А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И лицо – в красных угрях, глазки слепые, белесые. Такую-то жену и надо Бирену, чтобы не польстился он жить с нею любовно… Бенигна стихла, завидев герцогиню.
– Ну, – сказала ей Анна Иоанновна, – ты уже все знаешь. Да не жмись заранее: бить на сей раз не стану… Где у вас штатулка моя бережется?
Герцогиня выбрала из шкатулки драгоценности. И свои девичьи – дома Романовых, и мужнины – короны Кетлеров, и биренские – рода Тротта фон Трейден. Замухрышка-горбунья не пошевелилась. Тогда Анна Иоанновна прицелилась глазом и вынула из ушей ее серьги. Бенигна сама сняла с себя кольца, чем растрогала сердце Курляндской герцогини.
– Даст бог, – сказала Анна, – верну тебе все сторицей. А сейчас не бывать же твоим детям сиротами!
После герцогини явился к Биренше веселый Кейзерлинг. Дружески потрепал горбунью по костлявому плечу:
– Не плачь, Бенигна: когда одного мужчину любят две женщины сразу, такой мужчина не пропадет… даже в замке Кенигсберга!
– А как безжалостен! – всхлипнула горбунья. – Уже не студент, ему под сорок. Но стоит отъехать от замка, и он сразу вспоминает грехи своей юности. Пожалел бы детей, если презирает меня…
– Ну, милая Бенигна, – засмеялся Кейзерлинг, – о детях ты не должна беспокоиться… О! Что я вижу? В ушах остались только дырочки? Прости, Бенигна, я тебя тоже ограблю!
И нагло отстегнул от пояса жены Бирена ключ.
– Зачем тебе? – спохватилась женщина. – Отдай мне ключ!
Кейзерлинг с издевочкой шаркнул перед ней туфлей:
– Ваши конюшни в Кальмцее маленькие, но славятся своими лошадьми. Я до вечера возьму у вас жеребца. Так нужно! Поверь: я тоже хочу помочь тебе и… твоим детям!


* * *

На лесистой окраине Митавского кирхшпиля Вирцау, заслоненная от нескромных взоров навалами камней, приткнулась к озеру мыза фон Левенвольде. Две старенькие пушки с ядрами в пастях извечно глядят на дорогу – с угрозой. Скрипит на въезде в усадьбу виселица: крутятся на ней под ветром, вывернув черные пятки, висельники – рабы господ Левенвольде. А под виселицей – плаха, на которой отсекали левую ногу беглецам, и плаха черна от крови.
Сейчас на мызе, в окружении книг и собак, рабов и фарфора, отшельником проживал Карл Густав Левенвольде – лицо в курляндских хрониках известное. Недолго он пробыл фаворитом овдовевшей Анны Иоанновны и с умом (он все делал с умом) уступил Бирену любовное ложе. Зато убил двух бекасов сразу: сохранив приязнь герцогини, он приобрел и дружбу Бирена.
Брат же его, граф Рейнгольд Левенвольде, в короткое царствование Екатерины I пригрелся в ее постели, зато в графы и камергеры шутя выскочил. На Москве так и остался – посланником от герцогов курляндских… И теперь, на глухой мызе прозябая, Густав Левенвольде знал все, что происходит в России, – через брата Рейнгольда…
Был поздний час, вороны на снегу едва виднелись, когда усталый Кейзерлинг подъехал к мызе. Бросив поводья конюхам, прошел в дом, изнутри беленный, чистый, жарко натопленный. Густав Левенвольде угостил его вином, развалил ножом жирный медвежий окорок:
– Ешь, Герман, и пей, но только не молчи…
– Удивляюсь я Рейнгольду, – заговорил Кейзерлинг, уплетая окорок. – Как он не боится жить в Москве, где его ненавидят?
Левенвольде подлил гостю вина.
– Мой брат Рейнгольд под защитой барона Остермана, и пока Остерман на службе России, нам, немцам, бояться нечего…
Кейзерлинг неожиданно захохотал:
– Мы совсем забыли о женщинах! Скажи, милый Левенвольде, сколько сокровищ русских боярынь прячется в подвале твоего замка? Сколько русских княгинь разорил твой брат на Руси?
Левенвольде отвечал на это – черство, без улыбки:
– Мой брат очень красив… это верно. И он не виноват, что знатные дамы спешат одарить его за любовь. Тебя же, Кейзерлинг, я больше не держу. Возьми окорок на дорогу и – ступай!
Юноша понял, что задел больное место в славной истории рода рыцарей Левенвольде, и выплеснул вино в камин:
– Я больше не пью, а ты не сердись, Густав… Дело, по которому я приехал, отлагательства не терпит.
– Деньги? – сразу спросил Левенвольде, попадая в цель.
– Ты ловко выстрелил! – ответил Кейзерлинг.
– Опять герцогине?
– И да. И нет. Мимо ее рук – в Кенигсберг… Знаешь, что случилось с Биреном? А я хочу выручить этого шалопая и мота.
Левенвольде затих: было видно – думает. Прикидывает.
– Ну а зачем тебе нужен… Бирен? – спросил.
– Прости меня, Густав, – начал Кейзерлинг, – но… ведь ты был счастлив с герцогиней. Был? Не был?
Левенвольде мечтательно посмотрел в окно. Там чернели леса, там выли волки. Из буреломов несло жутью. Пять веков назад сюда, в этот лес, пришел с мечом и крестом из Люнебурга первый рыцарь из рода Левенвольде. Сколько вина! Сколько крови! Сколько костров, стонов, стрел, и вот… Кажется, род Левенвольде достиг вершины славы: один брат вкусил от русской императрицы, другой брат познал герцогиню Курляндскую… Что может быть выше?
– Не я один… – отозвался Густав. – Сначала у Анны был князь Василий Лукич Долгорукий, потом Бестужев-Рюмин, а за ним уже и я… Но, не умея ценить счастья, я тут же передал его другому… Так зачем же, ответь, ты хочешь выручить Бирена?
Кейзерлинг отложил тяжелую, как меч, старинную вилку, источенную в ветхозаветных пирах тевтонских рыцарей.
– Я патриот маленькой страны, что зовется Курляндией, – сказал он тихо. – Наша же герцогиня русская, а Россия – рядом, дорогой Левенвольде. Она большая и сильная, мы всегда зависим от нее. Кордоны слабы, а что будет дальше – не знаю. Посуди сам, откуда придет свет и благополучие?
– Вряд ли от России, – ответил ему Левенвольде.
– Ты сказал мне это, не подумав… Нам следует быть готовыми к любым конъюнктурам войны и мира, и даже негодяй Бирен может пригодиться… Ты подумай, Левенвольде; ты думаешь?
Левенвольде с улыбкой поднялся из-за стола.
– Я не глупей тебя… Сколько нужно? – спросил деловито.


