А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Ванька Долгорукий цепь поднял с пола.
– Тяжела, – сказал. – А за што ты в железах сиживаешь?
– Сижу на цепи, потому как ведаю женский секрет своей госпожи, и боится она, как бы не выдал я!
– Каков секрет? Говори прямо… Я – царь твой!
– Парик ей делаю, – ответил Эйхлер, низко кланяясь.
– Давно ль прикован ты?
– Пятый уж годочек пошел, как света белого не вижу…
Царь взялся за цепь, и (длинная-длинная) она повела его из темницы. Змеей уходила цепь под двери спальни графини. Хмельная компания вслед за Петром гуртом вломилась в опочивальню: озорник Долгорукий откинул пуховые одеяла: жмурясь от света яркого, старуха Апраксина сослепу тыкалась в подушки, а голова у нее была – гладкая, как колено…
– Отомкни цепь, – велел Долгорукий хозяину. – Бабьи секреты не в нашу честь. Мы люди веселые, охотные, а до старух нам дела нету. Прощай, граф! Да отвори конюшни свои – нам лошадь нужна…
Со двора Апраксиных отъехали уже четверо: позади всех жадно дышал ветром чухонец Иоганн Эйхлер; торчала из-под локтя его флейта – жалостливая…
На рассвете четыре всадника, пришпоривая усталых коней, тишком въехали в подмосковное имение Горенки.


* * *

Рассвет наплывал со стороны Москвы, сиренево сочился в берегах Пахры-реки, осенял застывшие в покое леса. За окнами старой усадьбы в Горенках вьюжило – мягко и неслышно. Господская домовина, поскрипывая дверьми, угарно дымилась печками спозаранок.
Алексей Григорьевич князь Долгорукий (гофмейстер и кавалер) с трудом перелез через супругу, что была поперек себя шире, и нехотя зевнул на иконы.
– Ишь ты, – жене буркнул. – Развалила бока-то… Вставай! Уже кафу варят, чую, быдто в Варшаве живем… О, хосподи!
Свечной огарок раскис за ночь, в опочивальне было мутно и едко. В одном исподнем князь юркнул в сени, с писком разлетелись перед боярином челядные девки.
– Я вам… Кыш-кыш! Глаза-то куда растопырили?
В соседней вотчине князей Голицыных (за рекою, в Пехро-Яковлевском) уже усердно названивали к заутрене. «Богомолы… умники!» – думалось Алексею Григорьевичу, который никого из Голицыных не жаловал: рознь ветхозаветная, еще от пращуров. Две древние фамилии (Долгорукие от Рюрика, Голицыны от Гедимина) исстари перед царями свары устраивали.
В дальних покоях князь Долгорукий приник к дверной щели. На широкой постели, в обнимку, словно братья, спали его сын Ванька с императором. Порхал над их головами огонек лампадки. Из лукошка под кроватью вылезли малые кутята, в теплых потемках трепали один другого за уши.
И сладостно обомлел Алексей Григорьевич: «Вот счастье-то! Сам государь-император с Ванькою моим дрыхнет… Мне бы честь эту!» – позавидовал отец сыну. Собрал князь одежонку царскую, что была второпях разбросана. Не поленился – и сыновью поднял. Низы кафтанов прощупал: полы мокрехоньки, видать, снова на Москву для тайных забав ездили. «Ну не дурень ли Ванька? Ему бы приваживать царя к фамилии нашей, а он… Пора уже, – решил князь. – Пора навечно приковать царя к дому нашему…»
С такими мыслями вернулся в опочивальню.
– Ваньку-то, – сказал князь жене, – драть бы надобно по старой науке – вожжами…
– Попробуй выдери, – усмехнулась княгиня. – Сынок-то наш обер-камергер. Да чином по гвардии выше тебя залетел, батька.
– Вроде и так, мать, – согласился князь Алексей. – Да шалить стали много, жалобы слыхать на Москве… Собак вот покормим еще с денек и на охоту снова отъедем. Надобно нам государя оттянуть подале от забав и соблазнов московских.
Прасковья Юрьевна враз поскучнела:
– О дочерях-то подумал ли? Девки наши, словно доезжачие панские, по лесам и берлогам так и ширяют. Никакого политесу не стало. Личики на ветру обсохли, воланы закрутить некогда, бедным.
– Оно и ладно, – ответил князь, о своем размышляя.
– Кому ладно-то? – наседала княгиня. – Три дщерицы на выданье, а на Москве показаться не могут: будто леший худой по охотам их таскает… Всех женихов растеряем мы за отбытием нашим!
Алексей Григорьевич мигнул с опаской:
– А его величество… чем не жених нашей Катьке?
– Эва! – заплескала княгиня руками полными. – Болтаешь ты, батька родный, попусту. Проморгал ты, светик: Катеньку нашу граф Миллезимо из послов цесарских давно выглядывает. И домок себе за Яузой снял, чтобы к Лефортову быть поблизости…
– Дипломату сему, – посулил князь, – перешибу ноги палкой. Вот и пущай до Вены своей на костылях пляшет!
– Уймись, батька мой ненаглядный, – укоряла его княгиня с нежностью. – Ни свет, ни заря, не пимши, не емши, а ты уже и вожжи и палку помянул… Миллезимо-то – чай, видывал? – кавалерчик сахарный. Умен – страсть как! Катенька сама глаз на него вострит…
– А ты, дура генеральная, что дуре Катьке потакаешь!
– Так какого же тебе еще жениха надобно?
– Через ручей за водой к реке не ходят, – отвечал ей муж. – На што Катьке кавалер сахарный, коли в светелке у нас сам император врастяжку спит… Смекнула?
Прасковья Юрьевна затряслась двойным подбородком:
– Будет залетать-то тебе! Не ты ли помогал Меншикова сожрать с его невестушкой? То-то, гляди, князь-душа: на каждого волка в лесу по ловушке… Попадешься и ты на зуб к Остерману!
– Я-то? – загордился Алексей Григорьевич. – Да моего Ваньку от царя никакой Остерман не отклеит. Вся гвардия – вот здесь, под рукой у меня! Любого раздавлю – только сок брызнет…
Долгорукий накинул кафтан с пуховым подстегом, вынул кружева из манжет – широкие, ясновельможные, из польских земель вывезенные. И приник к испуганному лицу жены своей:
– Ведомо тебе буди, княгинюшка, что дому Романовых не привыкать к нашей фамилии! Вспомни-ка – кто была жена царя Михайлы Федоровича? – Долгорукая… То-то! Уразумела теперь?
Прасковья Юрьевна так и бухнулась перед иконами:
– Господи! Простишь ли князя моего в гордыне великой? Вознесся он… во грехах своих и алчности вознесся!


