А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Незнакомая прислуга, дородная Гарпина в наколке и в переднике с малороссийским узором, сообщила Ольге, что "батька у горницы, вечеряють с гостями".
Вот и неприятное: гости! Андрей помрачнел. Общаться с людьми яхненковского круга, будь они хоть самые распролиберальные дельцы, ему не улыбалось. Бессмысленные разговоры, бессмысленное напряженье и испытанье воли: ведь того, что думаешь, не скажешь, надо молчать дураком или поддерживать болтовню.
Гостей было трое: дальний яхненковский родственник помещик Леман с женой, постоянно жившие в Петербурге, и Гералтовский, сотрудник "Одесского Вестника", с которым Андрей шапочно был знаком. В "Вестник" Андрей иногда захаживал, раньше носил туда хронику студенческой жизни, а в последнее время заходил к знакомым типографским рабочим, и еще - когда навещал Семенюту, который жил в том же доме, где редакция. Гералтовский был из свиты Барона Икс, фельетониста "Одесского Вестника", а сию знаменитость Андрей презирал, считал пустозвоном, и презренье свое распространял, разумеется, на все его "хвосты и аксельбанты", то есть на его прихлебателей. Мелкий характеришко Гералтовского проявился в том, что, когда тесть представлял Андрея, этот рыжеусый таракан, с которым однажды пили чай в буфете и о чем-то даже разговаривали, сделал вид, будто незнакомы. Ну да шут с ним. Все было явно некстати. Да и представлял тесть как-то скороговоркой, теща глядела холодно, едва кивнула, а Тася, Ольгина сестра, до сих пор девица, заметно подсохшая и пожелтевшая, улыбалась язвительно. И зачем догадался прийти?
Был какой-то разговор о войне, о Берлинском конгрессе, возмущались, как водится, тем, что русская кровь проливалась ради выгод англичанки и австрияков, сетовали на недостаток "умов" в русской дипломатии и высшей государственной службе (Гералтовский: "Вы только представьте, какой бы куш сорвал Дизраэли, если бы англичане имели такие победы и понесли бы такие жертвы, как мы, грешные!"), потом от Берлина и Бисмарка перенеслись к Вильгельму, на которого в этом году было два покушения: в мае стрелял жестянщик Гедель, а в июне доктор Нобилинг, причинивший императору несколько тяжелых ран.
Стали говорить о том, что - какая-то мировая зараза, и мы, русские, всякую заразу подхватываем, конечно, первыми. Леман уверенно объяснил: "Интернационалка мутит!" Яхненко сказал, что ни доктор Нобилинг, ни жестянщик, как это достоверно доказано, не являются социалистами. Однако пострадали-то как раз социалисты. Тесть стал еще сильней похож на Шевченко, еще больше полысел, пообвисли усы, попечальнел взгляд. Глядя печально-тяжелым взглядом на Андрея, тесть рассуждал - тихим голосом, вид у старика был больной - о том, что немецкий пример должен всякую критически мыслящую личность заставить задуматься. Что же принесли два эти покушения? Ничего кроме бедствий. Жестокий закон против социалистов, принятый рейхстагом две недели назад - вот и весь прибыток.
- Да, мерзость, возмутительно! - подхватил Гералтовский. - Этакое немецкое, солдафонское...
- Позвольте, Доминик Францевич, что вы находите возмутительного? заговорил, краснея, Леман, и его крупное, брылястое лицо с оттянутыми вниз губами приняло выражение недоумения и брезгливости. - Странно слышать! Разумное, деловое решение, которому мы, русские, можем только завидовать. Именно этой разумности, этой железной бисмарковой крепости нам и недостает, если угодно знать. Вместо твердых мер занимаемся уговорами и увещеваньем. И кого? Уголовный сброд, безумцев, которых надо - в смирительную рубашку и на цугундер.
- Ну уж, только увещеванием! - засмеялся Яхненко. - Дело обстоит не так лучезарно, по-моему.
И он посмотрел на Андрея, и тому показалось, как будто даже подмигнул. Недурной старикан, прощаться с ним все-таки жаль. Андрею почему-то показалось, что весь разговор затеян нарочно для него, что было, разумеется, вздором. Гералтовский имел о нем смутное представление, а Леман, петербургский житель, редкий тут гость,- и вовсе никакого. Не надо было приходить сюда. Дамы щебетали в другом конце зала, мужчины продолжали спор, постепенно все более накалявшийся. Гералтовский в запальчивости, этаким либеральным чертиком, наскакивал на Лемана:
- Стало быть, Георгий Георгиевич, что же: возврат к шпицрутенам? Намордник на общественное мнение? Предварительная цензура и так далее?
