А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— А идея — материальна и целенаправленна. Отдельное слово может быть термином бестелесным, но группа слов, определяющая идею, обязательно материальна.— Верно, — согласился Веженский. — Совершенно правильно. Слово дано нам для того, чтобы экономить энергию, в нас сокрытую, слово — предтеча действия. Вот мы с вами пять минут поговорили, а ведь как экономно обозначили свои препозиции.— Они у нас общие. А пойдите-ка обозначьте препозиции с солдатами!— Солдатская препозиция — окоп.— Для окопов каски нужны, Александр Федорович! Хорошие винтовки! Железные дороги нужны для того, чтобы окопы начать рыть! Летательные аппараты необходимы! Артиллерия! А где это все в России?!Веженский глянул на приглашенных: все разбились на группки, но кто-то, безликий, юркий, улыбчивый, в дальнем углу стола прислушивался к их разговору, а заметив, что и Веженский почувствовал это, засуетился, стал делать какие-то неловкие жесты и растерянно-чарующе улыбаться.— Увлеклись, — усмехнулся Половский. — Как мысль невозможна без слов и слово без мысли, так и мы без российских бед и надежд наших — не жильцы на этом свете. Без соглядатаев — тоже. Пойдемте-ка за чаем.Налив себе по маленькой чашечке из самовара — чаем у Хрисантовых не обносили, — они стали у окна, и Половский, словно продолжая спор, начатый с самим собой, заговорил:— Вашей идее в армии союзников несть числа, Александр Федорович, младшие чины алчут крестов и генеральских погонов, солдатня — грабежа. Но ведь мы не готовы — понимаете? Мы совершенно не готовы. Причем — ив этом ужас весь — солдат голод перенесет, нехватку патронов отыграет в штыковой атаке, отсутствие летательных аппаратов и хорошей артиллерии заменит российской сноровой храбростью. Мы не готовы страшнее. У нас идеи нет. Понимаете? В России нет общенациональной идеи…Глядя в чуть раскосые, угольные глаза Полонского, Александр Федорович тихо и со значением спросил:— Самодержавие, православие, народность?— В век электричества, синематографа, метрополитена, атаки капиталом — самодержавие, православие, народность! Скорлупа сие, а не идея. Смысл идеи — в широкой привлекательности ее, в общедоступности не национальной, но общечеловеческой, в той магии подражательности или — во всяком случае — желании подражательности, которая повсеместно вербует идее союзников. Мы выгодны миру с этой нашей, как вы изволили выразиться, идеей: все более и более теряем былую весомость, орудуем одним нам понятными словесами, когда со всех сторон нас обступает дело — не словеса.— Вы славно мыслите. Но как истинно русский интеллигент этим, видимо, свою функцию в обществе и ограничиваете?— В террористы поступить? Податься в берлогу Кропоткина?— Туда — не надо, — очень тихо сказал Веженский. — Экономя энергию на словесах, надо делом заниматься.— Социализм? Это в России нереализуемо.— Верно. Социализм у нас невозможен. А разум — да. Я отказываюсь считать Россию страной полудиких варваров, которых невозможно разбудить.— Чем будить собираетесь? Японцы-то проснулись оттого, что в доках грохот — флот строят…До Минска осталось верст десять. Дзержинский, прильнувший к окну, определил это по тому, как мельчали крестьянские наделы, как все больше повозок было на шляхе, и по тому, наконец, что в воздухе все ощутимее стало пахнуть деповской гарью.— Ну вот, — сказал Дзержинский. — Давай прощаться. До встречи в Берлине, Миша.— Нет, Феликс, почему — я? Паспорт ведь твой. Сегодня ночью ты страшно кашлял. Тебе надо скорее за границу, подлечиться, прийти в себя — бери паспорт.— Может, предложишь разыграть на орла и решку? — спросил Дзержинский. — У меня здесь друзья. Меня переправят. А тебе надо проскочить с нашей компанией — паспорт верный, ты пройдешь границу.— Феликс, это несправедливо и не по-товарищески, наконец… В дверь постучали.— Да, да, пожалуйста, — ответил Дзержинский, сняв с верхней полки маленький баул, купленный в Сибири.Николаев вошел в купе, дверь за собою прикрыл мягко и спросил:— Вы покидаете нас, Юзеф?— Да, Кирилл. Но, думаю, свидимся.— Я тоже так думаю. Вот моя карточка — здесь и петербургский адрес, и владивостокский, и парижский, и берлинский.