А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я невесту сыскивать еду. На запятках у меня побудь… не сломаешься, чай, барин!
Первый дом, куда заехал Иван Долгорукий, был домом бывшего генерал-прокурора, графа Павла Ивановича Ягужинского, о котором Петр I говаривал: «Вот око мое, коим буду я все грехи видеть!» Впрочем, «око» это слезилось нечисто: честолюбие мерзкое снедало прокурорскую душу. Ягужинский ненавидел людей родовитых, но сам же и завидовал боярству. «Вот бы и мне корень иметь, – размышлял. – Хоша бы от мурзы какого татарского… для куражу!»
И вдруг у него, сына жалкого органиста из костела, князь Долгорукий просит руки дочери. От такого родства совсем ошалел прокурор:
– Наташа, Пашка, Марья, Аннушка… сюда, окаянные!
И вдруг адъютант Ягужинского – Петька Сумароков рухнул в ноги генерал-прокурора:
– Не надо Аннушку! Люба она мне, ваша младшенькая. Смилуйтесь, Павел Иваныч, нешто же сами молоды не бывали?
– Убирайся! – И адъютанта граф ногой отпихнул…
Пулями влетали окаянные дочки, политесы чинили, куртизану плечи свои показывали. Были они чернавками, с искрой в глазах, густобровы, резвы как бестии… Ягужинский всех четырех загреб в объятия, придвинул к Ваньке.
– Бери любую! – кричал. – Остальных с кашей есть будем!
Князь Иван поглядел на несчастного Сумарокова:
– Петь, а Петь! Кажная тварь земная – кузнец своему счастью. Уж ты прости меня, Петь: люба мне как раз Аннушка.
– Бог вам судья. – И вышел адъютант, шатаясь…
А тесть с зятем сели за стол, винцом балуясь, заговорили о том, о сем… Кончилась беседа ужасной дракой.
– Знаю, – орал Ягужинский, – давно ведаю, что вы, толщ боярская, не в чести меня держите. Худ я для вас! Худ, коли без порток юность пробегал, когда на золоте едали… Но я – человек самобытный, не чета прочим, и тебя, Ванька, я бить стану!
В драке сцепясь, выкатились на лестницу. Потом на крыльцо. Оттуда – на улицу. Сбежался народ – поглядеть, как бьются персоны знатные. Обер-камергер да генерал-прокурор!
– Почто смиренно стоим? – заволновался какой-то ярыга. – Не видите, что высокий Сенат бьют?.. Эй, гвардию сюды!
– Каку им гвардию, – отвечала толпа со смехом. – Дерутся-то они, видать, партикулярно. По нуждам собственным… Тута поношения высокому Сенату нетути! Пущай колотятся, оно же занятно!
За ярыгу вступились двое, подбили нищего. А за нищего уже десять влезло. Потом и все, кто стоял стороной, в одну кучу свалились, не разбирая – кто кого, и тут пошла такая веселая работа, что – куда голова твоя, а куда шапка… Петька Сумароков не удержался: тоже в схватку вошел, кулаком работая.
– Ты Ваньку, Ваньку бей! – азартовал Ягужинский. – Коли ты Ваньку собьешь, я тебе Аньку-младшую с потрохами отдам…
А князь Иван в коляску свою заскочил, Иогашка Эйхлер ему паричок с земли поднял, помог отряхнуться.
– Посватались мы к чертям, теперь посватаемся к ангелам… Эй, везите меня прямо в дом Шереметевых – на Никольскую!..
Ангел Наташа сиротою жила. Знаменитый фельдмаршал граф Борис Шереметев породил ее на старости от вдовы Нарышкиной, а вскорости «скончал живот свой». В долгах и в славе! Затем и мать Наташина вином опилась, умерла в горячечной потрясухе. Дом богатой сироты ломился от женихов. Ревела по вечерам музыка. Пялились на Наташу мамки да свахи. Но девочка вдруг заявила братьям:
– Высокоумная! А чтобы не было на мне слова худого да поносного, заключаю себя в одиночестве. Веселье еще будет – поспешу-ка я скуки попробовать!
И затворилась: читала, алгеброй занималась, шила, сочиняла песни, рисовала и чертила из геометрий разных. Два года так! Не могли ее выманить, чтобы под венец увести…
Однажды постучались к ней в комнаты:
– Братец Петр Борисыч вас до себя просят…
Вздохнула тут Наташа, закрывая готовальню. Явилась.
– Графинюшка, – сказал ей братец Петя, – а вот князь Иван из славного дому Долгоруких честь оказал: твоей руки просит…
Наташа посмотрела на свои детские ручонки – в красках они, в туши да в заусеницах. И застыдилась:
– Ни к чему сие. Мне ли до утех любовных?
Брат круто повернулся на каблуках, чтобы уйти. А в ухо сестрице успел шепнуть: «Дура… соглашайся!» Молодые остались одни. Долгорукий стянул с головы громадный парик-аллонж:
– Гляньте на меня, Наталья Борисовна: ведь я… курчавый!
– Ой и правда, – засмеялась Наташа. – Да смешной-то какой вы, сударь, без парика бываете…
– Ангел Наташенька, – позвал ее князь Иван. – Посмотри же еще разок на меня… Неужто не нравлюсь тебе какой есть?
Посмотрела она. Стоял перед ней генерал-аншеф и полка гвардии Преображенской премьер-майор. Горели на нем ботфорты, блистала каменьями шпага, сверкал на поясе золотой ключ обер-камергера. И все это – в двадцать лет… Куртизан царя!
– Наташа, – признался Иван, беря ее за руку, – свадьбу день в день с царской играть станем… Я неладно жил до тебя. Блудно и пьянственно. Ты и сама про то ведаешь. Однако не бойся: я тебя не обижу. Мы с тобой хорошо жить будем… Веришь ли?
Наташа ответила ему взглядом – чистым, как у ребенка:
– Отчего же не верить, коли ты говоришь? Хорошо – так хорошо, а плохо – так плохо… Истинно ведь так?
Вернулась затем к себе, раскрыла любимую готовальню:
– Боже, всем мил князь Иван… Только зачем при дворе состоит царском? Уехали бы в деревню, вот рай-то где!


