А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Ты мне еще поговори, поговори!— Слушаюсь, вашродь!Пилипченко вошел в офицерский вагон и сразу же ощутил блаженное тепло: топили здесь от души, котелок был раскаленный; вестовой Казанчук, приписанный денщиком к офицерам, подмигнул масленым глазом:— Холодно, Пилипченка?— Холодно, ешь тя в гребень. Тазик-то где?— Какой такой тазик?— Их благородие ротмистр Киршин желают обмыться.Казанчук прыснул в кулак, шепнул:— Давеча до звону все перепились, а сейчас нафабриваются, ждут, когда генерал супостатов привезет, боятся пьяными в глаза лезть.— А где он живет-то?— Четвертое купе.— Чего? — не понял Пилипченко.— Купе, темень! Комната значит по-железнодорожному.— С башмаков вода б не натекла…— Я те натеку…— Идти, что ль?— Ползи — мне какое дело? Сказано взять — иди, значит, и бери.Пилипченко, ступая осторожно, пошел по красному ковру. Увидав среди трех цифр «четверку», он дверь распахнул и замер: молоденький поручик Родин, с лицом в иные-то дни как у херувимчика, сейчас, красномордый, бесстыжий, полуголый, но в сапогах, лапал вихрастую, огромную бабу.— Господи, — охнул Пилипченко, дверь прикрыл, бросился назад, к Казанчуку.— Взял? — спросил тот.— Так Родин там с девицей.— Родин-то в первом купе, морда.— Четверка там написанная, сам морда, прихлябь…— Я те поговорю, поговорю, — пообещал Казанчук, но с полочки, на которой сидел, подломив под себя ногу в толстом шерстяном носке, поднялся, френч поверх теплого белья накинул и почтительно двинулся по коридору. Остановившись около купе ротмистра, осторожно постучал негнущимся пальцем.— Вашродь, караульный пришел за тазиком.— Войди.Казанчук проскользнул в купе, и, пока рыскал под лавкою, Пилипченко увидал на столе строй диковинных бутылок, колобок желтого, подтаявшего масла, колбасу, сыр, открытые консервы, от которых шел острый запах, и свежий, прижаренный каравай хлеба: резал офицер, видно, неумеючи — много крошек было на салфетке, целый катышек можно налепить, чуть не в пол-ломтя.— Подальше от состава отойди, чтоб угля не попало, — сказал Киршин, поглаживая пятерней отечное лицо. — Понял?— Так точно, вашродь.А как Пилипченко вышел из вагона-то с тазиком — нос к носу с ротмистром Евецким столкнулся.— Где был? — тихо, с адовой угрозой в голосе, спросил Евецкий. — На кого пост бросил?— Вашродь, так ротмистр Киршин велели снежку поднесть.Евецкий проверил, как натянута лайка на правой руке, и ударил — с оттягом — прямо в губы. Во рту стало тотчас же солоно.— Тебе кто, мерзавец, разрешил пост оставить, а? — продолжал бесстрашно спрашивать Евецкий, снова оправляя лайку на костяшках кулака.— Да, господи, вашродь!Договорить не успел — ротмистр ударил еще раз, по больным, только что расквашенным губам.— Вашродь, не надо! — воскликнул Пилипченко. — Вон ротмистр-то, в этом вагоне живут!— Тебе кто разрешил покинуть пост! Ты знаешь, что за оставление поста положен расстрел, а? Кто тебе позволил оставить пост?Когда Евецкий замахнулся в третий раз, Пилипченко чуть повел плечом, думая принять удар на плечо, уклониться; винтовка заскользила вниз, солдат испугался, что бабахнет, тазик бросил, перехватил ложе, а ротмистр, отскочив, закричал:— Руки вверх, стрелять буду! — и заскреб ногтями по кобуре, а кобура-то пустая, наганчик в купе остался, он его проституточке показывал, потешал ее своим мужеством…— Вашродь, — с трудом разлепив кровавые губы, прошепелявил Пилипченко, — я ж перехватил, она падала, вашродь, не изволите беспокоиться.Но, поняв испуг офицера, винтовку он на плечо не взбрасывал — играл дурня.— Евецкий, — окликнул ротмистра из вагона Киршин, — я ждал, ждал, пока вы его собьете… Ослабли после вчерашнего? Пусть он мне снежку принесет — голова трещит. Иди, рыло, ротмистр тебя прощает.Через два часа вернулся отряд, пригнали арестованных смутьянов, Меллер-Закомельский прошелся вдоль состава, заглянул в плохо топленное станционное помещение, показал стеком на деревянный перрон:— Тут. Посыпать песком и опилками. И козлы чтоб небольшие были, ноги должны свешиваться. Печку залить водой, пусть мерзнут.Арестованных загнали в вокзал, где через десять минут, после того как горящие угли залили водою, сразу же сделалось холодно, еще холоднее, чем на улице.