— Спасибо, Кирилл. Мне бы очень хотелось повидаться с вами в Берлине.— Когда думаете там быть?— Скоро.Николаев понизил голос:— Под каким именем?Сладкопевцев медленно передвинулся к двери. Николаев это заметил, шагнул к столику, присел.— Заприте, — сказал он Сладкопевцеву. — На минуту стоит запереть. Дело заключается в том, что купец первой гильдии Новожилов — мой дядя. Следовательно, вы, — он кивнул на Сладкопевцева, — мой двоюродный брат, Анатоль. Истинный Анатоль, кстати, сейчас в Париже. Брюнет, чуть заикается и при этом отменно глуп. Но сие пустое. Кстати, я не храплю— это Шавецкий заливается. Я ночами думаю. Помните, в Сибири вы еще заметили, что в купе у нас храпят? Я сам из-за храпа моих спутников страдаю.Дзержинский вспомнил, как отец сказал ему, четырехлетнему еще, когда дети разбили любимую чашку матушки и каждый боялся признаться, что именно он задел ее в шумной, веселой свалке в гостиной, перед ужином: «Посмотри мне в глаза, сын».Феликс увидел себя тогда в зрачках отца крохотным, тоненьким, в синей матроске.— Ты не задевал чашку, — сказал отец, — у тебя глаза не бегают.(Отец всегда говорил с детьми на равных — даже с Владысем, которому годик был. «Нельзя сюсюкать, — говорил отец, — никто не знает, когда в человеке закладывается главное, определяющее его — может быть, именно в тот час, когда годик ему всего, и лопочет он несвязное, но глаза-то, глаза ведь живут своим, духовным — смеются, страшатся, печалятся, излучают счастье».)Дзержинский запомнил отцовскую фразу о «бегающих зрачках», глазам человеческим привык верить, никогда, однако, не играя в «прозорливость».Глаза у Николаева были грустные, умные, бархатные («Женщины, верно, к нему льнут, — отметил Дзержинский, — а они чувствуют истинное в человеке острее и быстрей, чем мы»), а хитрованство свое он напускал— иначе ему нельзя, обойдут «на перекладных»; словом — чистые были глаза у Николаева, без суеты и второго, тайного дна.Словно бы почувствовав, что Дзержинский сейчас наново анализирует его, Николаев грустно покачал головой:— Впервые вижу живых революционеров. Лицом, как говорят, к лицу… Анатоль, братец, вы изволите принадлежать к фракции социал-демократов?— Нет, — ответил Сладкопевцев. — Жандармов уж кликнули? Ждать в Варшаве?Николаев поморщился:— Господи, Анатоль, если я к вам серьезно отношусь, Маркса читаю, Кропоткина, Струве, Бурцева, то уж и вы, будьте любезны, ко мне относитесь соответственно.— Он не кликнул жандармов, — медленно сказал Дзержинский. — Мне будет обидно, если я обманулся.— Я не намерен в тюрьме анализам предаваться, Юзеф, — жестко возразил Сладкопевцев. — Какой резон Николаеву дать нам уйти?— Человеческий, — ответил Дзержинский. — В чем-то мы сейчас сходимся: ему мешают те же силы, что и нам. На этом этапе и в иных аспектах, но силы — те же самые.— Я не верю, — повторил Сладкопевцев упрямо.— Придется поверить, — вдруг улыбнулся Дзержинский. — Выхода иного у нас нет. Не в Дегаева же нам играть, а? Да и Николаев — отнюдь не Судейкин: тот пугался, а этот, смотри, улыбается, слушая твои угрозы.— Он меня фруктовым ножиком резать будет, — хохотнул Николаев. — Ножичек прогнется, он — расейский, в нем стали нет, одна мякоть.— Хорошо сказано, — заметил Дзержинский. — С болью.Николаев достал из кармана портмоне, вынул толстую пачку денег: сотенные билеты были перехвачены аккуратной, красно-синей, американской, видно, резиночкой «гумми».— Возьмите, Юзеф. Возьмите, сколько надо, в Берлине отдадите.— Спасибо. Но я, к сожалению, в ближайшее время вернуть деньги не смогу, посему вынужден отказаться.— Да перестаньте вы, право! Думаете, я не понимал, отчего последние дни к столу не садились? Деньги кончились, гордыня, а может, конспирация ваша. А я вас разгадал уж как дней пять. Больно открыто вы «Искру» слушали, больно ликующе — в глазах-то у нас душа живет, разве ее скроешь?— У вас мельче денег нет? Рублей тринадцать, четырнадцать? Это я мог бы взять с уплатой через месяц, — сказал Дзержинский.Николаев полез в карман, вытащил смятые ассигнации, пересчитал:— Только десятками.