А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Худыми пальцами пощипывал жидкие регистраторские усики. Разговаривал едва слышно: "Единственное, что мне нужно - яд". Заботился не о жизни своей - о смерти.
На самом-то деле нужно было много чего: а) организовать слежку, б) квартиру, в) оружие, г) лошадь для бегства, д) кучера. Все это Михайлов держал в уме, понимая, что без помощи общества не обойтись и видя наперед другое: получить помощь будет немыслимо трудно. Ведь шло к полному разладу. Однако все же не ждал встретить такое сопротивление и такую враждебность.
Родионыч чуть ли не кричал, что своей рукой убьет "губителя народного дела". Квятковский вспылил: "Мы тоже умеем стрелять!" В какую-то минуту Михайлов пожалел, что пришел с этим разговором, потом понял - так лучше, договорить уж до конца. Они требовали назвать фамилию. Михайлов не называл. И Плеханов, и Игнатов, и в особенности Родионыч кипели злобой к человеку, который был известен им лишь тем, что жертвовал собой, шел на мученья и смерть. Игнатов сказал:
- Я знаю, кто это: Гольденберг!
- Он сумасшедший! - кричал Родионыч.- Его надо связать и вывезти силой из Петербурга! В любом случае, удачи или неудачи, будет разгром всего движения. Вот запомните, я всех вас предупреждаю! Этот путь приведет нас к гибели!
- И это говоришь ты, месяц назад казнивший Рейнштейна?
- Да, да! Говорю я, казнивший Рейнштейна! И как раз потому, что знаю, что значит казнить, говорю о гибельности! - У него у самого был вид безумца. - И у меня рука не дрогнет...
Зунделевич, неизменно хладнокровный, толкая под столом, шептал:
- Пусть думают, что Гольденберг. Не опровергай...
Решено было ввиду разногласий никакой помощи обществом не оказывать, но некоторые члены, как Михайлов, Квятковский или Морозов, могут, если желают, помогать в частном порядке. И кроме того: всем нелегальным за несколько дней до покушения покинуть Петербург. В конце марта стали разъезжаться. Соловьеву достали яд, револьвер, купили большие патроны: сказали в магазине, будто для медвежьей охоты.
От всякой другой помощи - лошади для бегства, тайной квартиры и прочего Соловьев отказался. Ночь с первого на второе апреля он провел у Михайлова.
Это была лучшая ночь перед смертью. Ясная, месячная. Натопили печь, открыли окно и разговаривали тихо. Никто не мог услышать. Да и о чем разговаривали? Просто так, о прожитой жизни, о детстве, о родителях, друзьях. Вспоминали саратовцев: ведь недавно еще были рядом, Михайлов в селе Синенькие под Саратовом, среди раскольников, а Соловьев волостным писарем в Вольском уезде. Мечтали, надеялись, верили фанатично в целительную и вековую мудрость народа. Михайлов грезил о какой-то новой, рационалистической секте, восхищался расколоучителями, Соловьев твердил о жизни "по справедливости", народной правде, которая - там, в темных избах, в гуще крестьянской. И вот - года не прошло - оба здесь, в ненавистном Содоме, потому что все бесполезно, один выход: взрывать! Воздух очистится, и может быть, вся русская жизнь потечет по-иному. Никак иначе нельзя отомстить за друзей, никак иначе - вывести народ из оцепенения, из болотной спячки, из унылости тухлой, тысячелетней. Об этом не говорили, потому что слишком говорено раньше, все было ясно, очевидно, единственно.
Соловьев говорил: самая большая боль для него - муки родительские, не отвратить. Старики живы, в Петербурге. В пятницу он с ними простился, сказав, что уезжает в Москву. Никто им ничего не объяснит, да все одно: не поймут. Отец коллежский регистратор, лекарский помощник придворного ведомства. Постоянно - в страхе. Всю жизнь боялся нанести урон здоровью влиятельных лиц, трепетал малейших ошибок, случайностей, а сын его - с громадным револьвером для убийства...
Он был старше Михайлова лет на девять, но Михайлову казалось теперь, что младше. Бородку он сбрил третьего дня. Ведь жизнь кончена. Ничего дальше не будет: ни жены, ни детей, ни старости, ни любви. Михайлов еще надеялся, что у него - будет.
Никогда Михайлов не ощущал себя с кем-либо рядом - слабым. Всегда было сознание, что он сильнее, крепче на ногах, должен нести главный груз. И только в эту ночь...
Соловьев как будто понял, вдруг улыбнулся: в жидких усах, криво.