* * *

Митавский ростовщик Лейба Либман – по просьбе самой герцогини – тоже был вынужден раскошелиться, и через неделю, таясь вором полуночным, Эрнст Иоганн Бирен вернулся из тюрьмы на Митаву. Стройный, рослый и гибкий, он легко шагал в темноте, раздвигая кустарники… Глаза его видели во мраке отлично, словно глаза кошки. Там, где Аа-река огибает предместье, далеко за кирхой и каплицей польской, он постучался в низенький дом. Лейба сам открыл ему двери и закланялся камер-юнкеру герцогини.
– Вот и вы, – поздравил его Лейба. – Господин Бирен всегда счастливчик! Вот уж кому везет…
– Слушай ты… низкий фактор, – ответил ему Бирен. – Если судьба меня вознесет, то – верь! – никогда не забуду услуг твоих.
Бирен вдруг нагнулся и пылко прижал к своим губам костяшки пальцев митавского ростовщика.
– Высокородный господин, – смутился Либман. – Стоит ли вам целовать руку низкого фактора, если дома вас ждут красивые жена и дети? Я верю в ваше высокое будущее…
И снова умолкло все на Митаве: тишина, мгла, запустенье, скука… Именно в этом году митавский астролог Фридрих Бухер нагадал Анне по звездам, что скоро быть ей русской императрицей.
– Да будет врать-то тебе, – смеялась Анна. – Мне от России и ста рублев не допроситься… Опять ты пьян, Бухер!
Это правда: Бухер был пьян (как всегда).

Глава восьмая

Дитя осьмнадцатого века,
Его страстей он жертвой был,
И презирал он Человека,
Но Человечество любил…
Князь П. Вяземский


Никакому курфюршеству не сравниться с Казанской губернией.
Разлеглась она у порога Сибири, в жутких лесах, в заповедных тропах бортников, редко-редко блеснут издалека путнику огни заброшенных деревень. Кажется, вся Европа уместится в этих несуразных просторах…
С востока – горы Рифейские и течет мутная Уфа, скачут по изумрудным холмам башкиры; с юга – степи калмыцкие, и бежит там Яик казацкий, река вольная, звонкоструйная; глянешь к северу – видать Хлынов-городок на реке Вятке, а далее уже шумят леса Вологодские; обернись на запад – плывет в золотую Гилянь величавая разбойная Волга. Но это еще не все: перемахнув через губернию Астраханскую, Казань наложила свою лапу и на Пензу – выхватила самый лакомый кусок у соседки и, обще с Пензой, притянула его к своим гигантским владениям.
Всем этим краем управлял один человек – Артемий Петрович Волынский, и вот о нем поведем речь свою.