— Я возьму двадцать…— Пойдем, Анатоль, в мое купе, до границы нам ехать и ехать, пока-то еще жандармский контроль придет. — Николаев покачал головой и тихо добавил, глядя на Дзержинского пристальными трезвыми глазами: — Мой компаньон, славный и добрейший Шавецкий, считает, что подряд на дорогу он пробил сидением у столоначальников в губернаторстве. А мне ему сказать неловко, что я губернаторше бриллиантовое колье подарил за двенадцать тысяч.— Я могу быть спокоен за вашего двоюродного брата? — спросил Дзержинский, кивнув на Сладкопевцева. — Он доедет до Берлина?— Куда захочет, туда и доедет.Поезд стал замедлять ход. Николаев протянул руку Дзержинскому, и тот пожал ее, крепко пожал, с верой. Николаев отворил дверь, все же запертую Сладкопевцевым («Когда, черт, успел? »), и кликнул Джона Ивановича.— Гувернер, — сказал он, — проводите-ка Юзефа до экипажей, неловко барину баул тащить, хоть и маленький. Дурак — не заметит, умный — задумается…— Райт, — согласился Джон Иванович, подхватив баул. — Правильно.— Доперло, — снова усмехнулся Николаев, — а я в Москве, на Казанском, приемчик этот оценил, — и он подмигнул Дзержинскому.Сладкопевцев обнял товарища холодными руками, прижался к нему, смутился, видно, этого своего юношеского порыва, шепнул:— Если не свидимся, спасибо тебе, Юзеф.— За что, друг?— За тебя спасибо, — ответил Сладкопевцев и быстро вышел из купе. «… Напрасно старается ППС представить дело так, будто ее отделяет от немецких или русских социал-демократов отрицание ими права на самоопределение, права стремиться к свободной независимой республике. Не это, а забвение классовой точки зрения, затемнение ее шовинизмом, нарушение единства данной политической борьбы — вот что не позволяет нам видеть в ППС действительно рабочей социал-демократической партии… Распадение России, к которому хочет стремиться ППС в отличие от нашей цели свержения самодержавия, остается и будет оставаться пустой фразой, пока экономическое развитие будет теснее сплачивать разные части одного политического целого, пока буржуазия всех стран будет соединяться все дружнее против общего врага ее, пролетариата, и за общего союзника ее: царя. … ППС смотрит так, что национальный вопрос исчерпывается противоположением: „мы“ (поляки) и „они“ (немцы, русские и проч.). А социал-демократ выдвигает на первый план противоположение: „мы“ — пролетарии и „они“ — буржуазия. „Мы“, пролетарии, видели десятки раз, как буржуазия предает интересы свободы, родины, языка и нации, когда встает пред ней революционный пролетариат. Мы видели, как французская буржуазия в момент сильнейшего угнетения и унижения французской нации предала себя пруссакам, как правительство национальной обороны превратилось в правительство народной измены, как буржуазия угнетенной нации позвала на помощь к себе солдат угнетающей нации для подавления своих соотечественников-пролетариев, дерзнувших протянуть руку к власти. И вот почему, не смущаясь нисколько шовинистическими и оппортунистическими выходками, мы всегда будем говорить польскому рабочему: только самый полный и самый тесный союз с русским пролетариатом способен удовлетворить требованиям текущем, данной политической борьбы против самодержавия, только такой союз даст гарантию полного политического и экономического освобождения. ЛЕНИН».(В Вильне, куда Дзержинский отправился из Минска, братьев своих и особо близких друзей он — по соображениям конспирации — посещать не стал; остановился на одну лишь ночь в доме бабушки; блаженно «отмокал» в ванной, выспался, изумленно ощущая хрусткий холод туго накрахмаленного белья.Назавтра он встретил Юлию Гольдман — она была последним человеком из тех, кто видел его в тюрьме накануне ссылки; передал через нее записку сестре Альдоне — та жила в Мицкевичах — с просьбой приехать на несколько дней в Варшаву, побеседовал с двумя членами своего кружка, получил запасные явки в столице Королевства Польского и отправился дальше, к границе, в обличье надменного, уставшего от жизни барина.) «Милостивый государь Иван Иванович! По агентурным данным („Соловей“, „Абрамсон“, „Кузя“), в Вильне среди кругов местной социал-демократии идут разговоры о том, что в городе приступил к работе „Переплетчик“. Под этим псевдонимом проходил ранее дворянин Феликс Эдмундов Дзержинский, совершивший дерзкий побег из Якутской губернии. Мною отдано распоряжение усилить агентурную и филерскую работу среди соц.