- Ты не гляди на меня, как на мученика христианского, которого - на растерзанье... Ведь и тебе - то же будет. Не завтра, так послезавтра.
- Да, - сказал Михайлов. И стало легче.
- Вот еще что. Скверная мысль, паскудная, но никак не уклонишься, вертится тут, как все равно... - Он отмахнулся, будто от осы. - А ежели напрасно, а? Ежели толку не будет? Все так и останется, как и было? Все то же самое в этом мире, только минус я... Зачем же тогда?
Михайлов молчал. Он не мог опровергать это сомнение, такое человеческое, предсмертное, и не мог поддерживать. Он не мог ничего. Должен был молчать.
- Нет, это невозможно. Глупости, вздор! Никакая не мысль, а просто провокация на почве страха. - Соловьев и не ждал от Михайлова слов. Разговаривал с собой. - Человек так привязан к земле, что готов обманывать себя бессознательно. Я не боюсь смерти: это то, что мне твердо известно. И все ж боюсь, боюсь: это то, что я чувствую. Вот и выскакивают, помимо воли, разные мысли... Еще вот. Тоже мучает. Древние христиане, которых бросали в цирках на съеденье львам - где-то на дне их безумья, их веры, готовности страдать, не было ли капли тщеславия? Это горькая капля. Нет, нет, у меня этого нет совершенно, я лишен от природы! И когда я учился на юридическом факультете... Ведь в самом деле, если есть капля тщеславия и если ничего не взорвется, все останется на прежних местах - тогда зачем же? И огород городить нечего.
Михайлов молчал. Соловьев тоже замолчал, потом спросил:
- Ты придешь завтра утром?
Он пришел и видел, как на тротуаре, ведущем от Певческого моста к Дворцовой площади, Соловьев, высокий, в чиновничьей фуражке с кокардой, в длинном своем пальто, стрелял в царя, тот бежал, делая прыжки в стороны, Соловьев стрелял еще, еще, все мимо, потом набросились, повалили, кто-то бил саблей, кричали.
В воскресенье, в первый день пасхи, Николай Васильевич Клеточников гулял с новым приятелем Чернышевым по Невскому. Заходили в портерные. Отказаться было нельзя: Чернышев уж очень одолел, приставал еще с пятницы, как узнал насчет пособия, тридцати рублей, полученных Николаем Васильевичем от начальства. Ведь Николай Васильевич уже неделю на новой, прекрасной должности: переписчиком в агентурной части. Куда как лучше! И работа спокойней, и место тихое, всего трое в комнате, а там-то, в сыскном, всегда шум, толкотня, дым коромыслом, агенты шныряют, дверьми хлопают, и главное, не можешь знать, что тебе скажут через минуту, куда пошлют. Должность беспрекословная. А другим нравится, по роже видать: все ему мило, целый день на ногах, бегает саврасом, не спит путем, не обедает, где водочки хлыстанет, где пирожок, где рублик-другой казенный утаит, и доволен. Ах ты, господи, пришлось помыкаться два месяца полных, пока господин Кириллов не сообразил: у каждого человека свои дары природы. Николай Васильевич по этому делу тупица. Зато почерк необыкновеннейший, алмазный. И Николай Васильевич прилежно, хотя скромно и как бы вяло внушал: агент из него бесполезный, а вот по письменной бы части куда ни шло. Разрешилось: с конца марта, с понедельника Николай Васильевич в агентурной части вольнонаемным переписчиком. Пока еще не в штате, но обещают. Специальное пособие дали, три червонца, денежки немалые.
А Чернышев в той же комнате сидит. Человек малого роста, да нахальства немалого. Толстенький, молодой еще, глаза какие-то странные, враскорячку, один глаз зеленоватый, другой - голубой.
То голубым глядит, все шутит, глупости разные, а то зеленоватым уставится - холодом обдаст. Пристал: пойдем да пойдем. Нехорошо с товарищами радостью не делиться, будто нехристь какой. Ежели вы, Николай Васильевич, человек православный и благородный, то обязаны о товарищах озаботиться, а не то что: схватил тридцатку и домой уполз, в берлогу гнусную, холостяцкую.
