А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

три подвижных драгоценности“ (молоток, ватерпас, отвес). В чем значение этих символов? В древнем Египте наугольник был атрибутом судьи мертвых — Озириса; у древних пифагорейцев означал меру времени, пространства и количества. В масонской символике наугольник означает закономерность, как основу общественного строя. Циркуль очерчивает совершеннейшую линию, не имеющую начала и конца, во всех своих частях равно отстоящую от центра. Вследствие этого он символизирует замкнутый круг франкмасонов, общность и единение. „Три столпа“: мудрость составляет план и руководит постройкой, сила выполняет ее, красота разукрашивает. „Три драгоценности“ означают три ступени — ученик, подмастерье, мастер. „Неотесанный камень“ по символике масонства — человек, не достигший совершенства разума и сердца. „Неотесанный камень“ олицетворяет важнейшие обязанности масона: самопознание, самообуздание и самосовершенствование. Масон должен при помощи масштаба и ваяльного молотка обработать „неотесанный камень“ и превратить его в куб с гладкими, пересекающимися под прямым углом плоскостями. Неотесанные камни, собранные вместе — представляют бесформенную груду. Только кубический камень может плотно и прочно соединяться с другими при постройке великого масонского храма. При помощи „масштаба истины“, „наугольника права“ и „циркуля долга“ гроссмейстер чертит таинственные планы различных частей постройки, которые должен выполнить каждый „вольный каменщик“, не ведая всего замысла».(Знал, что продавать департаменту полиции Манусевич-Мануйлов — умный не поймет, а дурак испугается. Этого он и хотел: когда вступал в ложу, ему сказано было: «пугни». Зачем — не открыли. А по размышлении здравом все проще простого: торговаться с испуганным легче; дешевле отдаст и смотреть будет с острым, в чем-то даже завистливым, любопытством — это тоже сгодится: когда дело на зависти замешено — оно надежней…)… Балашов выслушал Веженского внимательно, долго молчал, а потом сказал:— Вы слишком сумбурно открывали мне сомнения, которые вас обуревают, — то чувства, брат. А теперь, пожалуйста, сформулируйте точно, по-деловому: каковы предложения? Что предлагаете делать?— Зубатов ушел. Мы сделали так, что он ушел. У него была программа. Какая-никакая, но программа. Какова будет программа преемника и будет ли? Можем ли мы предложить свою программу охраны устоев? Нет у нас такой программы. А у Плеханова, Гоца, Кропоткина и Ленина есть, причем Ленин обращается как раз к той фабрично-заводской массе, которую мы ныне оставили обезглавленной.— У Ленина? — Балашов наморщил лоб. — Не думаю. У Плеханова — да. Но он очень устал, мне кажется. Парламент, то есть наша тактическая цель, должен его устроить — будет себе выступать с интерпеляциями… Это даже приятно — держать при себе умную оппозицию, есть на ком оттачиваться. Чернов с Гоцем, — террор, кровь, — на пользу дела, пусть себе вызывают ненависть к термину «революция», коль они называют себя «социалистами-революционерами». Приват-доцента Милюкова знаю, и он годен нам; либерал — хочет гарантии порядка.— Вы не правы, — тихо сказал Веженский. — Боюсь, что вы ошибаетесь. У тех, кого вы помянули, есть программа. У нас — нет. Нам нужна своя программа, четкая, зримая, определенная, потому что без этого нашими победами воспользуются другие силы. Нам нужны управляемые партии, которые имели бы выход на массы.— Есть Гучков, есть люди дела, которые знают, что и как, — словно продолжая спор с кем-то, заметил Балашов.— А что, если нашему мастерку и ватерпасу, — тихо спросил Веженский, — противопоставят не только общество фабрично-заводских, но и крестьянский лапоть? Если б в России умели умно сдерживать — так нет ведь, либо вовсе не разрешают, либо уж берега не видно, как все разрешено. Вот о чем тревожусь.Балашов, не скрывая более раздражения, спросил:— Что ж, просить Плеве вернуть Зубатова?— Не в этом суть. Пришла пора выдвигать нашу программу, — настойчиво повторил Веженский. — Пришла пора прорастать, мастер. 