* * *

День над Казанью так начинался: хлопнула пушка с озер Поганых – адмиралтейская, будто в Питере; зазвонили к заутрене колокола обителей. Потом забрались на башню Сумбеки татарские муэдзины – завыли разом, тошно и согласно.
И тогда Артемий Петрович Волынский проснулся…
– Бредем розно, – ни к чему сказал. – И всяк по себе разбой ведем… Помогай-то нам бог!
Одевался наскоро – без лакеев. Бегал по комнатам, еще темным, припадал на ногу, хромая. Год назад, когда въезжал в Казань, воевода чебоксарский палил изрядно. И столь угодничал, что пушку в куски разнесло, канонир без башки остался, людишек побило, губернатора в ногу ранило, а воеводу даже не нашли: исчез человек… Ехал тогда по чину: одной дворни более ста человек, свои конюшни и псарни. Дом на Казани расширил, велел ворота раздвинуть. «Сам-то я пройду в калитку, – говорил Волынский. – Да чин у меня высок – пригибаться не станет!»
То прошлое – теперь забот полон рот. Москва да господа верховники далече: сам себе хозяин, своя рука владыка, пищит люд казанский под тяжелой дланью… Смелой поступью вошел в опочивальню калмык во французском кафтане, по прозванию Василий Кубанец; Волынский его у персов откупил и для нужд своих еще из Астрахани с собою вывез. Кубанец протянул пакет губернатору:
– Ночью гонец из Москвы был с оказией верной… Вам дяденька Семен Андреевич Салтыков писать изволят.
– Положь, – сказал Волынский. – Ныне честь некогда…
Покряхтел, поохал. Дома нелады: детишек учить некому, жена в хвори. И лекарей изрядных нет на Казани: помирай сам как знаешь.
Прошел Артемий Петрович в канцелярию, велел свечи затеплить, а печей более не топить (был он полнокровен, сам по себе жарок), и секретарю губернскому велел:
– Воеводы – што? Пишут ли?.. Читай экстрактно, покороче, потому как зван я на двор митрополита, а дел немало скопилось…
От дел губернских к полудню взмок. Парик скинул, кафтан снял. У кого просьба – того в глаз. У кого жалоба – тому в ухо. Так и стелил челобитчиков на пол. Купцу первой гильдии Крупенникову полбороды выдрал. Тряслись руки подьячих. Сошка мелкая срывалась в голосе – «петуха» давала. «Запорррю!..» – неслось над Казанью. Просители, у коих и было дело, все по домам разбежались. Заперлись и закаялись. Только причт церкви Главы Усекновения высидел. В молитвах и в смирении, но приема дождался.
– Впустить кутейников! – распорядился Волынский.
Долгополые бились в пол перед губернатором.
– Ну, страстотерпцы, – рявкнул он на них, – врите… Да врите, опять же, экстрактно – лишь по сути дела…
«Страстотерпцы» рассказали всю правду, как есть. Церквушка Главы Усекновения стоит ныне по соседству с молельней татарской. И пока они там о Христе плачут, татаре шайтанку своего кличут. Но того не стерпел вчера ангел тихий и самолично заявился…
– Кто-кто явился к вам? – спросил Волынский.
– Ангел тихий…
– Так, – ничуть не удивился губернатор. – Явился к вам этот ангел. Как же! Ну и что он нашептал вашей шайке?
– И протрубил, чтобы, значит, не быть шайтану в соседстве. О чем мы и приносим тебе, губернатор, слезницу.
Волынский прошение от них взял, но кулаком пригрозил:
– Вот ужо, погодите, я еще спрошу этого тихого ангела – был он вчера у вас или вы спьяна мне врете?
Шубу оплеч накинул – не в рукава. Вышел губернатор, хватил морозца до нутра самого. И велел везти себя:
– На Кабаны – в застенок пытошный!


