А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Прочитал. Перечеркнул написанное.— Слабо. То, что случилось, требует крови, а не чернил. — Словно поняв недоумение Барского и Софьи, хотя глаз не поднимал на них, пояснил: — О кровавом надо писать кровью. Я попробую написать еще раз, вы — тоже. Потом сведем в одно. Во время похорон улица должна стать нашей. «РАБОЧИЕ! Первого Мая снова пролита кровь рабочего люда. Царский деспотизм еще раз пытался устрашить рабочие массы. В Варшаве после двухчасовой демонстрации тридцатитысячной толпы рабочих преступное правительство устроило новую резню беззащитных. Около тридцати трупов и сотни раненых — вот жертвы этого нового преступления правительства. Среди убитых дети, женщины и старцы. Рабочие! Резней безоружных правительство силилось подавить в массах революционный порыв, но это новое преступление царских властей еще более воспламенило в рабочем люде дух бунта и борьбы. На резню 1-го Мая варшавский люд ответил забастовкой рабочих 2-го и 3-го Мая, сегодня, четвертого Мая, в день похорон, забастовка станет всеобщей. Рабочие! Правительство хочет осилить революцию страхом — отвечайте борьбой, которая вселит в правительство ужас. Рабочие! Отомстим за убийство наших братьев, восстав всей массой против правительства убийц. Пусть каждый рабочий старается вооружиться! Разоружайте всюду, где только возможно, полицию, казачьи и войсковые патрули. Массовое мщение, массовый террор! Когда тысячи и сотни тысяч рук рабочего народа подымутся для мщения — мщение это обратится в триумф рабочей революции. К борьбе, братья! Главное Правление Социал-демократии Королевства Польского и Литвы».Под утро была готова и вторая прокламация — Дзержинский придавал ей очень большое значение.Он с трудом дождался семи часов, поехал в центр. В восемь пришел к профессору Красовскому — старик был в шлафроке; со сна испуган.— Пан Красовский, не взыщите за ранний визит, — сказал Дзержинский. — Я хотел показать вам текст, если будут добавления или вы с чем-то не согласитесь, можно внести правку.— Не завтракали? Проходите, я спрошу для вас кофе, а сам в это время прочту нелегальщину. «И еще раз „цвет народа“ — состоятельные и „именитые“ граждане — покрыли себя позором. Не успела застыть кровь люда, убитого на улицах Варшавы, в те минуты, когда мы хороним наших братьев, жен и детей, „граждане“ — шлют депутацию к властям, ходатайствуя перед Генерал-губернатором о назначении „следствия“. Они пресмыкаются у ног коновода-живодера, надеясь снискать в его передней царское „правосудие“. Граждане! Была минута, когда история давала вам возможность сыграть хотя бы скромную, но свою роль в нынешней революции. Однако когда в России либеральная и демократическая интеллигенция подала сигнал к штурму самодержавия, вы сохранили гробовое молчание. Первая волна революции пронеслась над вашими головами. Ныне, после майских убийств, молчание уже не является безразличием или трусостью; ныне, когда кровь люда пролита на мостовые, — молчание есть преступление! Ныне лишь две дороги открыты дня вас. Январские и майские дни, революция рабочих, вспыхнувшая в нашем крае по знаку резолюции в Петербурге, разорвали общество на два лагеря, разорвали призрачную завесу „народного единства“ и указали на два народа, разделенные бездной. Выбирайте: Мы — дети нищеты и труда, несущие на руках изувеченные трупы наших братьев, жен и детей, мы, идущие на смерть за вашу и нашу свободу. И они — угрюмые тираны самовластья, а при них согбенные лакеи — польские паны. Польская интеллигенция, выбирайте! Кто жив — пусть спешит к нам, живым. Кто не с нами, тот против нас. Во имя убитых жертв 1-го Мая — к борьбе. Смерть самодержавию! Да здравствует революция! Главное Правление Социал-демократии Королевства Польского и Литвы».— Ну, что ж, — сказал Красовский, — великолепно написано.— Хотите добавить? — спросил Дзержинский.— Здесь нечего добавлять. Стиль рапирен.— Рапирность — это от изыска, а я добиваюсь убедительности. Вы, лично вы, на демонстрацию выйдете?— С внуками, — ответил Красовский. — С красными гвоздиками.Все улицы были запружены народом, «Варшавянка» гремела так, что звенели стекла в кабинете Глазова.