6 — Пан Норовский? — вахмистр краковского отделения политической полиции Австро-Венгрии, хмурый, апоплексически толстый, с синевой вокруг глаз, смотрел на поляка безо всякого выражения в глазах. Не трогало его то, что свет, пробивавшийся сквозь пыльное, зарешеченное стекло, делал лицо старика, вызванного к лейтенанту Зираху, тюремным, клетчатым, до синевы бледным.— Вы меня окликаете уже пятый раз, господин офицер.— Я не офицер. Я вахмистр.— У меня дома внуки. Они там одни… Маленькие дети, господин вахмистр.— Я понимаю и сочувствую вам, однако не могу ничем помочь: когда господин лейтенант сочтет нужным, он позовет.— Но меня пригласили к девяти утра, а сейчас шесть вечера.— Я все понимаю и сострадаю вам. Однако господин лейтенант Зирах занят, иначе он бы давно вас вызвал.Вызвали Норовского лишь в восемь. В кабинете лейтенант Зирах был не один, а с Дрешновским, начальником краковской уголовной полиции. (В отличие от Петербурга, который, пыжась, тщился проводить линию, Вена себя вела хитрее: на те посты, где надо было карать поляков, — поляков же и ставила, пусть себе единокровцы губы друг другу рвут — за арбитражем к австрийцу обратятся, а чего ж еще желать господствующей народности в многонациональной монархии? )— Садитесь, — сказал Дрешновский старику, — можете курить.— Я не курю.— Все политики курят.— Я не политик.— А что ж тогда волнуетесь?— Я волнуюсь оттого, что внуков надобно кормить.— Поэтому и связались с анархистами, что их надо кормить?— Я не связан с анархистами.— А с кем же вы связаны? Что, Доманский скрывает от вас рад занятий? Вы набираете его газету с завязанными глазами?!— По какому праву вы поднимаете на меня голос? — спросил Норовский, пожевав медленно побелевшими губами. — Если я арестован, вы вольны запереть меня в камеру, а коли я вызван на беседу, я вправе подняться и уйти.— Пан Норовский, не следует вам пикироваться с моим помощником, — устало вздохнул Зирах, — как-никак, но именно он следит за тем, чтобы вашу типографию не разграбили злоумышленники. Ее ведь так легко ограбить — запоры пустяковые, решеток на окнах нет. А то, что он взволнован, так это ведь понятно… Поляку по крови, верноподданному Австро-Венгерской монархии, пану Дрешновскому приходится выслушивать нарекания из столицы по поводу того, что польские анархисты из Российской империи ведут здесь, в его епархии, работу против дружественного соседа. Поставьте себя на его место! Вена, как и любая столица, требует немедленного ответа от господина Дрешновского, а что он может ответить, не побеседовав с вами?— Я готов говорить, но не намерен сносить оскорбления.— Ну, это не верно, — заметил Зирах, — вас никто не оскорбил. А то, что господин Дрешновский взволнован, так это извинительно, я объяснил вам причину.— Я готов ответить на вопросы, — повторил Норовский и глянул на большие часы с боем, стоявшие в углу холодной комнаты — без обязательного портрета Франца-Иосифа над столом, без кожаного дивана, портьер и громоздкого секретера — стол, стулья, зарешеченные окна, белая изразцовая печка в углу, и больше ничего.— Что вам известно о Доманском? — спросил Дрешновский.— То же, что и вам.— Вы разделяете его политические взгляды?— Нет.— Вы готовы подтвердить это под присягою?— Да.— Тогда отчего же вы продолжаете сдавать ему типографию? Он вам задолжал за пять месяцев! Вы ж до сих пор не внесли арендной платы!— Я внесу.— Когда?— Этот вопрос вправе задать финансовый департамент.— Задаст, — пообещал Зирах. — Я прослежу за этим.— Откуда Доманский получает деньги? — продолжал пытать Дрешновский.— Такого рода вопросы задавать бестактно.— Мне — вам, или вам — ему?— И так и эдак.— Где ваша совесть?! — воскликнул Дрешновский. — Как вам не совестно лгать мне?!— Не смейте повышать голос!— Я буду повышать голос до тех пор, пока вы не скажете правду! И я добьюсь правды!— Пан Норовский, я хочу дать вам совет, — тихо сказал Зирах и, взяв из папки тоненькую линеечку, начал ударять ею в такт своим словам по зеленому сукну стола. — Вы не в том возрасте, когда можно позволять себе роскошь ссориться с властями. У вас четверо внуков. Их отец умер. Мать безумна, и вам приходится довольно много платить за ее содержание в доме убогих. Я читал ее скорбный лист — на выздоровление надежды нет. Я точен, не так ли? Хорошо, что вы не стали возражать. Власть есть власть, пан Норовский. Мы можем всё. Согласны? Всё! Доманский одинок и молод, мера его ответственности одна, ваша — совсем иная. Он вправе мечтать, а вам следует думать. О хлебе насущном для внуков.