- Господа, да освободитесь вы от власти слов! Россия гибнет от словоговорения. О чем я толкую? Я человек монархический, это всем ведомо, я безмерно уважаю царствующего монарха, ибо он открыл России большие горизонты но! Но, господа! Надеюсь, тут нет агентов Третьего отделения? - Улыбаясь шутливо, он оглядел всех, остановившись взглядом на Андрее. - Эти нервические судороги, эта истерия и бессмысленные метания, которые начинаются всякий раз, когда дело идет о борьбе с политическими противниками! Где достоинство? Где твердая, неукоснительная воля? Ведь обращение правительства к обществу, эта жалкая мольба о помощи в борьбе с крамолой, о чем мы узнали двадцатого августа, - это же стыдобушка! Громадная империя, перед которой дрожит и склоняется полмира, имеющая великую армию, тайную полицию, арестные дома, крепости, централы, Сибирь, умоляет о помощи безоружных обывателей - да ведь просто хочется сказать: тьфу! Ведь бог знает что, господа. Если и думать долго, то не придумаешь ничего более подрывающего веру и уважение к власти.
- А я мыслю совершенно иначе, - сказал Яхненко. - По мне так это мудрейший шаг за последние годы. Только совместные усилия властей и общества могут дать спасение. И - только доверие к силе общественного разума! Может быть, мы люди отсталые, провинциалы, чего-либо не понимаем...
- Я полностью на вашей стороне, Семен Степанович! - опять пылко подхватился Гералтовский. - Если бы люди имели свободу общественной группировки, они, не колеблясь, соединили бы свои усилия с усилиями правительства. Но невозможно же! Руки связаны.
- Позвольте, у правительства достаточно сил...
- Георгий Георгиевич, между правительством и обществом образовалась пустота. Пустота, понимаете? - Гералтовский в ажитации чертил руками в воздухе фигуры, изображая наглядно правительство, общество, а также пустоту между ними.- И в эту самую пустоту занесло с запада нигилизм. Понимаете ли, что произошло? Свято место пусто не бывает.
- Называемая вами пустота есть отсутствие крепкой власти! Есть повальная, сверху донизу, неуверенность! - сердито прокричал Леман. - Вот вам из последних фактов: мой добрый знакомец, вполне благонамеренный человек, но с неуживчивым бурсацким характером, отчего у него постоянные безурядицы на службе, долго добивался приема у Александра Егоровича Тимашева. Писал прошения, грозил, молил, наконец добился. Когда он вошел в кабинет, министр быстро пошел ему навстречу, распахнул мундир и сказал: "Стреляйте! Я никого не боюсь! Не вы первый, не вы последний угрожаете мне, я покажу вам полный мешок угрожающих писем". Мой знакомый был совершенно фраппирован: его приняли за нигилиста и даже за револьверщика. Но каково поведение министра внутренних дел? Распахивает мундир и предлагает: "Стреляйте!" Честно вам сказать, господа, я был потрясен этим рассказом: какова же дряблость, какова степень растерянности, если такие фортели выкидывает министр - блюститель порядка, которого считают к тому же приверженцем твердой линии. Что же в таком случае остальные наши блюстители? Уму непостижимо! Дело зашло очень далеко.
Этот рассказ и Андрею показался занимательным. И он решил про себя: нет, время не потеряно. Странно, что он так долго оставался спокоен, как будто спорщики говорили о чем-то, не имевшем к нему касательства. Обычно он не вытерпливал роли слушателя и ввязывался в драку. Но теперь было особое положение: он пришел сюда ради Ольги... И, по всей видимости, последний раз в жизни.
Между тем мужчины говорили все громче, и дамы, прервав беседу о ротондах, стали прислушиваться. Госпожа Леман, высокая, бледная, очень петербургская дама с каким-то вогнутым, странно невыразительным лицом - подбородок и лоб выдавались, а все внутри вместе с маленьким чухонским носиком было как бы провалено - проговорила низким голосом строгую французскую фразу. Андрей понял смысл: Жорж, мол, не волнуйся по пустякам. Затем, обращаясь ко всем, госпожа Леман сказала:
- Георгий Георгиевич всегда очень волнуется, когда речь заходит о молодежи. У нас еще несчастье с племянником, киевским студентом: в мае его высылали в Вологду, провозили через Москву, и он попал в эту ужасную бойню в Охотном ряду. Ему пробили голову, он оказался в лазарете, сестра Георгия Георгиевича, вдова, приезжала в Петербург, мы хлопотали. И Георгий Георгиевич с тех пор...