* * *

За окном просветлело солнечно, от старой Владимирской дороги, обсаженной вязами, запели по морозцу мужицкие дроги, и коронованный отрок проснулся.
– Вань… а Вань, – стал он тормошить Ивана Алексеевича. – Князинька, друг сердешный… Да когда же ты откроешь гляделки свои? Что делать сегодня станем?
Долгорукий разлепил глаза, провел ладошкой по большим красным губам. Лоб его был бледен и чист – без морщинки.
– Что делать сей день? – спросил, потягиваясь. – Надо бы вашему величеству иной раз о заботах государства своего потужить!
– Что ты, друг мой, – поскучнел царь. – Умней барона Остермана не будешь. Да и члены совета Верховного даром, што ли, хлеб свой едят? Вот и пусть об России беспокойство имеют… А мне испанский дука де Лириа обещался мулов подарить, да не везут все мулов. Боюсь я – не обманет ли меня дука испанский?
– Мадрид далече, – отвечал князь Иван. – А моря бурные. Один корабль дука напротив Ревеля разбило. Дука без денег, долги вокруг кошеляет. Мы с дукой в приятелях, он мне тоже андалузских лошадей обещал, да корабли ныне редко приходят…
Долгорукий подавал царю одежды, но обувать его не стал:
– Сами, ваше величество… Чай, не маленькие!
Царю было лень с пряжками возиться, он башмаки отшвырнул.
– Ладно, – сказал. – И в валенцах хорошо побегаю сегодня.
– Фриштыкать чем будете? – спросил его куртизан.
– А совсем не буду севодни… Не хочется! Вчера объелся!
– И не надо, коли так. Еще живее обед проглотим…
Петр радостно запрыгнул на подоконник:
– Хорошо как здесь… Милы мне Горенки ваши!
Князь Иван раскрыл скляницу, достал горстку перьев.
– Ваше величество, – сказал учтиво, – но и в Горенках делами обеспокою… Кой месяц уже бумаги важные по лесам блуждают!
– Ой, Иван Алексеич, неужто ты меня за стол приневолишь?
– Коли вы меня, государь, и вправду любите, то… садитесь. Бумагам важным, министрами уже одобренным, апробации учинить от вас надобно. И меня пожалейте: люди придворные, завистливые и без того клевещут, будто мы, Долгорукие, вас по охотам таскаем, от дел государственных вовсе избавили…
Ласковым таким манером залучил царя за бумаги. А сам встал за спиной его, подсказывая – быть или не быть по сему. Из-под пера, свирепо брызгаясь, выбегали пауки подписей: Петръ, Петръ, Петръ…
– К делу ярыжному не прилежу душою, – сказал царь, перо отбрасывая. – И горазд не люблю писать чернильно… Сбегаю-ка я лучше до псарен, а ты проставь подписы под руку мою. Сам знаешь!
И кубарем катился отрок-царь по лестницам – в хрусткие сугробы. Лес вдали, там олени и кабаны, – вот рай-то! Растирая щеки, хваченные морозцем, домчал император до псарни – особый дом, большой, вровень с усадебным (охота Долгоруких испокон веков славилась). А навстречу царю – егермейстер Селиванов, в ранге полковничьем, в мундире сукна зеленого, сам пьян и весел.
– Ай да государь! – орал еще издали. – Как раз овсы варим, собак чтобы потчевать… Не желаете ли, ваше величество, бурду собачью мешать в корыте?
Тысячная свора борзых и гончих встретила царя голодным лаем. Император сразу заспешил: кидал жаркие поленья в печи, веслом половника мешал в котлах густое собачье варево. А на длинных шестах, под потолками птичников, сидели в черных клобучках, словно монахи, соколы да кречеты. Рвали они когтями красное свежее мясо, и капли крови летели вниз – на людей челяди…
Вошел князь Алексей Григорьевич, присмотрелся к «апробациям» и не мог отличить руки царя от руки сыновьей.
– Перенял славно… ловок ты! – похвалил князь сына.
– Не осрамлюсь, батюшка, – отвечал ему Иван Алексеевич.
И тоже направился на псарню. Там, среди собак, они и обедали. Им было не привыкать! Иогашка Эйхлер обедал с псарями. А вечером был зван с флейтой наверх – к царю, где играл умилительно. После чего ужинал при князе Иване Долгоруком. Так он стал куртизаном при куртизане.