— И убогой дочери, — добавил Дрешновский.— Словом, мы просим вас сообщать все, что вы знаете, и особенно то, что сможете узнать о намерениях, друзьях и — финансовых средствах Доманского. У нас есть основания предполагать, что он принадлежит к союзу анархистов, а наша монархия входит в международную конвенцию по борьбе с ними.— Это ложь.— Это правда! — воскликнул Дрешновский.Зирах поднял руки, словно в плен сдавался:— Как говорят в боксе? «Угол»? В угол, господа, в угол! Я буду рад, пан Норовский, если вы поможете нам опровергнуть эти подозрения. Если же вы решите уклониться — мы вправе посчитать вас сообщником Доманского. Со сводом законов знакомы?— Нет.— Напрасно. Каждый свой поступок, каждый шаг, любое намерение человек обязан проверять, соотносясь со статьями законоположения. Вот, извольте, параграф сорок девятый: «пособничество, укрывательство или несообщение властям о деятельности государственного преступника карается заточением в крепость на срок от шести месяцев до двух с половиной лет». Накиньте следствие — месяцев семь. Плохо, очень плохо, пан Норовский. Внуки за это время погибнут. Что поделаешь: когда идет поезд, надо соблюдать правила безопасности. Власть — тот же поезд. Благодарю вас за то, что нашли время прийти. Мы ждем вашего ответа на этой неделе, — Зирах открыл стол, достал оттуда коробку конфет и протянул Норовскому. — А это шоколад для ваших малышей. Не отказывайтесь, я сам скоро буду дедом.Норовский вошел в квартиру запыхавшись. В комнате, где обедали, стол был отодвинут в угол, стулья сложены на кухне, а посредине, усадив на спину трех — мал мала меньше — внуков, Дзержинский изображал лошадь; старший, Яцек, размахивал над головой веревкой, на которой дед развешивал стираное белье.— У нас цирк! — крикнул Яцек и стеганул Дзержинского. — Поднимайся на копыта! Я что сказал?!Норовский прислонился к косяку — бледный до синевы. Яцек растерянно посмотрел на Дзержинского, подошел к деду, взял его за руку, потеребил пальцы. Норовский, опустившись на колени, обнял мальчика и прижал к себе.Мальчик увидал в кармане деда плоскую длинную коробку конфет.— Деда шоколад принес! — закричал он.— Это не шоколад, — ответил Норовский, — это гадость, пойди выброси в ведро.— Я же видал такие коробки в витринах, дед…— Выброси в ведро, — повторил Норовский.Яцек взял коробку, прижал ее к груди и вышел на кухню. Слышно было, как коробка ударилась об оцинкованную жесть мусорного ведра. Мальчик вернулся в комнату — нахохлившийся, как воробышек.— Наездники, марш в кроватки! Спать! — сказал Дзержинский. — Деда устал, у него сердечко болит!Он поднял Яцека на руки, шепнул:— Ты у нас старший, смотри, чтобы маленькие на бочок легли и не шалили, ладно? А я дедушку чаем напою и дам ему лекарства.Дети ушли — тихие, испуганные.— Что? — спросил Дзержинский. — Плохо? Пойдемте, чай горячий еще, мы давно вас ждем.— Утром оставался суп в тагане.— Мы и его съели, и на завтра сварили. Давайте руку. Пальцы-то ледяные. Где запропастились? Я Франтишка просил поехать в больницу, решил, не у Марыси ли вы. Пошли на кухню.Норовский сел у плиты, обхватил стакан плоскими пальцами, в которые навечно въелась типографская краска, согнулся над шатким кухонным столом, голову опустил на грудь.— Может, достать капель? — спросил Дзержинский. — Вы очень бледны.— Ничего. Пройдет. Надо согреться.— Пейте чай.— Я пью.— Наколоть сахара? Я принес головку сахара. Хотите?— Что, денег достали?— Нет. Мне подарили. Когда начинает болеть грудь, надо делать жженый сахар. Сейчас я здоров — мальчикам принес.— Что у вас с грудью?— Меня посадили первый раз, когда было девятнадцать, и сильно избили. Я очнулся на полу и почувствовал, будто к плитам примерз. Вот с тех пор. Вы пейте, пейте…— Не устали с детьми?— Ну что вы! Они у вас чудные. Я завидую вам.— Не надо завидовать…— Я добро.— Не верю. Зависть — всегда плохо.