—демократических кружков Вильны с целию установить местопребывание означенного «Переплетчика» и немедленного его заарестования. Сблаговолите указать, следует ли об этих данных поставить в известность Охранные отделения Варшавы и Ковны? Вашего Высокоблагородия покорнейший слуга ротмистр Ивантеев». «ДЕЛОВАЯ СРОЧНАЯ РОТМИСТРУ ИВАНТЕЕВУ ТОЧКА ИЩИТЕ САМИ ДОКЛАДЫВАЙТЕ МНЕ ЕЖЕДНЕВНО ТОЧКА ВАРШАВУ И КОВНУ ПОКА НЕ ОПОВЕЩАТЬ ТОЧКА ФОН ДЕР ШВАРЦ». 14 Дзержинский выскочил из конки на шумной Маршалковской, нырнул в проходной двор, прошел систему подъездов быстро, словно только час назад был здесь, спустился к Висле, бросил в тугую коричневую воду монету (примета, чтобы вернуться), резко обернулся, пошел в обратном направлении: филеров не было.Через полчаса он зашел в трактир, спросил чаю и сушек; уперся взглядом в окно: был ему виден маленький флигель, утопавший в зелени, и белые занавески на окнах, и человек в чесучовом пиджаке, который стоял с лотком как раз напротив калитки, но не торговал, а неотрывно смотрел, как и Дзержинский, на тот флигелек, где должна была остановиться Альдона Булгак, урожденная Дзержинская. А когда Альдона вышла, филер лоток прикрыл и медленно потопал за нею, разглядывая витрины.… В сумерках Дзержинский добрался до темной рабочей улицы Смочей; несмотря на то что дождей не было, грязь так и не просыхала здесь; пробираться приходилось вдоль глубокой, смрадной сточной канавы, балансируя по тонкой доске.Возле казармы, где жили кожевники, Дзержинский перепрыгнул канаву, толкнул дверь, вошел в гниющую жуть подъезда и поднялся на третий этаж. В огромном двухсотметровом помещении «комнаты» рабочих были обозначены простынями; за этими простынями готовили, плакали, пьяно пели, смеялись, читали азбуку, любили друг друга, дрались, укачивали младенцев, латали рубахи, играли в карты, делили хлеб…Делили хлеб и за простыней у Самбореков; Яна за маленьким столиком не было — сидела жена его, простоволосая, высохшая, с нездорово блестевшими глазами, и трое детей: две девочки погодки и маленький, похожий на мать, сын, такой же ссохшийся и потому казавшийся больным желтухою.— Здравствуй, Ванда, — сказал Дзержинский. — День добрый…— Кто? А-а, это Астроном? Ну, входи, входи, что стал? Боишься костюм попачкать?— Нет, нет, что ты? Не мешаю?— Ты уж свое намешал.— Что?! Ян… там?— А где ж ему еще-то быть?! Пришел поглядеть, как его дети помирают с голодухи?— Не надо так громко, Ванда, — попросил Дзержинский, — не надо.Лицо его постарело в мгновение — так бывает с человеком, если он обладает даром ощущать безысходность случившегося и невозможность помочь делом.— А чего ж «не надо»?! — женщина теперь не смотрела на Дзержинского, она резала хлеб на тоненькие ломтики и совала в руки детям. — Мне терять нечего! Ян гниет на каторге, а ты, агитатор за хорошую жизнь, в касторе расхаживаешь! А у меня дети гибнут! Барское это занятие — революция! Ты ею и занимайся, тебе небось по карману! Зачем Яна смущал?! Зачем его на погибель отправил?!Дзержинский снова попросил:— Ванда, не кричи. Я убежал из ссылки, меня ищут…— Ты вот убежал! Деньги, значит, есть, чтоб бежать! А Янек не убежит! Янек там сдохнет, в шахте!Простыня за спиной Дзержинского дрогнула, проскользнул Вацлав, металлист из Мокотова, тихо и зло сказал женщине:— А ну, помолчи!Ванда уронила голову на руки, заплакала.— Пойдем, Астроном, — сказал Вацлав. — На бабьи крики обращать внимание — сердца не хватит. Пошли…— Погоди.— Нельзя годить, — шепнул Вацлав, — вчера жандарм приходил, об тебе пытал — не появлялся ли.— Сейчас, Вацлав, сейчас пойдем, — Дзержинский достал деньги Николаева, отделил половину, оставил купюру на столике, тронул Ванду за плечо. — Пожалуйста, вот тут немного…Ванда нашла его пальцы, положила на них свою мужскую огрубевшую руку, головы не подняла, только спина тряслась, и видно было, какая тоненькая у нее шея — словно у птенца, когда он только-только из яйца вылупился.— Мы им собираем сколько можем, — как бы оправдываясь, сказал Вацлав.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65