А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. - Правильно!.. - Кругом - жиды и масоны! Гниль
внутри государства. Буквально ликуют носатые!.. - Добролюбов?.. - Еврей?..
- Чернышевский?.. - Конечно, еврей!.. - Ломоносов?.. - Еврей! Отец у него
- Ораниенбаум!.. - Изнасиловали матушку-Россию!.. - Глупость!.. -
Правильно!.. - И демонов выдумали евреи!..
Говорили действительно все сразу. Но - задушенным нервным шепотом,
оборачиваясь на каждое восклицание. Мрак и хаос копились в углах квартиры.
Вырастали на стенках гигантские тени, и закат, перемешанный с дымом,
кровоточил прозрачной слезой. Было ясно, что все это - зря. Я сидел, как
на раскаленных иголках. Зря, напрасно. Теряется время. Ничего толкового
здесь не получится. Все закончится беспомощной болтовней. Болтовней и
раздорами. Написать письмо товарищу Прежнему! Ничего себе предложение! Это
- лидеры, оппозиция? Мы умеем только болтать. Жрать, болтать и хлестать в
компаниях водку. Правда, в диких количествах. Ничего, кроме этого. Я
прикидывал, как бы мне незаметно уйти. На часах уже было начало девятого.
Приближался финал. Апкиш, подавшись вперед, вдруг спокойно и громко
сказал:
- Социализм в нашем варианте - это железная регламентация.
Государство пронизывает собою всю толщу жизни. Существуют конституционные
гарантии. Это - так. Но существуют еще и невидимые, всепроникающие,
абсолютные и жестокие законы власти, которые, будто универсальный клей,
цементируют наше общество, придавая ему совершенную форму. Каждое слово
предписано. Каждый поступок заранее согласован. Внутренняя цензура - это
воздух, которым мы дышим с детства. В паузах великих речей сквозит
тюремная тишина, и зовущие лозунги примотаны колючей проволокой. Вы мне
скажете: Тоталитарный режим? - Да!.. - Вы мне скажете: Империя
коммунистической бюрократии? - Да!.. - Но одновременно - и консолидация, и
уверенность, и стабильность! Прежде всего - стабильность. Так хочет народ.
И поэтому косметические средства здесь не помогут. Надо либо ломать до
основ, которые были, по-видимому, хороши, либо шествовать дальше, как на
параде: бурно, радуясь, и разворачивая транспаранты, обращая восторги к
праздничным золотым трибунам...
По идее, он должен был сказать это мне. В кабинете, разламываясь, за
широким мертвящим столом. И я должен был на это ответить ему: - С вами
страшно жить в одном мире. - Так, во всяком случае, по сценарию. Но ужасно
м_о_р_щ_и_н_и_л_ круговорот. Выпадали из обращения целые эпизоды.
Вероятно, сценарии уже безнадежно перемешались. Или это была "гусиная
память"? Я не знал. Наступило молчание, и все лица, как суриком, облитые
краснотой, чуть дыша и деревенея, выжидающе обратились на Гулливера. Все,
что делалось здесь, и все, что здесь говорилось, - все это было
исключительно для него. И мне кажется, что он понимал это. Он доел свою
кашу, и все ждали, пока он ее доест, а затем он выскреб дно ложкой и саму
ложку тщательно облизал, подбирая крупинки, а потом дохлебал засоренную
вязкую смоляную бурду и, еще больше сгорбившись, - так, что выперли
зауголья лопаток, произнес лишь одно очень резкое и короткое слово:
- Нет!
- Что значит "нет"? - более, чем вежливо переспросил его Апкиш.
- Просто "нет" и все, - сказал Гулливер.
И, небрежно толкнув, опрокинул пустую облупившуюся эмалированную
кружку с веселым цветком. Разговор был окончен. Только кружка почему-то не
упала, а, докатившись до края стола, странно-медленно поплыла по воздуху и
ударилась о противоположную стенку - как бы прилипнув к обоям.
Все вдруг зашевелились, словно пришел в действие невидимый механизм.
Двое крепких парней из окружения Учителя тут же поднялись и, деловито
сдернув занавески с окна, одним мощным ударом распахнули закрашенные
тяжелые рамы. Прогибаясь, вылетело стекло, и через секунду бабахнуло
разрывом внизу. Раздались какие-то возгласы, завопил автомобильный гудок.
Парни быстро отскочили в простенок.
- Восемь... десять... двенадцать... - гундосил один из них,
подсчитывая. - Ерунда. Три машины. Прорвемся!
- Дверь!.. - несмазанным жестким голосом напомнил Учитель.