Терпел, слушал, сам болтал чепуху и поил Чернышева: в каждой портерной, как шли от вокзала правой стороной, останавливались. Вечер был ясный, теплый, истинно праздничный. Народ гулял, в портерных толкотня, веселье, хмельные чиновники, заводские рабочие в котелках, приказчики, дамочки, на улицах каретная гоньба, крики, спешка, брызги черноты из-под колес, а из больших ресторанов, со вторых этажей, музыка летит. Николай Васильевич и сам немножко потягивал, лафитничка два, три, четыре, а то и пятый, чтоб не обидеть и не раздражить, то мозельвейна, то немецкого портера, то рябиновки под огурец, так что голова стала полегоньку пухнуть, соображенье мутилось и возникало само собой сладкое удальство: вот она, петербургская жизнь, золотая, мечтательная! Но за всем тем помнилось: а шут его знает, кто таков? Хороших людей в этом гадюшнике не бывает. Толстяк был тоже холост, домой не спешил и намеревался, кажется, прокутить все товарищево пособие.
Николаи Васильевич положил предел: шесть рублей. Да и то легкомыслие, это уж на полгода вперед. Это уж только потому, что нельзя отказать, подозрительно. Чернышев кого-то бранил, сварливо, с упорством пьяным, бессмысленным, Николай Васильевич не сразу разобрал, потом понял: Вольфа, столоначальника. "Это жаба, хамелеон подлый, вы его бойтесь, он наушничает. Слышите? Подальше от него. Я дурного не посоветую..." Николай Васильевич кивал, соглашался.
Вдруг, уставив зеленоватый глаз, цедил ледяным тоном:
- А я все про вас знаю, Клеточников. От меня - ни-ни, не укроетесь.
- Что ж вы можете знать? - смеялся Николай Васильевич. - Я человек откровенный.
- Все ваши секретности знаю.
- Ну и знайте на здоровье.
- Ах, вот вы как? - Чернышев будто бы сердился, но глазом голубым, веселым, уже шутил, проказничал. - А у кого дама сердца на Литейном проживает? Хорошенькая? Подруга есть? Велите, чтоб с подругой познакомила. Мне подруга нужна...
Николай Васильевич отшучивался, а у самого холодело: болтает зря или вправду до чего донюхался? Никому же верить нельзя, все они там, гады ползучие, перекрученные. Может он и не пьян вовсе, и ходить ему с ним, Клеточниковым, в светлый праздник по портерным никак неинтересно, но господин Кириллов послал? Неделю назад, сразу же, как перевели в агентурную часть переписчиком, Петр Иванович предложил ему посещать новую квартиру, где жила барышня Наталья Николаевна, одинокая. А он будто бы ее друг. Для всех понятно и ничего удивительного. Николаю Васильевичу очень понравилось, и барышня милая, тихая, бледненькая, на диване с книжкой, а они с Петром Ивановичем в соседней комнате. Но живет барышня вовсе не на Литейном, на другой улице.
Однако неприятное что-то колыхнулось, в голове прояснело.
- Никаких барышень знакомых на Литейном у меня, к сожалению, нет, - сказал со вздохом.
- А где есть?
- Да нигде нету. Я до барышень не охотник, и они до меня...
Чернышев стал тут же, с необыкновенной живостью и азартом тянуть Николая Васильевича к какой-то знакомой его Рихтерше, в заведение. Насилу отбился. Чернышев, выпросив в долг, под честное-благородное слово три рубля, убежал.
На другой день, второго апреля, в понедельник, Николай Васильевич едва встал, голова раскалывалась, был одиннадцатый час. На службу мог не идти, но еще страстной пятницей договорился с начальником, что придет, побросает бумажки: ведь дело поручено огромнейшее, изо всех алфавитов составить один общий за десять лет. А еще обычной переписки каждый день горы. Когда ж успеть? На самом-то деле манила замечательная праздничная пустота и тишь. Самое заветное переписать. Было что: в пятницу, поздним часом, доставлен список подозрительных, семьдесят шесть человек, который переписать тогда не случилось. И вот - спать бы, порошков бы каких-нибудь - а он тащился, ковылял разбитый и жалкий, изумляясь:
"Что ж это за люди такие, которые каждый день вино пьют? Каково здоровье надо иметь!"
Возле здания у Цепного моста творилось странное: подъезжали кареты, пролетки, оттуда выскакивали и бежали опрометью к подъезду люди. Николай Васильевич определил: агенты. Некоторых узнавал. Зачем-то вызывают? В вестибюле кучками теснились чиновники, разговаривали вполголоса, возбужденно, на лицах - общее, одно, то ли перепуг, то ли скорбная какая-то загадочность. Ага, вот и Вольф! Подбежал и, глаза тараща: "Покушение на государя... Слава богу, да, да - жив... жив... Схватили..." Произошло в десятом часу. Все сыскное отделение вызвано. Канцеляристы и переписчики, разумеется, не нужны.
- А вы - как же? Не знали?