- Матушка, я мог бы и сам рассказать. У меня язык есть.
- А на мой взгляд, - повышая голос, проговорила дама с вогнутым лицом, дело очень просто и не нуждается в длинных разговорах. Они действуют бесчестно, а с ними стараются поступать по чести. Вот и есть ошибка.
Эту дуру уж нельзя было снести!
- Вы полагаете, сударыня, что ссылать четырнадцатилетних девочек в Сибирь только за то, что они говорят речи на бульваре - поступать по чести? А держать без суда годами в тюрьмах, одиночках, а потом освобождать за недостатком улик - тоже по чести? Да тут честь и близко не ночевала.
Андрей и сам не замечал, как голос его злобнел и креп, точно он где-то на сходке, а не в гостиной.
- Я не знаю, о каких фактах вы толкуете... - проговорила госпожа Леман, ошеломленная не столько смыслом слов, сколько тоном и напором Андрея.
- Я эти факты знаю, знаю! Мне они хорошо известны. - Леман делал успокоительные жесты жене, как бы говоря: "Подожди минуту, сейчас мы этого господина прихлопнем". - И тем не менее ты абсолютно права. Попала в самую точку. Федор Достоевский, сам бывший бунтовщик, каторжанин, хорошо знающий всю эту музыку, писал в романе "Бесы" о том, что суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести. Я помню это место, даже выписал нарочно, когда читал в журнале. Потому что точнее уж не скажешь!
- Господин Достоевский тем отличается, что сначала утверждает одно, а спустя некоторое время совсем иное и противоположное. Так что у меня нет доверия к этому автору, - сказал Андрей. - Когда-то он сам был "старым нечаевцем", а теперь всех "нечаевцев" без разбора обливает грязью. В "Бесах" писал о том, что революционеры лишены чувства чести, а в дневнике своем, в "Гражданине", лет пять назад - об отсутствии чести у нас, у русских, как о черте характера. Это местечко вы забыли? Так вот вам мое мнение...
- Ответьте прежде: вы сами-то русский человек? - спросил Леман.
- Да, да, не беспокойтесь, Георгий Георгиевич, - ответил за Андрея тесть, бывший тесть, но все же милейший старикан, который глядел на Андрея со странным выражением неодобрения и восторга. - Андрей Иванович коренной русский человек, из крепостных крестьян.
- Ах, вот как! Итак, Андрей Иванович?
- Мое мнение таково: русские революционеры как раз возродили чувство чести в народе, если хотите знать. Все эти революционные вспышки, которые мы наблюдаем, есть взрывы оскорбленного чувства чести. Понятно вам? - Он нервничал и стал говорить грубо. - Помните гоголевского поручика Пирогова, которого высек слесарь Шиллер? А потом Пирогов съел слоеный пирожок и танцевал мазурку на именинах. Так вот, пироговщине надо конец положить. И революционеры первые сказали: довольно! Нельзя сечь русского человека безнаказанно. За это пулю в лоб. Это что вам - не чувство чести? А девушка, которая стреляла в Трепова, ни сестра, ни невеста, даже не знакома с Боголюбовым - что ее толкнуло на поступок, может быть безумный и ложный? Оскорбленная честь, ничего более. Не снесла поругания человеческого достоинства. Господин Достоевский не знает современной молодежи, напуган Нечаевым, а Нечаев-то - вчерашний день, его и не помнят, другие люди пришли, другие идеи владеют умами. "Бесов" нынче никто не читает, кроме полицейских чиновников.
- Вы глубоко заблуждаетесь, - произнес Леман, смотря на Андрея остановившимся взором, точно разглядывая его со стороны. - Я слышал, вы судились по Большому процессу? Да, да, слава богу, все обошлось, это большое счастье для семьи. Но повторяю: вы заблуждаетесь глубоко.
- Верно Достоевский написал: нет у них чести, у этих людей, - вдруг заговорила из диванного угла мать Ольги.
- Мама! - сказала Ольга.
- Они семьи заводят, а жить семейно не могут. Разве это честно? Детей народят, и детьми не интересуются, не видят их месяцами, - дрожащим голосом, но все более громко говорила теща. - Деньги в дом не носят, трудиться не хотят и близких своих делают несчастными...
- Мама! Что ты говоришь?
- Я проклинаю этих людей! Проклинаю, проклинаю! - рыдая, кричала старуха. Все поднялись с мест, Гералтовский застыл с разинутым ртом. Яхненко бежал, спотыкаясь, к жене, она кричала: - Ироды! Проклинаю! Погубили твою жизнь!