— Конных не пускать! — кричал Глазов в трубку телефона. — Почему?! В окно посмотрите — вот почему! Весь город вышел! Сомнут! Если первого мая не добили — сейчас не запугаете! Третьего дня надо это было делать, третьего дня! И не полсотни перестрелять, а тысячу! Тогда б сегодня не вышли!Бросив трубку на рычаг, Глазов вызвал Турчанинова:— За всеми, кто знает Дзержинского, строжайшее наблюдение! Пока он не сядет в камеру — сумасшествие будет продолжаться. Проследите за исполнением лично.— А «Прыщик»? — тихо спросил Турчанинов.Глазов не сдержался:— Это уж мое дело, а не ваше!Софья Тшедецка, Мечислав Лежинский, Эдвард Прухняк и Генрих из Домброва пришли к Дзержинскому, на его маленькую конспиративную квартиру, поздним вечером, после того, как улицы Варшавы опустели и демонстранты спокойно разошлись по домам; товарищи из комитета доподлинно убедились в правоте Юзефа: ни одного выстрела в этот день не было.Генрих с порога, не открыв еще толком дверь, воскликнул:— Вот это работа, Юзеф! Вот это — пропаганда делом, а не словом! Вот это — революция!Дзержинский лежал на кушетке, набросив на себя пальто; острые колени подтянуты к подбородку, на щеках розовые пятна румянца; Софья сразу поняла — обострился процесс, возможно кровохарканье, он всегда так розовеет перед вспышкой туберкулеза, и глаза страшно западают, перестают быть зелеными, делаются черными, как уголья.— Вставай, подымайся, Юзеф! — гремел Генрих. — Мы должны отметить эту победу самоваром крепкого чая и бутылкою кагора!Софья подошла к Дзержинскому, опустилась перед ним на колени, тихо спросила:— Тебе совсем плохо?Он ничего ей не ответил, хотел, видно, улыбнуться, но лицо дрогнуло, сморщилось, глаза на какое-то мгновенье сделались обычными: длинными, огромными, цветом похожие на волну в Гурзуфе, когда внутри чувствуется зеленое, пузырчато-белое, тяжелое, глубинно-голубое.— Генрих, попробуй достать меда, липового меда, — обернулась Софья. — Эдвард, сходи к сестре Уншлихта за малиной. Мечислав, пожалуйста, попроси у доктора Шибульского гусиного сала, он несколько раз выручал Юзефа. А я пока поставлю самовар.Дзержинский остановил Софью:— Не надо самовара.— Тебе необходим крепкий, горячий чай.— Не надо, — еще тише повторил Дзержинский. — Убавь, пожалуйста, фитиль в лампе — глаза режет.— Это жар, Юзеф. Сколько раз я просила тебя остерегаться ветра, холодный был ветер, пронзительный — вот ты и простыл. Не слушайте Юзефа, товарищи, подчиняйтесь женщине.Мечислав, Эдвард и Генрих ушли, оставив на стульях свои пелерины и пальто.— Посиди рядом, не суетись… Женщина — это спокойствие… — Дзержинский поправил самого себя: — Истинная женщина должна быть олицетворением спокойствия, это лучше меда, малины и гусиного жира, это и есть та медицина, которая так нужна мужчинам…Софья опустилась на колени перед кушеткой, прекрасное, ломкое лицо ее было рядом с полыхавшим жаром лицом Дзержинского.— Тебе очень плохо без Юлии, бедный, больной Юзеф?— Почему я должен сострадать себе, когда ушла она? Надо ей сострадать, ее памяти. Я — есть, ее — нет. Неужели человеческому существу прежде всего свойственна форма сострадательности самому себе? Я вспоминаю часто, как Юля уходила, как она умела скрывать свое страдание и ужас перед тем, что на нее надвигалось. Она была единственная, кто примерял чужую боль на себя… А мы норовим смерть близкого разбирать через свое горе. «Я без нее страдаю», «мне без нее пусто»… На первом месте личные местоимения…— Ты очень жестоко сказал, Юзеф. Я почувствовала себя как…— Я это говорил себе, Зося. Себе. Потому что последние дни думал: «Как мне плохо без тебя, Юленька, как пусто». Это ужасно, Зося: многие наши товарищи, не один Генрих, так радуются по поводу сегодняшней демонстрации, так гордятся ею… А я пошел в костел… Там отпевали убитых первого мая… Мы вели демонстрацию по улицам, а в темных, сладких костелах сотни женщин и детей рыдали по убитым отцам, по своему прошлому рыдали, которого больше не будет, и я угадывал на лицах дочек убитых рабочих страшные черты будущего, которое их ждет, я заметил сытых старичков, которые сразу же начали выискивать жертв своей похоти, прямо там, в храме господнем, когда Бах звучал; скольких я там «графов Анджеев» увидел, Зося, скольких мальчишек, которым уготована судьба страшная, неведомая им пока еще.