— Нет. Добрая зависть помогает миру обновлять самое себя. Это не соперничество, не состязание, это новое качество, это чисто. — Дзержинский подвинул старику стакан чая и ванильные сухари. — В будущем — хочу верить — зависть исчезнет. Мне кажется, зависть — приобретенное человеком качество, это не врожденное; это от неравенства, трусости, забитости, от тьмы.— Сколько вам?— Двадцать семь.— Что?!— Двадцать семь.— Смотритесь на все сорок.— Устал. Отдохну — снова буду самим собой.— Все проходит, кроме усталости.Дзержинский улыбнулся:— Можно заносить на скрижали.Норовский сжал стакан, задержал его у рта, потом с размаху бросил его об пол; высверкнуло быстрым сине-красно-белым.— Я был в полиции, Доманский. Они хотят, чтобы я стал мерзавцем. «Дорогая Альдона! Спасибо за твои сердечные слова. Действительно, я чувствую себя довольно плохо. Хуже всего то, что на меня теперь нашла апатия и мне не хочется ничего делать. Единственно, о чем я мечтаю, это о том, чтобы выехать куда-нибудь в деревню, но это лишь мечты, — я должен оставаться здесь и продолжать свою жизнь. Никто меня к этому не понуждает, это лишь моя внутренняя потребность. Жизнь отняла у меня в борьбе одно за другим почти все, что я вынес из дома, из семьи, со школьной скамьи, и осталась во мне лишь одна пружина воли, которая толкает меня с неумолимой силой… Крепко поцелуй от меня деток своих. Тебя также крепко целую. С каким наслаждением я обнял бы наши леса и луга, дом, сосны во дворе и в саду и все наши родные места! по если я вернусь, то ведь и они не такие, как прежде, и я так изменился. Столько лет прошло, столько лет жизни, страданий, радостей и горя… Будьте здоровы. Крепко вас обнимаю. Ваш тот же».… Дзержинский письмо не подписал, потому что опустил его в ящик уже на территории Варшавской губернии, перейдя нелегально границу — в который уже раз…Шевяков предложил Глазову присесть, достал из ящика стола пачку сигарет:— Попробуйте, Глеб Витальевич, германские. Гартинг прислал в подарок. Дарить начал, — усмехнулся Шевяков. — Это хорошо, когда дарят— силу, значит, признали. В России слабым не дарят.— А вдруг какой слабый силу наберет? Не простит сильному-то, сомнет.— Значит, дурак сильный, коли позволил тому, кто под собой, высунуться. Умом, так сказать, обделен. Ладно, эмпиреи сие… — Шевяков помолчал, пролистывая бумаги, а потом тихо поинтересовался: — Чего ж не поправляете? Надо ведь по-ученому «эмпиреи» выговаривать…— Силу берегу, — ответил Глазов. — Вашему совету следую.— Это хорошо. Это — пригодится, — согласился Шевяков. — Я вас вот зачем позвал, Глеб Витальевич… Я хочу вам сеточку показать. Пока еще она ячеею крупна, даже щука проскочит, надобно подмельчить. Глядите: вот Краков. Там типография Дзержинского. На улице Коллонтая. Дом шесть. Я было задумал ее пожечь, но Феликс Эдмундович там теперь сам изволит жить — заместо ночного сторожа, австрияки пугнули, видно. В Берлин когда ездит, к Люксембург — поселяет наборщика Франтишека или дед Норовский с внуками поддежуривает. Значит, жечь не тоже — шум, так сказать, лишний шум. Бить — так наверняка и без свидетелей. В Берлине с ним тоже трудно сладить — депутат рейхстага Бебель его обожает, глазом теплеет, ставит в пример. Так что, думаю, бить типографию в Кракове надобно здесь, у нас, в России, в Варшаве, Лодзи и Домброве. Сблаговолите озаботить своих сотрудников вопросом: где и через кого Дзержинский после ареста Грыбаса распространяет газету. Надобно не только партийцев взять под неусыпное наблюдение, но и симпатиков. Надобно бросить все лучшие силы на заарестование Дзержинского, а сделать это можно здесь — во-первых, и, во-вторых, в густых рабочих районах.Изъяв Дзержинского, мы выпуск «Червового Штандара» приостановим, серьезно приостановим — он там пружина, он — главное действующее лицо. Задача, так сказать, ясна? Ну, и слава богу.Поселок рудокопов в Домброве был страшен: покосившиеся дома, грязь, пьянка, по ночам — непроглядная темень, тишина, и только ухает сердце района — шахта, живая могила, сырость и смрад.Дзержинский шел от станции по полю, с трудом вытаскивая ноги из чавкающей жижи: дорогу контролировали городовые, рабочий край без надзора оставлять негоже, днем и ночью за фабричными глаз надобен, они как солома, если умело подпалить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65