Кто-то - ринулся, кто-то - затопал по коридору. Будто зверь из
берлоги, рухнул опрокинутый шкаф. Раскатились какие-то банки, взметнулась
бумага. Длинный грубый звонок раздробил неподвижность прихожей. Даже
воздух распался на режущие кусочки. - Провокация!!!.. - Я увидел, как
Циркуль, стоявший у Апкиша за спиной, вдруг мучительно изогнулся и змеиную
руку его удлинил пистолет с белой зубчатой щечкой. По-видимому, именной. -
Убери, - дрогнув бровью, сказал ему Апкиш. - Это - Хорь, из
"Спецтранса"!.. - Я кому сказал: убери! - Красный тлеющий мох появился на
подоконнике. Волокнистые пряди гнильем замерцали в углах. Непрерывно
хрипела вода в туалете, и звенела, дрожа пропыленной поверхностью, люстра.
Сверху бухали чем-то тяжелым: сетка ломаных трещин охватывала потолок. И
такая же частая сетка стремительно расползалась по стенам. Отслоилась
фанера. Дыбом встал пересохший паркет. Задышали обои, на глазах
превращаясь в лохмотья. А из вытлевшей дранки, из проваленных известковых
глубин нитяными ручьями посыпались огромные муравьи. Полчища их, шурша,
разматывались по квартире.
Только этого никто не замечал. Рыхлый низенький человек - тот, кто
верил в товарища Прежнего, распластавшись ничком и, как рак, загребая
руками, безнадежно пытался упрятаться вглубь, под диван. Голова у него
пролезала, а вот мягкое круглое брюхо не втягивалось. Потому что мешала
наполненность. Кто-то корчился, кто-то жалобно причитал. Женщина рядом со
мной равнодушно закутывалась в портьеру. В общем, происходила агония.
Группы нелюдей, суетясь, слиплись во тьме. Кочаны, волчьи уши, покатые
плечи дебилов: - Зажигай!.. - Не успеем!.. - Приказываю: зажигай!.. - И
еще кто-то цепкий горбатый упорно карабкался на сервант. Словно алча
спасения. Почему-то движения его были чрезвычайно замедленные.
И вообще все происходило замедленно. Апкиш, как ни в чем ни бывало
сидящий за ветхим столом, наклонившись вперед и чертя по клеенке ногтями,
говорил на каких-то ныряющих патефонных басах: - Хорошо. Вы считаете, что
к_у_п_и_р_о_в_а_т_ь_ отклонения не удастся? Потому что они органически
присущи круговороту? Хорошо. Но ведь можно все это разрушить. До пределов.
До основания. И на голых надежных камнях обустраивать новое здание? - Вы
меня неправильно поняли, - отвечал Гулливер. - Я могу спасти только тех,
кто верит в меня. Только тех, кто - верит. Да и то, полагаю, не всех. -
Хорошо, - говорил ему Апкиш. - Ваша сила зависит от веры. Почему бы тогда
нашей вере - _о_с_о_з_н_а_н_н_о_ - вдруг не сделаться вашей силой?
Утвержденной? Официальной? Этот путь уже апробирован. - Потому что я стану
одним из вас, - отвечал Гулливер. - И тогда моя сила окаменеет.
Расточится, развеется. И придется поддерживать ее пытками и лагерями. -
Это правда, что вы бессмертны? Вас нельзя уничтожить? - тихо спрашивал
Апкиш. - Я бессмертен, но скоро умру, - говорил Гулливер. - И вы - точно,
не видите смысла? - Никакого, - говорил ему Гулливер. - Но вы - думайте,
думайте, - тихо настаивал Апкиш.
Голос его уходил из слышимости. Переливы басов становились все глуше
и глуше. Острый ноготь, чертивший клеенку, внезапно остановился. И
растрескались губы - пустыми неровными створками. Навалились объятия
тишины. Лишь огромные муравьи, как нашествие, опутывали квартиру. Страшный
шорох струился из-под обоев. Гулливер подождал две секунды и выпрямился.
- Вот и все. А теперь - дискотека, - сказал он.