— Юзеф…— Нет, погоди, Зосенька, не перебивай меня. Когда я шел из костела, впервые, наверное, подумал о том, кто есть судья моих поступков? Кто? Я отринул бога и церковь, я отринул мораль нынешнего общества и поэтому честно и без колебаний звал рабочих на первомайскую демонстрацию, и они пошли за мной, и вот их нет, а я-то жив!— Ты был в первой колонне, Юзеф…— Ах, Зося, — Дзержинский поморщился, — еще бы мне сидеть дома! И не обо мне речь. Я думаю о том, кто станет определять меру ответственности руководителя? Того, кто ведет, ставит задачу, указует цель… Кто?— Партия.Дзержинский повторил задумчиво:— Партия… Верно. Но партия состоит из людей, Зося. Ты видела, как радовался Генрих? Он ведь открыто радовался, искренне. А почему его сердце не разрывалось болью о погибших? О тех, чьим именем мы сегодня вывели на демонстрацию всю Варшаву? Он ведь сказал — «работа». Ты помнишь? Мы профессионалы от революции, Зося, у нас, как у профессионалов, есть главная привилегия — первым получить пулю в лоб. А мы ее не получили, она минула нас и нашла тех, кто поверил, кто пошел за нами…— Юзеф…— Профессиональное созидание труднее профессионального разрушения, Зося. Думаем ли мы об этом? Готовы ли? Жертва должна быть оплачена сторицей, каждая жертва, Зося, а сколько их, этих жертв, на счету нашей борьбы, а? Сколько?Дзержинский сел на кушетке, сдержал озноб, но Тшедецка все равно заметила, как щеки его пошли гусиной кожей — словно у мальчишек, когда они долго не вылезают из воды в майские, студеные еще, дни.— Замерз, Юзеф? Знобит?— Да. Чуть-чуть.— У тебя есть пуловер?— Да. В чемодане.— Достать?— Не надо. Мы пойдем, и я разогреюсь.— Куда пойдем?! Тебе лежать надо!— Мы пойдем в костел, Зося. В нас стреляют оттуда. В нас стреляют оттуда Словом, оно разит не человека — идею.— Юзеф, родной, тебе нельзя никуда идти. Погоди хотя бы, пока вернутся наши, выпей чая, отдохни…— Напиши записку, чтоб ждали, — поднявшись, сказал Дзержинский обычным своим, чуть глуховатым голосом.Зося поняла — закрылся, не переубедить.Седой, высокий ксендз говорил глухо и горестно о том, что бунтовщики, потеряв в себе Христа, подняли руку не на трон — на веру; жгут костелы, бесстыдствуют на улицах, дерзают против законной, угодной Господу власти, требуют внушенного дьяволом; выступают за химеру земного рая, но никогда не будет рая на земле, ибо ждет он праведника на небесах, чист рай и недоступен для живых — то есть порочных, втянутых в круговерть грешного каждодневного бытия. То, что проповедуют социалисты, знакомо уже миру, ибо мысли чужой, надменной и дерзкой религии слышны в каждом слове их.Дзержинский дождался, когда ксендз спустился с кафедры, подошел к нему, чувствуя на спине напряженный взгляд Зоей, и тихо сказал:— Я бы хотел исповедаться.— Пойдемте в кабину, — устало ответил ксендз и, посмотрев на пылающее лицо Дзержинского, спросил: — Вы больны?— О нет.Ксендз тронул холодной ладонью пылающий лоб Дзержинского, и Феликс с трудом сдержался, чтобы не отодвинуться от этой сухой, старческой, слабой руки.— У вас жар.— Я слегка простужен.— Я дам вам капель, — пообещал ксендз, — примите на ночь. Я вынесу вам после исповеди. У вас есть дом? Сейчас много бездомных в нашем несчастном городе.— Спасибо. У меня есть кров.— Ну, пожалуйста, сын мой, я слушаю вас.Ксендз пропустил Дзержинского в кабину, опустил шторку, зашел в соседнюю кабину и приник к тонкой перегородке, в которой было прорезано маленькое, зарешеченное окошко, — исповедь не должна видеть глаз пришельца: исповедь верит слову, не глазам.— Святой отец, я наблюдал, как в Козеницах казаки грабили костел. Они превратили его в казарму, стали там постоем. Я присутствовал при том, как солдаты изрубили католический крест в Пабианицах. В Жирардове драгуны въехали верхом в костел, всю утварь побили, устроили коням водопой. И я, поляк, не нашел в себе смелости поднять голос против варварства представителей Третьего Рима. Я рассказал вам правду. Я рассчитываю, что вы поведаете об этом злодействе католикам, несчастному нашему, столь набожному народу, который и лжи поверит, не то что правде, если ложь сказана служителем божьим.