* * *

А в древнем, как сама Русь, селе Измайлове все по-старому. Божницы и киоты, дураки и дуры, заутрени, шуты гороховые, клопы, тряпье, грязь, вонища (тут «гошпиталь уродов»). И рыгает сытая вороватая дворня, икают вечно голодные фрейлины…
С утра до ночи валяются на постелях две сестры – Прасковья да Екатерина Иоанновны, дочери царя Иоанна Алексеевича. Прасковья, та уже совсем из ума выжила: под себя ходить стала, левую ножку волочит, плетется по стеночке. Иногда вдруг за живот схватится, возрадуется:
– Ой, понесла, понесла… Вот рожу! Сейчас рожу!

Дура дурой, а в девичестве не засохла: еще при Петре, суровом дяденьке, привенчала к подолу себе вдовца-генерала Дмитриева-Мамонова, с ним и жила тишком. А сестрица ее, Екатерина Иоанновна, та все больше хохочет и наливками упивается. От мужа-то своего, герцога Мекленбургского, который лупил ее как сидорову козу, она с дочкой давно удрала – теперь на слободе Немецкой туфли в танцах треплет. «Дикая герцогиня» – так прозвали ее в Мекленбурге. От пьянства, от распутства герцогиня Екатерина распухла, разнесло ее вширь. Хохочет, пьет да еще вот дерется – как мужик, кулаками, вмах… А что с нее взять-то? Ведь она – дикая…
Феофан Прокопович – гость в Измайлове частый и почетный. Забьется в угол хором, горбоносый и мрачный, посматривает оттуда на разные комедийные действа… Вот и сегодня – тоже.
«О, свирепый огнь любви!» – сказала прекрасная Аловизия. «О, аз вижу земной рай!» – отвечал маркиз Альфонсо. «Я чаю ад в сердце моем». – «Хощу любити и терпети», – провыл маркиз (треснуло тут что-то – это фрейлина раскусила орешек). «Хощу вздыхати и молчати». – «Прости, прекрасная арцугиня», – отвечал маркиз (а рядом с Феофаном кто-то с хрустом поспешно доедал огурчик соленый). «Прошу, – сказал маркиз, – изволь выразуметь». – «Чего вы изволите?» – удивилась прекрасная Аловизия. «А что вы говорить хощете?..»
Веселая комедия «Честный изменник, или Фридрих фон Поплей и Аловизия, супруга его» закончилась. Феофан Прокопович крякнул, потянул за шнур кисет с часами. Тянул-тянул-тянул, но часики не вытягивались. Так и есть: обрезали. От часов остался один лишь шнурок на память вечную – неизбытную… Ах, так вас всех растак! Стуча клюкою, косматый и лютый, встал непременный член Синода перед Дикою герцогиней Мекленбургской:
– Голубка-царевна, уж ты не гневайся. Токмо опять обшептали меня людишки твои. Кой раз смотрю у вас материи комедийные – и по вещам одни убытки терплю. Плохо ты дерешь свою челядь…
Ближе к вечеру вздохнули у ворот запаренные кони, девки припали ртами к замерзшим окнам – оттаивали дырки для глаза:
– Батюшки, красавчик-то какой… Охти, тошно мне!
Сбросив в сенях плащ, залепленный снегом, легко и молодо взбежал наверх граф Рейнгольд Левенвольде – посланник курляндский и камергер русский. Разлетелся нарядным петухом перед герцогиней, ногою заметал мусор, тыкалась сзади тонкая шпажонка.
– Миленькой… сладкой-то, – пищали по углам девки.
Пахло в закутах водкой и потом. Пьяные лакеи храпели под лавками. С полатей соскочила слепая вещунья – вдова матросская.
– Сказывай паролю мне! – крикнула. – Не то из ружья бабахну!
– Никитишна, – велела ей герцогиня, – а ну приударь-ка!
Старуха, вихляясь, пустилась в пляс. Крутились нечистые лохмотья ее, посол кланялся, а Дикая смеялась. Провела она гостя во фрейлинскую. Полунагие, вприжимку одна к другой, лежали фрейлины. С просыпу терли глаза. Одна из них (совсем еще ребенок) громко заплакала… Герцогиня залучила посла в свои покои, завела разговор с ним – семейный:
– А что сестрица моя на Митаве? Пишет ли вам?
Левенвольде передал на словах: не лучше ли, сказал посол, Анне Иоанновне самой приехать на свадьбу царя в Москву, чтобы подарки иметь, но разрешат ли ей выехать из Митавы господа верховные министры, которые очень строги и денег не дают больше…
Мекленбургская дикарка погрозила красавцу пальцем:
– А вы, граф, все шалите? Говорят, с Наташкой Лопухиной?
Пальчиком, осторожно, Левенвольде стукнул ее по груди.
– Пуф-пуф, – сказал он, играючись…
Выехал из села уже за полночь. При лунном свете достал даренный впопыхах камень. Присмотрелся к блеску граней:
– Дрянь! – и выбросил любовный дар за обочину…


