А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Мир тесен, Иосиф Федорович!—весело заметил Радин, вытаскивая Дубровинского за рукав из толпы.— И это еще не самое плохое место для нашей встречи. Погода, кстати, тоже сегодня не самая скверная.
— На мой взгляд, отвратительная. Я так измучен.
— Те-те-те! В этом вся и штука. Точно такое испытывал и я в прошлом году. А теперь,— Радин долго и надсадно закашлялся,— теперь, как видите, освоился. И бодр, свеж!
— Вижу, что вы очень больны. Похудали...
— Иосиф Федорович, сейчас вам самое главное — побыстрее оформиться, чтобы иметь право удалиться от этих малоприятных штыков и столь же малоприятного общества уголовников. В этом деле у меня уже есть некоторый опыт. Позвольте! Позвольте, господа!— вскрикнул Радин.
И снова потащил Дубровинского за собой. На этот раз в гущу раздраженно и нетерпеливо гудящей толпы арестантов, сгрудившейся у входа в тюремную канцелярию. Он лежал на постели, разморенный влажным теплом хорошо натопленного дома. Где-то за переборкой шла стирка белья. Пахло щелоком, булькала кипящая вода, изредка погромыхивало железное корыто. Доносились голоса. Самодовольный, требовательный — мужской и донельзя усталый — женский.
— Знала бы, на какую каторгу попаду,— с тяжелым придыханием говорила женщина, жамкая в корыте урчащее под ее руками белье,— знала бы это, ну, Петра, в жисть бы замуж за тебя не пошла.
— А за кого другого?
— Да и ни за кого! Все вы, мужики, одним миром мазаны. Вот стоишь над душой, глядишь, как баба из себя жилы тянет, соленым потом облитая, а нет чтобы хучь чем-то помочь. Истинная каторга!
— Ето, Праскева, один разговор. Обнаковенный разговор, на пользу бедным. Каторги ты не знаешь, какая она, настоящая. Туда в цепях гонют. А ты чуть — и хвост трубой, по соседкам.
— Горе свое выплакать! На каких трудах, на чьих руках дом, хозяйство держится? Не на моих?
— Ето ладно, ето, Праскева, опеть-таки все разговоры. Не мине же над корытом стоять, потом помои выплескивать или куриц щупать, поросятам месиво выносить!
— Руки бы не отсохли, Петра, и на таком деле. Ты вот стоишь, обеДа требоваишь. А с чего я сготовлю его и в какой час, ежели от корыта не могу оторваться? Ты об этом хотя подумал?
— Все разговоры, Праскева, все разговоры! Не закиснет твое белье...
— Кабы мое, кабы наше! Чужое. На постирушки взятое.
— Ето дела не меняет. Просто вожжа тебе под хвост попала, вот и понесла ты, не остановишь. Ну, не будет дома обеда — в трактир пойду. С голоду мне околевать, что ли? В трактире по крайности еще и стопочку опрокинуть можно...
Железное корыто глухо громыхнуло, в нем бурливо всплеснулась вода и — раз, раз!— две мокрые, звонкие пощечины, а затем наступила короткая, напряженная тишина. Она сломалась, прежде чем Дубровинский успел вскочить с постели и выбежать за переборку. Петра уже бушевал вовсю. Тузил кулаками куда ни попало Праскеву, а та, с растрепанными волосами, высоко подоткнутым подолом юбки, извивалась, стремясь укрыть голову от сыплющихся на нее частых, сильных ударов.
— Ай, боженька, ты боженька мой! Спасите! Убивают!— голосила отчаянно.
Корыто свалилось с табуреток, на которых стояло до этого, перевернулось набок, мыльная вода разлилась по полу. Петра, не глядя, топтался по мокрому белью.
— Остановитесь! Что вы делаете?—закричал Дубровинч ский.— Разве так можно!
Петра обернулся. Широкоплечий, с курчавящейся рыжей бородкой и плутовато вздернутым носом, он не выглядел зверова-тым, как представился было Дубровинскому только по голосу. Праскева, всхлипывая, дрожащими руками подбирала с полу испачканное, затоптанное белье. Дубровинский поднял, поставил на место корыто.
— Друзья мои, что же это такое?
Он был в замешательстве. Вчера его сюда привел Леонид Петрович Радин. Он же и договаривался с хозяевами об условиях найма угла, заказывал ужин. Есть хотелось и не хотелось — мо-рил сон и безмерная, тяжелая усталость в ногах. Скорее бы лечь, блаженно вытянуться на постели. Лица сидящих за столом расплывались, словно в тумане. Вот, оказывается, квартирка. Ну, удружил Леонид Петрович!
— Вот что, господин политик,— строго сказал Петра, сложив на груди руки и заносчиво приподняв подбородок,— знаешь поговорку: две собаки дерутся — третья не лезь?
— Здесь не собаки дерутся, а муж бьет свою жену,— возразил Дубровинский.— Я не вмешиваюсь в вашу личную жизнь, но всеми силами души протестую против рукоприкладства.
— За эти разные протесты вашего брата сюда либо в каторгу и посылают,— уже с легкой ноткой торжества отрезал Петра.— Нами ты не командоваи. Бил бабу свою и, когда надо, опеть-таки бить стану. Тем более: не я первый в сей раз, а она руку на меня занесла! Куды это? Напросился ты к нам на постой — живи. Только так: ты — свое, мы — свое.