- Я не знал! Я совершенно ничего не знал! - лепетал Николай Васильевич, потрясенный, прижимая обе руки к груди. - Я своим алфавитом занимаюсь... Боже мой, в светлый праздник! Злодейство!..
Шел по коридору, шатаясь, держась за стенку. И, правда, шатало: голова-то кружилась, во рту дрянь. Но в своей комнате, пустой, усидеть не мог. Рука дрожала, буквы не выводились. Вновь спустился на нижний этаж, там теснилось все гуще, у многих похмельные дикие лица, кто-то разгонял.
- Господа, вызванных прошу разойтись по комнатам!.. Всех прочих - по домам! Не мешать, господа, не мешать, не мешать.
Кто-то рыдающим голосом:
- В честь чудесного избавления... Ура-а!
Николай Васильевич кричал со всеми. Сердце колотилось. Возникла ужасная мысль: кто стрелявший? А вдруг? Прискакали из дома градоначальника, сообщили последнее: покушавшийся приведен в сознание, назвал себя Иваном Осиповым Соколовым. Ничего более не указал. Бил его шпагой и поймал офицер из охранной стражи Кох. Государь даже не ранен. Злодею лет на вид около тридцати, светлые усики, самообладание фантастическое. Когда пришел в себя, сразу попросил папироску.
Николай Васильевич слушал, все более утверждаясь в ужасном: Петр Иванович! Он решил вдруг бежать к дому градоначальника. Но тут же понял, что безумие, не пустят, невозможность. Мечась внизу, то сбегая по ступеням, то поднимаясь, не зная куда и зачем, вдруг увидел, как быстро, этаким клином спускаются парадной лестницей начальственные лица: в острие клина помощник шефа, свитский генерал Черевин в полной форме, за ним господин Кириллов и адъютант Черевина жандармский капитан, позади еще двое в партикулярном платье. Николай Васильевич неожиданно рванулся к господину Кириллову (безумье, похмельный бред!) и пробормотал, прохрипел, а может быть даже крикнул:
- Позвольте, Григорий Григорьевич, содействовать! Ведь мог часом видеть и узнаю в лицо...
Господин Кириллов, на миг отстав от клина, вонзился металлическим взором.
- Где могли видеть?
- На Песках, в студенческих номерах, то есть собственно...
- Следуйте за мной!
Генерал Черевин с адъютантом поместились в первой карете, господин Кириллов и один из партикулярных господ сели во вторую и туда же по знаку, данному белой перчаткой господина Кириллова, всунулся Николай Васильевич. В начальственной карете пахло духами, как показалось Николаю Васильевичу, дамскими. Уловил запах крема "Греко". Партикулярный господин, видимо из агентов крупного чина, не теряя времени, докладывал: профессор фармации Трапп получил письменное предупреждение от злодейского комитета насчет того, чтобы воздерживаться от пыток арестованного при дознании, за что грозят смертью. Господин Кириллов, схватив протянутый агентом листок, пробежал быстро, ухмыляясь и как-то горделиво сверкая глазами.
- Запугивают, негодяи! Ах, маньяки! Ох, подлые души! А старик уже там, в доме Зурова, и делает все, что нужно. Собственно, сделал главное: спас злодея от смерти. Яд не подействовал...
У Николая Васильевича сжималось сердце. Было нехорошо. Дыханье пресекалось. Он не чаял, когда доедут и можно вдохнуть воздуха. Лошади круто поворачивали, замедляли бег, карета наконец остановилась. В доме градоначальника встречали при входе. Повели через приемную и столовую в небольшой коридорчик, из которого дверь вела на черную лестницу. Поднявшись на один этаж, вошли в дверь с надписью: "Отделение приключений". Был длинный коридор, в виде галереи, с одной стороны сплошь окна, с другой белая стена и несколько дверей. Ближайшая дверь распахнута, в комнате толпилось много солдат в шинелях, с оружием: тут, по-видимому, была караульная. Белобрысый хожалый, бежавший впереди генерала, почему-то в парадном фраке, подскочил к следующей двери и отворял ее со словами: "Он тут!"
Николай Васильевич был позади всех, остался на пороге, не в силах переступить. Зачем же пошел сюда? Ведь Петру Ивановичу не смеет ни словом, ни жестом обнаружить свое сочувствие и знакомство. Безумие продолжалось. Неодолимо тянуло: увидеть необыкновенного человека, которого успел полюбить, и хотя бы взглядом сказать. Он чувствовал, как охватывает, одуряет озноб, ноги подкашиваются, и, однако, шагнул в комнату и увидел множество людей: статских, полицейских, каких-то военных в адъютантской форме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52