Разумеется, ничего особенного не произошло. Просто начался
о_с_т_а_н_о_в_. Начался _о_с_т_а_н_о_в_, и движение замерло - как бы в
кататонии. Так что, ничего особенного не произошло. Просто начался
о_с_т_а_н_о_в_. При вздувании Хроноса - это не редкость. Собственно, мы
живем, наследуя _о_с_т_а_н_о_в_ы_. Видимо, такая у нас страна. Разоренная,
нищая, протянувшаяся от моря до моря, обезлюженная когда-то красной чумой,
до подвалов разваленная, расколовшаяся надвое, пропадающая в бараках,
опухшая с лебеды, но воспрянувшая, поразившая стремлением духа, заложившая
великие стройки, устремляющаяся вперед, до пустыни очищенная, выстриженная
Парикмахером, задохнувшаяся от страха, ненавидящая всех и вся, покрывшаяся
коростой, огораживающаяся лагерями, и опять развороченная новой войной,
отступающая, разгромленная, все-таки победившая, вновь проросшая на гарях
и пустырях, ощутившая какие-то свежие силы, дотянувшаяся до космоса,
распахавшая целинный простор, пробудившаяся, живая, свободная, обратившая
куда-то течение рек, созидающая гигантские водохранилища, молодая,
настойчивая, вооруженная до зубов, балансирующая на острие, бескорыстная,
жадная, разбазаривающая богатства, но экономящая на мелочах, успокоившаяся
затем, сползающая в трясину, оглушаемая аплодисментами и речами вождей,
опускающаяся все больше, захлебывающаяся водкой, утомившаяся,
изверившаяся, прожирающая самое себя, зачеркнувшая прошлое, махнувшая
рукой на будущее, и поэтому оцепеневшая - в ожидании неизвестно чего.
Почему я решил, что время окуклилось именно в этом городе? Время уже давно
замедляется над всей нашей страной. Просто здесь немного лучше заметно. Но
ведь ясно, что существует всеобщий _В_е_л_и_к_и_й _П_о_в_т_о_р_, словно
ротор, вращающий целое государство. Нас укачивает. Мы находимся где-то
внутри него. Мы привыкли к нему и поэтому не замечаем. И однако же он
существует - проворачивая скрижали судеб. Год из года _п_р_о_ч_н_е_ю_т
события нашей жизни. Те же лица и те же знакомые имена. То же шествие и та
же картина расцвета. Тот же - Маркс, тот же - Ленин, и тот же - Неутомимый
Борец. Те же люди выходят по праздникам на трибуны и одними и теми же
пассами гипнотизируют нас. Полыхают над нами одни и те же знамена.
Усыпляют в газетах одни и те же статьи. Разумеется, круговорот еще
полностью не сомкнулся. Еще дыбятся стыки, и цельность повтора разобщена.
Нет - закона. Но уже возникают Ковчеги. Возникают уже первые коснеющие
очаги. Где зациклилось время и годы утратили силу. Где скрипит деревянное
небо и высыхает земля. Я не знаю, кому первому пришла в голову эта идея.
Элементы ее, по-видимому, существовали давно. Но ведь это так просто -
чтобы время остановилось. Надо только придумать сценарий. Сценарий - _и
в_с_е_.
Мы тащились по городу, полному закатного дыма. Дыма было чрезвычайно
много. Рыжими клубами переваливался он через забор, как вода, растекался
по улицам, затопляя дворы и подвалы, притормаживал, горбился, скапливался
и, подхваченный дуновением, вдруг выбрасывал вверх лохматые языки. То и
дело вспухали колеблющиеся тонкие мухоморы. Пленки тающей пены шипели на
них. Плыл отвратительный химический запах. Даже листья крапивы
сворачивались от прикосновений. Говорят, что наглотавшийся дыма постепенно
становится демоном. Кожа у него, полопавшись, облезает, появляются
зазубренные роговые чешуйки, пальцы ног, разбухая, превращаются в копытную
твердь, удлиняются ослиные челюсти, отрастают клыки, а в глазах зажигаются
холодные зеленые угли. Это - бред, ерунда. Впрочем, демонов на улицах тоже
хватало. Наступил, по-видимому, их звездный час. Как мартышки,
высовывались они из окон, обирали безжизненные квартиры, суетливыми
кучками шныряли по этажам: проникали и рылись, вскрывали коробки
автомобилей, верещали, ругались, гримасничали и, - продравшись сквозь
каменность очередей, - жадно шарили по полкам магазинов. Вероятно, искали
продукты. Нас они как будто не замечали. Лишь какая-то бельмастая ведьма,
вывернувшая из-за угла, приседая, хихикая, протянула к нам сморщенные
ладони. Верно, думала - погадать. Но увидев недоброе лицо Гулливера, тут
же взвизгнула и провалилась сквозь землю. Демоны были нам не опасны. Нас
не трогали даже "огурцы", проползающие один за другим. Конвульсивные,
толстые. А за каждым таким "огурцом" оставалась мокротная слизистая
дорожка. Нитка вянущей пыли. Младенческая слюна. И еще свисали с карнизов
длиннейшие Красные Волосы, и кудрявились пряди, и концы их тревожно
подрагивали, ожидая добычу. Правда, Волосы нас тоже не трогали. Гулливер
озадаченно говорил мне:
- Почему они ничего не хотят? Ведь они же ничего не хотят! Если бы
они хоть что-то хотели, я бы мог, наверное, что-нибудь сделать для них. Но
они ведь ничего не хотят. И поэтому я ничего не могу. Я ведь - тайное
порождение их. Я - их мысли, их чувства, их желания. Все мое могущество
ограничено верой в меня. Если кончится вера, то кончится и могущество. Это
- слабая, зыбкая эманация. Сам Спаситель - убог. В ветхом рубище. В
разбитых опорках. Потому что и вера у них какая-то однобокая. Только злоба
питает ее. Я могу уничтожить весь этот город. Я могу превратить его в
клокочущий огненный смерч. Будут рушиться кровли, и будут разваливаться
дома. Встанет тучами пепел, и камни посыплются с неба. Помутнеет светило.