* * *

Вот из этого села Измайлова, словно из яйца, давно протухшего, и вылупилась герцогиня Анна Иоанновна, что сидела, словно сыч, вдали от России – на Митаве… Странная судьба у вдовицы!
Брак Анны был «политичен» и выгоден Петру I. Герцог же Курляндский, прибыв в Петербург для свадьбы, словно ошалел от обилия спиртного. Так и заливался русскими водками! Но едва не погиб от трезвой воды: такая буря была, такой потоп от Невы, что избу с новобрачными понесло прочь от берега – едва спасти успели. Наконец, отгуляв, молодые тронулись на свое герцогство – на Митаву. Но отъехали от Петербурга только сорок верст: здесь, возле горы Дудергоф, молодой муженек Анны Иоанновны дух спиртной из себя навеки выпустил…
И повезла она покойника к его рыцарям, а там, в Митаве-то, ее и знать никто не желал. Шпынять стали. Хотела уж домой ехать. Но из Петербурга ее удержали: «Сиди на Митаве смиренно!»
Да так и засиделась, пока рыцари к ней не привыкли. Без малого двадцать лет! Вернее, не сидела она, а – лежала. Вечно полураздетая, на душных медвежьих шкурах часами Анна Иоанновна лежала на полу, предаваясь снам, мечтаниям и сладострастью.