Глава третья

Верховный тайный совет вершил судьбы империи. Совещались министры в Оружейной палате Кремля, куда еще затемно пришли Василий Степанов (правитель дел) и Анисим Маслов (секретарь Совета). Людишки они так себе, мелкотравчатые, но зато близ высоких особ и сами в силу входили.
Раненько явился граф Рейнгольд Левенвольде (камергер и посол герцога Курляндского), красавец писаный, бабник ловкий. Вынул он из собольей муфты пакет, промолвил вкрадчиво:
– Ея светлость Анна Иоанновна, герцогиня Курляндии и Семигалии, изволят писать высоким господам министрам.
– Ежели ея светлость, – отвечал Маслов, – вновь о денежных дачах печется, так тому вряд ли бывать, ибо господа министры верховные в деньгах сами весьма озабочены.
Левенвольде кивнул, и две громадные серьги в ушах дипломата брызнули нестерпимым блеском. Пошевелил пальцами, и вновь засияло вокруг от множества бриллиантовых перстней.
– Курляндия, – произнес посол, – маленькая и бедная, а Россия большая и богатая… Ея светлость Анна Иоанновна немного и просит от щедрот русских… Червонцев сто – не более!
Стали собираться министры. Пришел, на трость опираясь, старый канцлер Гаврила Иванович Головкин, и сразу на икону письма холуйского полез – целовал Христа в тонкие пепельные губы. Явился следом приветливый Василий Лукич, князь Долгорукий, версальский баловень, иезуит тайный, пройдошистый. Притащился, вынув из ушей вату, вице-канцлер барон Андрей Иванович Остерман – человек иноземный – и вату отдал Степанову.
– Куды-нибудь брось ее, – сказал Остерман по-русски.
Показался старейший верховник князь Дмитрий Михайлович Голицын, и Анисим Маслов разоблачал князя от шуб, а старик Голицын, долгонос, быстроглаз, поцеловал Маслова в высокий лоб умника.
– Спасибо, сыне мой Анисим, – поблагодарил за услугу.
Позже всех прикатил из Горенок князь Алексей Долгорукий, и Верховный тайный совет начал работу…
– Как быть? – вопросил Степанов. – Герцогиня Курляндская из Митавы слезьми худо плачется: посол граф Левенвольде с петухами «петичку» принес: пособить просит – деньгами или припасами!
– Охо-хо, – завздыхал Дмитрий Голицын. – Где взять-то? Русь и без того поборами догола выщипана.
Остерман поглядывал на всех из-под зеленого козырька.
– Поелику, – сказал он, туману подпуская, – герцогиня Анна суть от корени царя Иоанна, а сестрицы ее Екатерина и Прасковья на Москве от нас удовольствие имеют, то и почитать сие нам убытка не обнаружится… Dixi! – закончил Остерман по-латыни.
– Чего, чего, чего? – очнулся от дремы канцлер Головкин.
Василий Лукич прыснул в кулак смешком ребячливым.
– Уж ты, ей-ей, прости меня, барон, – сказал он Остерману. – Но тебя разуметь трудно: дать на Митаву или не давать?
Остерман через козырек всех видел, а его глаз – никто.
– Оттого, князь Василий Лукич, не разумел ты меня, – заговорил он обиженно, – что язык-то российской не природен мне. Да и невнятен я ныне по болести своей – давней и причинной.
Князь Алексей Долгорукий показал свою ревность.
– А коли так, – зашпынял он Остермана, – коли языка нашего не ведаешь, так на кой ляд ты, барон, вызвался нашего царя русской грамоте обучать? Или тебе, вице-канцлеру, делать нечего?
Старый канцлер Головкин скандал учуял и сразу затрепетал.
– Дадим на Митаву или не дадим? – вопросил дельно.
И тогда поднялся князь Дмитрий Голицын, объявил властно:
– Герцогиня Курляндская от корени нашего. Верно! И пособить ей мы бы и рады. Но каждому ведомо, что на Бирена да прочую немецкую сволочь денег русских не напасешься. А посему полагаю тако: пока Бирен при герцогине, то и посылать на Митаву дачей наших не следует… Сорить легко, добывать трудно!
Великий канцлер империи показал на песочные часы.
– Анисим, – велел секретарю, – переверни-ка…
Маслов часы перевернул. Тихо заструился золотистый песок: полчаса – время на размышления. Но князь Дмитрий Голицын часы те взял и перетряхнул песок обратно. Был он горяч – сплеча рубил.
– Митавские слезницы, – выкрикнул злобно, – того не стоят, чтобы полчаса на них изводить. Лучше бы нам под песок этот, пока он попусту сеется, о нуждах крестьянских поразмыслить. О торговле внутренней! О сукна валении! Да и о прочем…
Рейнгольд Левенвольде через секретарей выслушал отказ.
– Странно! Мы же немного и просили от такой богатой России! Червонцев сто – не более…
Внизу, у подъезда Кремля, его ждал возок, крытый узорчатой кожей. Курляндский посол нырнул под заполог, и кони понесли его в пустоту морозных улиц.