Заколеблется корка земли. Омраченные люди, спасаясь, побегут на равнину.
Но вода в реке будет отравленной, и взойдет на дорогах трава из железа. Я
же вовсе не обманываю их всех. Этот город действительно погибает...
О_с_т_а_н_о_в_, по-видимому, захватывал и его. Так как паузы между
фразами становились ощутимо длиннее. Он влачился - угрюмый, поникший,
больной. Обреченно сутулясь, едва не теряя сознание. Невозможные космы
торчали у него, как щепа, а лишайные пестрые руки свободно болтались.
Неестественно вывернутые. Локтями вперед. Это был уже не подросток,
натужно взывающий о справедливости. Это был равнодушный костлявый недобрый
старик. Тот, который измерил судьбой всю тщетность усилий. И растратил всю
душу. И который за все заплатил. Опустившийся, вялый, разочарованный.
Близость смерти копилась в его морщинах.
Он сказал:
- Неужели вы будете убивать? Нет, не верю, на убийцу вы совсем не
похожи...
- Это - просто необходимость, - ответил я.
- А затем необходимость станет потребностью?
Гулливер спокойно и бесчувственно затихал. Длился все тот же -
август, понедельник. Обгоревшее солнце висело у самого горизонта, и дома,
озаренные им, выглядели кровавыми. Пыхал дымом пожар. Задыхалось
страшилище на заводе. От свинцовой реки поднимался туман. Небо в куполе
явственно зеленело. И по этому бледному зеленому небу, торопясь, поражая
безмолвием, как фигуры знамения, растянулись огромные полотнища птиц.
Будто черные простыни. Края их замедленно колыхались, и легкие горячие
перья непрерывно ложились - на улицы, на ребристую ржавчину крыш, на
карнизы, на демонов, на пузатую страшную площадь в земле, где,
раскинувшись, изнывала крапива. Гулливер как-то очень нелепо пересекал ее,
волоча сандалии, хрупкие локти его качались, точно перебитые железом. А на
черепе трепетала прозрачная полумертвая стрекоза. Вероятно, обедала.
Хронос! Хронос! Ковчег! Я, по-моему, видел уже эту тягостную картинку.
Бегемот. Запах тины. Измятая папка с бумагами. Я тогда пребывал в кабинете
у шефа. А потом вместе с ним приколачивал пыльный лозунг над шкафом.
Что-то бодрое, что-то выспренно-деревянное. Между прочим, даже окно
отыскалось. Где оно и должно было быть, - в торце двухэтажного дома.
Совершенно замызганное было окно. Непротертое, серое, обросшее Волосами.
Листья жесткой крапивы держали его в тени. Но мне все-таки показалось, что
я различаю кого-то за рамами. Кто-то рыхлый, знакомый, испуганный прильнул
к ним с другой стороны. Обозначились пальцы. И лицо, как лепешка, -
расплющилось. Может быть, по сценарию, я еще находился у шефа?
Впрочем, все это не имело значения. Вообще ничего не имело значения.
Пух струился, как снегопад, и крутился, и вскидывался бураном. И из центра
такого бурана неожиданно вынырнул худощавый стремительный человек и сказал
мне шипящим от ярости голосом:
- Наконец-то!.. Я думал, вы умерли, Белогоров!.. Я ищу вас по городу
уже битый час!.. Что случилось?.. Вы струсили?.. Вы пошли на попятный?..
Что вы топчетесь?.. Времени у нас в обрез!..
Он шипел, пританцовывая, и зубы его светились. Удивительной
голубизной. И сияли от счастья глаза. А на гладких щеках проступала
могильная плесень.
Вероятно, воскрес он совсем недавно.
- Подождите, Корецкий, - сказал я ему. - Две секунды ничего не
решают. Вы же знаете: я согласен на все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28