После долгого молчания ксендз спросил:— Вы социал-демократ или принадлежите к ППС?— Есть разница?— Определенная. Хотя и те и другие служат лжи, потому что нельзя добро завоевать силой, но социал-демократы преданы интернационалу, а социалисты все же поминают Польшу.— Если я скажу вам, что принадлежу к партии социалистов, вы не отдадите меня полиции?— Я не отдам вас полиции, даже если вы принадлежите к анархистам. Мой сын, кстати, принадлежит к их партии.— Вы страшитесь сказать во время проповеди истинную правду, отец? Вам запрещено говорить верующим истину? Вам предписано лгать?— Служителю веры предписывать не дано. Никому и нигде.— Значит, вы лжете по собственной воле?— Вы злоупотребляете моим гостеприимством.— Правда угодна вере; ею злоупотребить нельзя.— Вы католик?— Нет.— Но вы сказали о вере.— У меня своя вера. Моей вере угодна правда.— Истинную правду надо порой уметь защищать ложью.— Если средства должны оправдывать цель — тогда цель порочна.— Я слышу слова сына.— Так прислушайтесь к ним!— Вы хотите разрушить все то, чем жило человечество, во что верят миллионы. Что вы дадите им? Неужто вы искренне верите в то, что сулите несчастному люду? Неужто и впрямь думаете, что На этой земле можно достичь справедливости? Обманывать, вселяя надежду, страшнее, чем успокаивать ложью.— Успокаивайте. Но не лгите.— Я успокаиваю людей моей верой. Я верю. Понимаете? Верю.— Вера — право человека. Но зачем утверждать свою веру клеветой? Вы знаете, что не мы повинны в том горе, которое царствует. Вы знаете, кто повинен. Отчего же вы молчите при сильных мира сего?— Вы признаете свою слабость?— Нет. Нас можно казнить, как казнили Бруно, Коперника и Галилея. Но кто сильней — тот, кто сжигал, или тот, кого сожгли?— Зачем вы богохульствуете?— У вас нет возможности опровергнуть мои слова, и вы начинаете обвинять. Разве это достойно?— А разве достойно приходить в чужой дом и говорить обидное хозяину?— Я считал, что в храме слово «хозяин» недопустимо…— Вы не только дерзки, но и жестоки. Идите с миром, я не держу на вас зла.— Я готов просить прощенья, если завтра вы скажете верующим про то, что творит православная власть в ваших католических храмах. Чем ближе к богу, тем дальше от церкви, отец. Люди перестанут ходить к вам, когда убедятся в том, что вы не просто лжете, нет, когда они убедятся, что вы скрываете правду. Лгать можно от незнания, от доброты. А вот скрывать правду…Дзержинский услышал гулкие шаги ксендза и — одновременно — перестук быстрых каблучков Зоси.— Скорее, Юзеф, скорее, милый, скорей пойдем отсюда!— Он не станет звать полицию.— Он что-то сказал служке, а тот побежал — я видела…Дзержинский обнял Зосю за плечи. Так они и вышли из костела. Софья чувствовала на своей щеке его горячее, прерывистое дыхание.— Юзеф, милый, ты все время один. Голоден, неухожен. Так нельзя. У меня есть подруга, Зося Мушкат, она помогает нам, она светлая и нежная девушка, она видела тебя вчера, во время похорон, и ночью, после Первомая. Я завтра уезжаю в Лодзь, позволь хотя бы ей присмотреть за тобою. У меня сердце разрывается, когда я думаю, что ты один, все время один,На конспиративной квартире Генрих мерил комнату аршинными шагами, хрустел пальцами.— Вы с ума сошли! — набросился он. — Мы ж не знали, что думать! Может, полиция пришла, но тогда знак тревоги отчего не выставили?! Может, Юзефа в больницу повезли? Разве можно?!— Действительно, — хмуро заметил Мечислав. — Последний раз я так же волновался, когда бежал из Сибири.— Я волновался больше, когда ждал тебя оттуда, — ответил Дзержинский. — Самовар готов?— Мы не ставили, — ответил Прухняк. — Не знали — вернешься ли. В городе полно шпиков. На вот, почитай, — он протянул Дзержинскому прокламацию. — Польская «черная сотня» загадила весь город.Дзержинский сел к столу, обхватил голову руками, вжался в текст: «Братья рабочие! Сегодня мы видели, как социалистические проходимцы намеренно тормозили быстрый ритм жизни нашей столицы, как людей отгоняли от работы — на очередную демонстрацию, и делали это в городе, где четвертая с часть населения голодает из-за недостатка работы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65