Пилипченко поставили сторожить вместе с семеновцами Ненаховым, Колковым и Злобиным.Бригада есаула Третьяченки занялась сооружением козел для порки; они же съездили в город и привезли подводу опилок, смешанных с песком.Один из арестантов постучал белыми пальцами в стекло, попросил:— Служивые, водички, может, дадите, а? У нашего товарища с сердцем плохо.— Нет у вас сердец, — ответил Ненахов, — у вас заместо сердца камни.— Ты сам-то из каких? — спросил арестант.— Я из царевых, — ответил Ненахов так, как учили офицеры, когда только отправились карать Сибирь и Забайкалье, поднятые к смуте японскими наемниками.— А я думал, из рабочих.— Это ты — рабочий? — спросил Ненахов презрительно. — Барич ты, неумь, наемник ссатый!— На, руки мои посмотри, — сказал арестант, показывая костистые, в металлической копоти пальцы. — Такие у бар, да? Ты вспомни, какие у ваших офицеров руки: у них, это верно, барские.— У них они русские, — ответил Ненахов.— А у нас какие? Американские, что ль? Иванов я, Петр Евдокимов, крещеный, чай…Колков, стоявший неподалеку, сказал Злобину:— А ну, бежи за офицерами, скажи — агитируют.— Да рази он агитировал? — спросил Пилипченко. — Он про себя говорил.— Это они так завсегда, — ответил Колков, — сначала про себя мозги дурят, а после-то про другое петь начинают. Бежи, Злобин, а то нам головы не снесть.Пришел поручик Родин.«Чего ж бабу свою не взял? — подумал Пилипченко. — Эк можно лихо здесь перед нею поизгиляться».— Где агитатор? — спросил Родин. — Лицо помните?— Да он и не уходил, вашродь, вона у окна.— Вызови его, — сказал Родин Ненахову. — Пусть ко мне выйдет.Ненахов поманил Иванова, тот подошел, Колков дверь распахнул, выпустил арестанта на перрон.— Пожалуйста, представьтесь, — попросил Родин. — Я слыхал — вы русский, Иванов? Так?— Верно.— Не слышу…— Верно, — повторил Иванов громче.— Не слышу, не слышу! «Ваше благородие» не слышу! Надобно отвечать офицеру по уставу!— Я свое отслужил, на Шипке отслужил, не где-нибудь.— Герой, значит?— Георгиевского кавалера имею за честное исполнение солдатского долга.— Та-ак… Профессия у тебя какая?— Слесарь по металлу.— Православный?— Да.— Эсер? Или демократ.— Социал-демократ.— А дружок кто?— Тут все мои друзья.— Тот, у которого сердце болит.— Человек.— Это я понимаю, что не лось. Тоже социал-демократ?— Беспартийный.— А зовут как?— Не знаю.— Друг, а имени не знаете?— Не знаю.— Ну что ж, за это пятьдесят шомполов по заднице получите.Из вокзала тонко крикнули:— Меня зовут Людвиг Штоканьский.— Иди сюда, Людвиг Штоканьский.— Он не может, ваше благородие, — сказал Иванов, — побойтесь бога, у него ж сердце останавливается, руки ледяные.— Иди сюда, поляк! — повторил поручик.— От зверь, а? — как-то удивленно, словно себе самому, сказал Иванов.Поручик, словно бы не услыхав, предложил:— Ну-ка, крещеный, скажи, чтоб Штоканьский добром пришел. Тогда тебя отпущу на все четыре стороны.— Иванов я, Иванов… Не Каин, а Иванов. У меня рука не подымется на такое…Родин снял перчатки с рук, поднял их, спросил:— А у меня б поднялась? Какие у меня руки, православный?— Красивые, — ответил Иванов, и Пилипченко заметил, как стал бледнеть слесарь, синюшне, спокойно, без надрыва или испуга.— Барские?— Уж не рабочие.— Ладно, слесарь Иванов. Иди домой, скажи дружкам, чтоб от бунтов подальше были. Иди, Иванов, иди.— Разве без суда можно, барин? Государь конституцию ведь пожаловал, высший закон…«О чем это он? — не понял Пилипченко. — Чего суд поминает? »— Иди, Иванов, — повторил Родин. — Или запорю насмерть. Иди.— Прощайте, товарищи! Людвиг, напиши моим, как они меня убили! — крикнул Иванов жалобным, срывающимся голосом, повернулся, сунул руки в карманы легкой тужурки и пошел по перрону.Родин достал наган, прицелился и выстрелил ему в спину — четыре раза подряд, а Иванов все шел и шел, не оглядывался, будто какой святой, от пуль заговоренный. Упал внезапно, словно почувствовав белый испуг на лице молоденького офицерика.Родин спрятал наган в кобуру негнущимися, тряскими пальцами, крикнул солдатам:— Каждого такого стрелять при попытке к бегству.