Глава седьмая

Глушь и дичь над Митавой («дыра из дыр стран не токмо Европских, но и ориентальных»). Краснея битым кирпичом, присел в сугробах древний замок курляндских герцогов. Уродливые львы на гербовых воротах, да ветер с Балтики мнет и треплет над крышею оранжево-черный штандарт.
Тишина… мгла… запустенье… скука…
Забряцал вдали колоколец, и паж Брискорн выбежал на чугунное крыльцо. Холеные лошади подкатили к замку возок. Из полсти его высунулась костлявая рука в серебристой перчатке (сшитой из шкур змеиных). На ощупь рука отстегнула заполог. Брискорн подбежал резво и покрыл поцелуями эту змеиную руку.
Отто Эрнст, славный барон Хов фон дер Ховен, потомок палестинских крестоносцев, ландгофмейстер Курляндии, зашагал прямо к замку. Пунцовый плащ рыцаря стелился по снегу, а на плаще – герб господень среди трех горностаев. Стальные ребра испанского панциря круто выпирали из-под кафтана барона.
– Что делает герцогиня, мой милый мальчик?
– Она убирает волосы, – ответил паж, ласкаясь к рыцарю.
В прихожей замка, увешанной кабаньими головами, жарко стреляли дрова в громадных каминах. За карточным столиком два камер-юнкера герцогини – Кейзерлинг и Фитингоф – лениво понтировали в шнип-шнап. Вскочили, загораживая двери:
– В покои нельзя. Ея светлость убирает волосы…
Но ударом ноги, бряцавшей шпорою, барон уже распахнул половинки дверей, и хвост плаща, сырой от снега, медленно втянулся за ним во внутренние покои… Анна Иоанновна сидела перед зеркалом; багровое мужеподобное лицо герцогини было густо обсыпано рисовой мукой, которая заменяла ей (ради экономии) пудру; сейчас она прицепляла к вискам покупные рыжие букли. Фон дер Ховен заговорил с нею властно:
– Великая герцогиня! До каких же пор вы будете испытывать терпение благородного курляндского рыцарства? Зачем вы посылали своего камер-юнкера Бирена в Кенигсберг? Этот выползок из конюшен герцога Иакова снова подтвердил свое подлое низкое происхождение…
– Не пугайте меня, барон. Что опять с ним случилось?
– Бирен опозорил ваше светлое имя… В непутном доме, с непотребными женщинами он проиграл ваши деньги, был пойман на грязной игре в карты и теперь сидит в тюрьме Кенигсберга!
Черные, как жуки, глаза Анны Иоанновны быстро забегали; даже сквозь слой муки проступили резкие корявины глубокой оспы.
– Правда, – усмехнулся барон, – Бирен пытался не называть своего имени, дабы поберечь вашу честь, герцогиня…
– Но? – повернулась Анна Иоанновна резко.
– Но, увы, смотритель Кенигсбергского замка знавал Бирена еще по университету, когда тот предавался ночным грабежам и воровству. И вот теперь Бирена каждый день лупцуют палками. За старые грехи и за новые! Но бьют его, ваша светлость, не как студента, а как… вашего камер-юнкера. Прусский король – скряга известный, за грош удавится, и он не выпустит Бирена, пока не получит сполна штрафы за все грехи Бирена…
Анна Иоанновна тупо смотрела в зеркала перед собой:
– Вы всегда были так добры ко мне, барон…
– Нет! – возразил фон дер Ховен. – На этот раз я не дам ни единого талера. Выручайте, герцогиня, своего куртизана сами. А не выручите – курляндское дворянство будет только радо избавиться от человека, который пренебрегает вашим высоким доверием.
Нога ландгофмейстера быстро согнулась в жестком скрипучем ботфорте, он рыцарски приложил к губам край платья герцогини и направился к дверям, волоча за собой шлейф плаща.
– И никогда! – сказал с порога. – Никогда, пока я жив, ваш камер-юнкер Бирен не будет причислен к нашему рыцарству…
В вестибюле замка, погрев зад у камина, фон дер Ховен обратился к Фитингофу и Кейзерлингу:
– Я говорил при герцогине нарочно громко, чтобы вы, молодые дворяне, слышали мою речь и сделали вывод, достойный вашего древнего благородного происхождения…
Паж Брискорн уже откинул заполог у возка.
– Мое милое дитя, – сказал ландгофмейстер и с отцовской нежностью потрепал мальчика по румяной щеке; лошади тронули…


* * *

В замке снова наступила тишина. Фитингоф с треском перебрал в пальцах колоду испанских карт, шлепнул ее на стол.
– Мы с тобою, Герман, всегда играли честно.
– Всегда, дружище, – ответил Кейзерлинг.
– Но между нами, оказывается, сидел опытный шулер… Мы только камер-юнкеры, но Бирен этот лезет в камергеры!
– Для этого Бирен имеет оснований более нашего…
Фитингоф потянулся за шляпой:
– Я не стану более служить светлейшей Анне, которая не желает иметь честных слуг… А ты, Герман?
– Не сердись: я остаюсь здесь… на Митаве!
– Прощай и ты, – вздохнул Фитингоф. – Я поеду служить курфюрсту бранденбургскому или королеве шведской… На худой конец, меня примет Август Сильный в Дрездене или в Варшаве. Мы, курляндцы, не последние люди в Европе, ибо умеем отлично служить любым повелителям мира сего… Прощай, прощай!
Тем временем Анна Иоанновна стерла с лица муку рисовую, вырвала из прически букли и, заголив рукава, словно перед дракой, толкнула низенькие боковые двери. Потайной коридорчик вывел ее в соседние покои, где селилось семейство Бирена. В детской комнате, возле колыбели, Анна Иоанновна расстегнула лиф тесного платья и дала грудь младенцу. Кормила маленького Бирена – Карлушу, как выкормила перед тем еще двух. А чтобы злоречивых наветов не было, женила Бирена на уродке, неспособной к материнству. Теперь герцогиня детей рожала, а Биренша под платьем подушки носила, притворяясь беременной…
Покормив младенца, герцогиня проследовала далее. Бенигна Готлиба, жена Бирена, урожденная Тротта фон Трейден, сидела на двух подушках. Маленькое, хилое, безобразное существо. Два горба у нее – спереди и сзади.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11