* * *

Холодно испанцу на московских улицах…
Герцог Якоб де Лириа и де Херико (посол Мадрида в России) сунул нос в муфту, царем ему даренную, заскочил в санки. Два русских гудошника, за пятак до вечера нанятые, при отъезде посла заиграли гнусаво. Отставной солдат-ветеран (без ноги, без уха) ударил в трофейный тулумбас персидский, где-то в бою у Гиляни добытый. И посол отъехал – честь честью, со всей пышностью.
Рукоять меча иезуитов – в Риме, но острие его повсюду (даже в Москве). Герцог прибыл сюда не в сутане, а в платье светском, под которым удобнее затаить «папежский дух». Сидя в мягком возке, уютно и покойно, он сказал секретарю своему:
– Благородный дон Хуан Каскос! Здешние гнилостные лихорадки происходят по причине неуместных запахов. А посему, кавальеро, дышите на Москве только в половину дыхания, не до глубин груди. И чаще принимайте сальвационс по рецепту славного врача Бидлоо!
Что ни улица Москвы – то свой запах. Сычугами несло от места Лобного; на Певческой подгорали на жаровнях варварские масляные оладьи; из лубяных шалашей, что напротив Комедиантского дома, парило разварной рыбой; а на Тверском спуске пироги с чудскими снетками воняли удивительно непривычно для испанского гранда.
Возле дома Гваскони, что был отстроен для духовной «папежской» миссии, герцог де Лириа велел задержать лошадей. В прорезь двери посла ощупал чей-то пытливый глаз. Долго лязгали запоры… В темных сенях герцог сбросил шубу, и на широкой перевязи поверх жабо качнулся «золотой телец» – овца, перетянутая муаровой лентой под самое брюхо.
– Моя славная овечка! – засмеялся посол. – Увы, мой туассон скоро будет заложен, ибо король не соизволил прислать нам жалованье…
Эти слова расслышал человек, замерший наверху лестницы; острый подбородок его утопал в черных брабантских кружевах; руки – цепкие – в перчатках черных перебирали четки.
– Аббат Жюббе! – воскликнул де Лириа, поднимаясь по ступеням. – Как я счастлив снова вас видеть в Москве…
Вдетые в поставцы, курились благовонные бумажки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11