Когда козлы были сбиты, началась порка. Всем давали по пятьдесят шомполов. Били молча, раздев предварительно догола. Кровь капала на опилки, смешанные с песком. Тихо было: батальон карателей, выстроенный в каре, наблюдал экзекуцию внимательно, изучающе.Избитым в кровь людям позволили одеться лишь после того, как выпороли мальчишечку лет пятнадцати. Тот от боли задурнел, серый стал, упал ватно. Кое-как арестанты привели его в чувство, одели (Людвиг Штоканьский умер на козлах — после третьего удара).Потом пришел Меллер-Закомельский.— Ну? — спросил он арестантов. — Мозги посвежели? Дурь выбили из вас?Молчали арестанты.— Сейчас, — выдержав паузу, тихо продолжил генерал, — споете «Боже, царя храни». Кто станет уклоняться — отправим в военно-полевой суд. Слова помните? Или написать каждому на бумажке? — хохотнул генерал, и в глазах у него промелькнула белая, нездоровая сумасшедшинка. — Мне доложат, как пели. Пощады — те, кто слова позабыл, — не ждите.После страшного этого пения было расстреляно восемнадцать человек. Остальных — все, как один рабочие, по лицам, по обличью видно — заковали в кандалы и погнали этапом в тюрьму.Вечером, когда караульство Пилипченки кончилось, Евецкий повелел снять с него шинель и отправил в теплушку к лошадям — десять суток аресту, без супу и сахару — три ломтя хлеба в день и бидон воды. Бидон был крестьянский, с устойчивым запахом парного молока и августовского, пахучего, в капельках синей росы, сена.Отсидев свои десять дней, изойдя до позвонка голодом и изнуряющим колотьем в пустом, сосущем животе, Пилипченко, дождавшись, пока наступила ночь, когда офицеры обрушились после исступленной пьянки по случаю благополучного возвращения в Царское Село, забрал со столика ротмистра Евецкого документики вместе с планшеткой, долго стоял над тщедушным тельцем нелюдя, раздумывая, задушить или оставить супостата в живых, решил все же, что ежели задушит — погоня начнется, крик и шум, достигнут жандармы; ушел тихо, но клятву себе внутри дал — сосчитаться.После месяца зимней дороги оказался в Варшаве: он знал, кого искать. Пришел в газету, где социалисты сидели, рассказал про себя все и попросил свести с тем, кого этим летом в Ново-Минске, в лесу, во время сходки забирали.Дзержинский вскинул голову на вошедших, мгновенье смотрел на солдата, а потом спросил:— Пилипченко?— Он самый, — ответил солдат, на стол планшетку ротмистра положил и сомлел, прямо на пол осел, разволновался, и голод себя знать дал.В тот же день копии с дневника ротмистра Станислава Евецкого были отправлены Дзержинским в Краков, Петроград, Берлин и Женеву. Дневник распечатали — он того заслуживал. «Отряд, назначенный для сопровождения генерал-лейтенанта Закомельского, собрался к 9 ч. вечера на Курском вокзале. Подали поезд, и началась погрузка. Около 11 ч. приехал барон, обошел построившихся людей; поздоровался с офицерами, затем пришел в вагон-столовую и пригласил офицеров. Нижним чинам приказал выдать по 1 бутылке пива. Уже в Туле нам пришлось столкнуться с беспорядками. Мы завтракали; поезд остановился на ст. Узловая, слышим шум и крики, выбегаем — оказывается, местные запасные солдаты, проведав, зачем едет наш отряд, стали ругать нас и бросать в вагоны поленьями; наши, не стерпев обиды, выбежали и стали наводить порядки; тут и мы вышли и, приведя людей в порядок, обошли вагон, сказали запасным пару-другую слов, а тех, которые вели себя вызывающе, наказали. С непривычки оно вышло немного сурово, — думаю, что нескольким причинили увечья. Брошенными поленьями задеты легко штабс-капитан Карташев по правой руке и ефрейтор лейб-гвардии С.—Петербургского полка Телегин по голове. На ст. Ново-Спасское были приведены в порядок два поезда с бунтовавшими запасными. Один из них схватил за винтовку ефрейтора лейб-гвардии С. -Петербургского полка Телегина и ударил его по голове. Телегин вырвал винтовку и ударил запасного штыком. Штык прошел насквозь. В этот день сломали два приклада. Если так будет дальше, мы рискуем сделаться безоружными. Прибыли на ст. Пенза. На этой станции, по слухам, особенно буйно ведут себя запасные. Сначала все было спокойно, но скоро один запасной подошел к часовому и стал его бранить — его проучили. Затем другой не отдал чести подпоручику Писаренко и, несмотря