевельнулось едва ощутимое, неловкое - к Саблину. Было как-то внове. Он спросил:
- Жили-то дружно?
- Кто? - спросила Соня.
- Супруги Прохоровские.
- Конечно! А разве мыслимо жить с Колей недружно?
- Коля человек положительный, благородный, но может при случае уморить, сказала Мария Николаевна, подняв предостерегающе палец. - Стихами, каламбурами. В особенности каламбурами. Было это?
- Было!
- О, это ужасно!
- А я привыкла, мне даже нравилось, - сказала Соня беспечно и, поглядев на Андрея, опять улыбнулась. - Его поэму "Малюта Скуратов" я слушала чуть ли не каждый вечер. Знаю теперь наизусть. И каламбуры, это верно, с утра до вечера. Коля, где полотенце? Вам нужно пол-отенца или целое отенце? Коля, деньги возьмите у Верочки. У каких Вер, какие очки? И в таком духе неистощимо...
Все хохотали, Андрей улыбался, вероятно, криво.
И все же Сонин рассказ был печален. Столько стараний, труда, риска, столько убито дней, и впустую: вовремя не получили известия. За тот короткий срок, что оставался до приезда царя, довести мину до нужной точки не удавалось. Засыпали колодец, продали, что могли, лавку оставили, разъехались. Глупость. Вечное наше недоумение: кто виноват? Сами виноваты. Нечего лезть в дыры, в провинцию, там все сложней, меньше людей, меньше сил. Казнить царя нужно в Петербурге, более нигде. Потом Соня расспрашивала, ей рассказывали: про типографию на Подольской, про суд над Оболешевым и Адрианом Михайловым, бывший две недели назад, обоих к смертной казни, они сейчас в Трубецком бастионе, там же, где Гришка Гольденберг. Смертную казнь заменили: Адриану Михайлову и Оболешеву двадцать лет каторги. И кажется, как ни горько говорить, Адриан, кучер знаменитого Варвара, как-то постарался для этой милости...
Шли набережной вдвоем...
- Никогда не уеду от тебя, - сказала Соня.
Он сжимал ее руку. Странно: держать живую Соню за руку, идти рядом, а еще днем сегодня не знали, когда встретятся.
- Только с тобой вдвоем.
- Да, - сказал он. - Никогда больше.
- Это же чистое безумие! Сколько нам осталось?
Какой-то человек в длинной чуйке, покачиваясь, медленно шел навстречу, ночной бродяга или пьяница. Его лицо в утренне-ночном свете казалось белым, мертвым. И у них, верно, были такие же лица. Бродяга посмотрел долгим взглядом, щуря глаза, как слепец. Когда прошли несколько шагов, Андрей оглянулся: бродяга уходил.
- Осталась нам целая жизнь, - сказал Андрей.
- Иногда кажется, что я живу очень давно, что я уже старая, усталая бесконечно. А иногда: будто только все начинается. И страх как хочется жить! Соня засмеялась. - И я ничего не помню. Прошлого как будто не было. Ехала сегодня с вокзала мимо нашего дома, отцовского, смотрела в окна и думала равнодушно: "Может быть, мама случайно здесь?" Маму я люблю, хотела бы ее увидеть. Но все остальное - исчезло, чужое. Ехала спокойно, как мимо чужого. А когда в Одессе сидела на Александровском сквере и ждала, что сейчас пройдет твой сын - я узнала очень сложным путем, что в тот день его поведут к портному заказывать морской костюмчик, - волновалась почему-то ужасно, сердце колотилось. Самой было смешно!
- Ну, как он? - спросил Андрей, помолчав.
- Он очень красивый. Такой крепкий, деревенский румянец. И знаешь, у него твоя походка: грудь выпячивает, голову держит высоко, уморительно похож!
- С кем он был?
- Он шел с какой-то пожилой дамой. Конечно, не мать... Оглянись!
Андрей оглянулся и увидел, что бродяга в чуйке идет за ними шагах в тридцати. Было подозрительно, решили остановиться. Бродяга тоже остановился и стал закуривать. Серные спички не вспыхивали, он бросал их в реку. Теперь было очевидно, что слежка. Какой-то из ночных шпионов, которые шляются по городу в поисках случайной работы.
- Вот тебе новые либеральные веяния, - сказал Андрей со злобой. - А шпионов и бутырей развелось вдвое больше...
Он взял Соню плотно под руку, как берут девиц на Невском, и быстрым солдатским шагом повлек Соню через мостовую к домам, и они нырнули в ворота.
Зунделевич получил книгу Писемского "Взбаламученное море", прочитал о Гришке и ахнул: теперь понятно, откуда следователь дознался о многом! Особенно подробны и ужасающе точны были знания следователя о Соловьевском деле, о встречах в трактирах на Большой Садовой и в "Северном" на Офицерской, о том, кто что говорил, об отъезде Гришки в Харьков и о том, чем он, Зунделевич, перед этим Гришку снабдил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52