- Уходите же! - Тася махала на Андрея рукой.
- Я с тобой! Я с тобой! - крикнула Ольга отчаянно. - Мама, Андрей честный, необыкновенный человек. Что ты наделала? Я ухожу от вас, буду жить одна, не хочу вас знать...
Она словно помешалась, тянула Андрея к выходу, сын цеплялся сзади, старик Яхненко что-то кричал. На улице было холодно, Ольга прижималась к нему. Он обнимал ее одной рукой, другой стискивал ладошку сына. Как будто знал, что все это должно было случиться, и вот случилось, и он был спокоен. И только печаль сжимала сердце.
Пришли в свои темные комнаты, зажгли керосиновую лампу. Печка выгорела, он спустился вниз, во двор, чтобы наколоть немного дровишек. Ему хотелось, чтобы стало очень тепло. Ольга возилась с бельем, принимаясь за стирку. Лицо у нее было мятое от слез, но спокойное, даже счастливое. Он подошел к ней, обнял ладонями ее лицо и, глядя в глаза, сказал: "Оля, нам надо расстаться". Она, закрыв глаза, кивала. Сын из глубины комнаты смотрел на них.
ГОЛОС ИЗДАЛЕКА:
СЕМЕНЮТА П. П.
Я, Пимен Семенюта, часто задумывался: меняется ли человек в своей сути? К концу жизни решил, что - нет, не меняется. Человек рождается, как бы заклейменный особым знaком, и уж этот знак ни вытравить, ни смыть, ни переделать нельзя, а видимые изменения, которые в человеке происходят, есть лишь случайности, временное, наносное, то, что ложится поверх знака. Мы ведь судим о природе людей по нашим близким. Если нас окружают люди злые и несправедливые, мы считаем, что человечество несправедливо и зло, если же вокруг нас люди простые, добрые - мы верим в добро и полагаем, что человечество достойно лучшей участи. Кажется, я болтаю вздорности. Простите меня, я немолод, болен, истаскан и измордован жизнью - впрочем, как всякий русский человек, переживший последние три десятилетия. Кстати, я долго надеялся на то, что женщина, которую я когда-то любил (кстати, и Андрей Иванович был сильно увлечен ею), как-то переменится с течением лет, станет другой, и я буду любить ее еще больше. Но она не менялась. Надежды были напрасны. Самое странное, что я продолжал упрямо и нудно ее любить, и Андрей Иванович, между прочим - тоже! Он давно уж был женат, имел сына, но когда спустя лет восемь после нашего юного соперничества зашел ко мне домой - в конце семьдесят восьмого года - и увидел эту женщину, я заметил, как он вмиг потемнел от прихлынувшей к щекам крови, глаза заблистали, это было так внезапно и открыто. Вообще, он был нервен, легко краснел, бледнел, впадал в гнев.
В тот вечер мы долго проговорили, сначала в присутствии женщины, что очень его возбуждало и тонировало, и он с необыкновенным талантом, живостью, остроумием рассказывал о своей эпопее незадачливого бахчевода, а потом остались одни, засиделись за полночь. Забавно, что, когда прощались, он строго и требовательно сказал: "Ты должен относиться к ней гораздо лучше, чем ты относишься! Я просто велю тебе это". Я перевел на шутку, но он, кажется, не шутил. Все его поступки и даже слова имели подоплеку какой-то глубокой, внутренней страсти. Имя женщины? Это не существенно. Важно то, что была. Нет, не Аня Макаревич (Аня в то время уже навсегда покинула родину), и не какая-либо другая из наших радикальных кружков. И то, что он расстался с женой, Ольгой Семеновной Яхненко, милой женщиной, но чересчур домашней, не имело никакого отношения к истории, о которой я говорю.
Там дело другое: человек изменился. Вот об этом и речь. Наша встреча в конце семьдесят восьмого меня поразила. По своим взглядам, настроениям, характеру жизни этот человек неизмеримо удалился от юноши, которого я помнил по студенческим временам. Тогда прошумела громкая, хотя и вполне невинная история с профессором Богишичем, одним из тех служак-"братушек", которые гнули линию графа Толстого: превращали университеты то ли в казармы, то ли в управу благочиния. Андрея Ивановича высылали пароходом в Крым. Помню толпу, праздничное клокотанье, чуть ли не пели "Марсельезу", и в этой толпе был я, тогда юный репортеришко "Новороссийского телеграфа", и был наш общий с Андреем Ивановичем предмет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52