на замечание, держал руки в карманах и продолжал курить. Писаренко приказал часовому прогнать его, часовой толкнул запасного в затылок, тот ударил его по лицу (это был петербуржец Степанов). Подбежали несколько артиллеристов, и запасный от них убежал в вокзал. За ним вошел и Писаренко. Там было 200-300 запасных, которые начали роптать, а один из них обругал Писаренко, тот выстрелил в него, и остальные присмирели. … Порядок дня вполне установился: встаем в разное время, пьем чай до 10 ч.; в 12 ч. завтрак из 2 блюд, продолжается он часа 3; в 6 ч. обед из 5 блюд, тянется тоже часа три. Завтрак и обед проходят весьма оживленно. Меллер умеет поддерживать разговор, это, положим, ему не так трудно при его памяти: нельзя назвать фамилии, чтобы он не дополнил: «… а это тот, который… » При этом он помнит в человеке лишь дурное или смешное. Поговоришь с ним, поверишь Гоголю, что «русский человек или дурак, или подлец». Заговорили о Ренненкампфе — «Ну, этот знает, что где найти, и сразу отправится в казначейство». Сколько он знает скандальных историй, например из китайской войны, где нынешние герои Стессель и Линевич крали друг у друга. Вечером приехали в Челябинск. Починка вагона заставила нас простоять ночь. Писаренко и Карташев, прослышав, что здесь есть бани с банщицами, отправились туда. По последующим их рассказам можно судить, что банщицы, которых они нашли, такие же, каких можно найти в любой стране и городе. Нижние чины позаводили себе нагайки. Сначала для наказания применялись приклады, но Меллер нашел эту меру чересчур суровой и, по предложению Марченко, стали наказывать шомполами, однако шомпола отбивали руки, и люди завели себе нагайки. Около 7 ч. приехали на ст. Омск. Барон поручил мне сходить к депо — гнездо бунтовщиков как-никак, — узнать, как там дела. Иду. Кто-то догоняет: «Ваше благородие, и я с вами». Это Петухов, унтер пулеметной роты. Подходим к депо и натыкаемся на Марченко и Заботкина. «Что у вас? » — «Приказал стрелять в бунтовщиков. Солдатам повторять не пришлось. Кто-то из рабочих выпустил из паровоза пар. Тут закричали: „Сейчас взорвет“. Но кто-то из солдат бросился на паровоз и закрыл пар. Все-таки пару набралось много, действовать было трудно. Вытаскивали рабочих из-под локомотивов, даже из топок. Сопротивлявшихся прикалывали. Тут подоспели казаки. Из-за этого может произойти несчастье: у них шинели темные — могут принять за рабочих. Зато действуют молодцами — везде обыщут, кто не выходит, изрежут кинжалами. Я отправился дальше, к Писаренко. Его солдаты тоже ходили в завод — арестовывать. Он окружил завод и начал постепенно сжимать круг. Скоро раздались выстрелы, и рабочие толпою повалили к выходу. Он встретил их залпом. Бросились обратно. Некоторые пытались спасаться через окна. Ловить их было некогда и их, как бегущих, подстреливали. За обедом докладывают, что кто-то на ходу вскочил в поезд. Иду в тот вагон и нахожу поляка. Пришлось переводить. (Занятно — в Петербурге стал забывать язык. Чарторыйские говорят, что это обычное дело.) Допрос вел Заботкин. Оказывается, поляк рабочий из Иланской, ездил в Канск с товарищами; в Канске пошел купить шапку и отстал от своих. Думал проехать зайцем, но его где-то высадили. Подробностей о поездке в Канск не назвал. Заботкин говорит мне по-французски: „Прикажите его выбросить, да так, чтобы он не встал“ — и уходит. Я иду за ним, догоняю в столовой и прошу повторить распоряжение по-русски, чтобы не было сомнений. Он повторяет, прибавляя: „Да поручите это дело умному“. Ворочаюсь в вагон передать людям его распоряжение, у вагона стоит Писаренко. Говорю ему об этом приказании, а он отвечает: „Я только что там был. Приказал попытать немного: может, кого выдаст“. Иду в вагон и застаю, что петербуржцы окружили арестованного и пытают его толчками в бок, я приказываю прекратить это. Передал распоряжение Заботкина. Скалон с самого начала пути изобрел себе дело: на станциях он отправляется к газетным киоскам и арестовывает сатирические журналы. Ночью прибыли на ст. Мысовая; днем пришел местный житель из поселенцев, отбывший каторгу за убийство, и стал называть пропагандистов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65