* * *

Приехал на Кабаны… Подьячий Тишенинов изложил суть: женка матросская, Евпраксея Полякова, из слободы Адмиралтейской, почасту в дым обращалась и сорокой была…
Волынский локтем спихнул мусор со стола, сел.
– Дыбу-то наладь, – велел мастеру голосом ровным.
Палач дело знал: поплясал на бревне, ремни стянул.
– Сразу бабу волочь? – спросил он хмуро…
Артемий Петрович взглядом подозвал к себе Тишенинова:
– Человече, сыне дворянской… Имею я фискальный сыск на тебя: будто ты сорокою был и в дым не раз обращался.
Тишенинов стал как мел и в ноги Волынскому – бух:
– Милостивец наш, да я… Всяк на Казани ведает: не был я сорокою, в дым не обращался я!
Волынский палачу рукою махнул:
– Вздымай его!
Ноги – в ремень, руки – в хомут. Завизжало колесо, вздымая подьячего на дыбу. Шаталась за ним стена, вся в сгустках крови людской, с волосами прилипшими…
– Поклеп на меня! – кричал Тишенинов. – Ковы злодейские!
Палач прыгнул ногами на бревно: хрустнули кости.
Двадцать плетей: бац, бац, бац… Выдержал!
Артемий Петрович листанул инструкцию – «Обряд, каково виновный пытается». Нашел, что надо: «Наложа на голову веревку и просунув кляп, и вертят так, что оной изумленный бывает…»
Прочел вслух и палачу приказал:
– Употреби сей пункт, пока в изумление не придет…
Опять выдержал! Только от «изумления» того орал истошно.
Волынский был нетерпелив – вскочил, ногою притопнул.
– Огня! – сказал. – С огнем-то скорее…
Воем и смрадом наполнился застенок казанский. Жгли банные веники. На огне ленивом Тишенинов показал, что сорокой он был и в дым часто обращался…
– А с женою, – подсказал ему Волынский, – случаюсь блудно по средам и пятницам…
– Случаюсь, – подтвердил с дыбы Тишенинов.
– И собакой по ночам лаю…
– Лаю, – упала на грудь голова…
Волынский табачку нюхнул, кружева на кафтане расправил.
– Вот и конец колдовству! Велите жену матросскую Евпраксею домой отпустить. Лекаря ей дать для ранозалечения из жалованья твоего, секретарь. Ты бабу чужую угробил на пытках, вот и лечи теперь ее… А тебя с дыбы можно снять.
Сняли. Тишенинов лежал на земле – выл.
Рубаха на нем еще горела…
– Прощай, секретарь! В другой раз умней будешь, – сказал Волынский. – С пытки-то и любой в колдовстве признается…
Заскочив домой ненароком, чтобы жену спроведать, Артемий Петрович позвал калмыка-дворецкого:
– Мне, Базиль, татаре сей день на ноготь сели. Или раздавлю их молельню, или оставлю. Знать, подношение тайное будет. Прими.
– Нам што! – ощерил зубы Кубанец. – Мы примем что хошь…
Волынский на него глянул, будто ране никогда не видывал:
– Зверь, говорят про меня. А вот ты, Базиль, калмыцкая твоя харя, скажи – тронул я тебя хоть пальцем?
– Нет, господине, меня не били, – заулыбался дворецкий.
– Ну, так жди: скоро быть тебе драну…
Потом письмо из Москвы от Салтыкова [2] читать стал:


...
«И не знаю, для чего вы, государь мой, себя в людях озлобили? Сказывают, до вас доступ очень тяжел и мало кого допускать до себя изволите. Друзей оттого вам почти нет, и никто с добродетелью об имени вашем помянуть не хочет. И как слышим на Москве, что обхождение ваше в Казани с таким сердцем: на кого осердишься – того бить при себе, а также и сам, из своих ручек, людей бьешь… Уж скажи ты мне по чести: не можешь ли посмирней жить?»



* * *

Через ворота Тайницкие, из Кремля казанского, возок губернатора вынырнул. Сшибли лошади самовары с горячим сбитнем, насмерть потоптали бабу с гречневыми блинами на масле.
– Пади-и-и-и… ади-и-и-и! – разливались форейторы.
А на подворье – тишь да благодать. Попахивает вкусными смолками. Монахи сытеньки. Девки матросские им полы даром моют (для бога, мол). Половики раскатывают.
– Зажрались, бестолочи! – И разом не стало ни баб, ни монахов: это Волынский ступил на крыльцо архиерейское…
Митрополит свияжский и казанский, Сильвестр Холмский, мужчина редкой дородности. Нравом же крут и обидчив. Бывал бит, а теперь сам людей бьет. «И буду бить!» – грозится…
Губернатора благословил, однако, с ласкою.
– Господине мой! Причту церкви Главы Усекновения опять знамение свыше было. Чтобы убрать молельню поганую от храма святого!
Волынский похромал по комнатам, руками развел.
– Дела господни, – отвечал, – не постичь одним разумом. Едва клир ваш от меня убрался, как мне тоже видение свыше было. Сама богородица на стене кабинета моего явилась, плачуща…
– Дивно, дивно, – призадумался Сильвестр.
– Убивалась она, что причт-то ваш пьянствует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11