Сдернул с деревянного гвоздя картуз, натянул на голову, торопливо надел залощенный нагольный полушубок и вышел, свирепо хлопнув дверью. Праскева тряпкой вытирала пол, выкручивала ее над поганым ведром. Тихо вздыхала. И все стеснительно отворачивалась. Под глазом у нее всплывал багровый крово подтек.
— Чего вытаращились?—вдруг недовольно спросила она. И как была, с растрепанными, падающими на полуобнаженную грудь волосами, в подоткнутой спереди мокрой юбке, подступила к Дубровинскому.— Не видали такого? Ну вот, поглядите.
— Всякое видел я,— тихо отозвался Дубровинский.— Мне вас сделалось жаль. Извините мое вмешательство.
— Дак чего теперьча извинять,— устало отмахнулась Праскева.
И Дубровинский заметил, как перевиты толстыми синими венами ее не по-женски сухие, жилистые руки. А сама она еще совсем молода. Вряд ли ей больше чем тридцать лет.
— Чего извинять?— повторила Праскева.— Все равно теперьча Петра напьется. А так, бывает, я и сдержала бы его при себе.
— Дорогая цена,— сказал Дубровинский.
— А чего нонче дешево?— невесело усмехнулась Праскева.— За семью, чтобы сберечь ее, за всякой ценой не постоишь. К тому еще Петра — мужик из ряду хороший. А у меня от его двое робят.
«Не хочет сор из избы выносить»,— подумал Дубровинский.
— Еще раз простите меня,— вслух сказал он.— И назовите, пожалуйста, мне свое отчество. Вчера я был до того измучен, что решительно ничего не запомнил.
Праскева, не сводя глаз с Дубровинского, провела руками по бедрам, вскрикнула тихо: «Ах-ти, мамонька моя!» — и стала торопливо расправлять, обдергивать юбку, отмахивать падающие на лицо волосы.
— По батюшке я Игнатьевна. Да чего меня навеличи-вать? Праскева я и есть Праскева.
Она отошла к плите, принялась узкой деревянной лопаткой перемешивать урчащее в огромном чугуне белье. Клубы душного серого пара взметнулись под потолок. Струйки пота текли у нее по щекам.
— Вы все виноватитесь, извиняетесь, — заговорила опять Праскева.— А не надо этого. Ну было — было. Только наперед чтобы знали вы: живем мы с Петрой моим дружно. Как жизнь нас повязала. А случаем переругнемся либо до рук дело дойдет, не меня Петра бьет — нужду нашу бьет. И зла за это я на него не таю.
— Прасковья Игнатьевна, понимаю вас,— сказал Дубровинский.— Но, право же, истина была на вашей стороне.
— А кака така моя истина!— воскликнула Праскева.— Истина та, что работы для мужиков в нашем городе нет. Одна винокурня, вся и работа. А желающих числа нету. Да не приведи бог на эвтом заводе работать. Так еще пьют не пьют мужики, а на винокурне с одного воздуху уже пьяные. Вот и пробивается Петра поденщиной, у кого забор повалился — поднять, кому колодец вырыть, кому сажень дров испилить, наколоть. На село переехать думали. Так в наших краях и совсем голодуха. Вот и развела курей, поросят. Барду наладилась брать в винокурне, за это для начальства бельишко стираю, по субботам хожу полы мыть. На моих заботах дом только и держится. Взвою, бывает, на Петру — лодырь! А он и не лодырь, ежели была бы настоящая мужская работа.
— Не зазорно и по дому бы вам помочь,— припоминая начало размолвки Праскевы со своим мужем, сказал Дубровинский.
Ему хотелось поддержать эту женщину нравственно. Пусть почувствует, что горечь ее небезосновательна. Но Праскева, суетливо вытаскивая из чугуна истекающее горячим паром белье и складывая его в корыто, лишь отрицательно покачала головой.
— Одни разговоры,— повторяя интонации мужа, сказала она,— это одни разговоры. От таких вот, как вы, политиков ссыльных пошли. А мужчина быть должон мужчиной, баба — бабой. Им — пить, нам — выть!
— Нерадостную картину жизни вы, Прасковья Игнатьевна, рисуете,— несколько сбитый с толку, заметил Дубровинский. И подбежал, видя, как Праскева натуживается, чтобы опрокинуть большую деревянную шайку с водой в освободившийся чугун.— Позвольте, я помогу!
Она засмеялась, потеснилась у плиты, давая место Дубро-винскому: «Ну, ну!» Дождалась, когда он поставит пустую шайку на пол.
— А чего же не радостную?—спросила она.— Каждый час от жизни радости и не требовай. А бывает денек или там ночь — с Петрой... Это как позабудешь? Греет. Вот вы, политики, о радостях все говорите. Ну, а где она, в чем ваша-то радость? Кандалы, тюрьмы, не то в ссылках по чужим углам, от семей своих оторванные. С чего нам, чтобы в зависть, пример брать?
— Тяжело, глухо народу живется? Сами же так говорите, Прасковья Игнатьевна! И кто-то должен первым вступить в борьбу со злом. Завидовать в судьбе нашей сейчас нечему. Завидовать станут внуки.
— Это мы все понимаем,— сказала Праскева и осторожно попробовала рукой белье в корыте, не горячее ли,— все понимаем. Потому и углы в доме политикам сдаем. Не корысти ради. Хотя себе какая копейка тоже не помешает, знаем, и у вас ее лишней нет. Но скажите вы мне: вы женатые?
— Нет,— с некоторым замешательством ответил Дубровинский,— нет и не буду, не могу я жениться. Революционер обязан целиком посвятить себя одному делу. А семья связывает.
— И за барышнями даже не ухаживали?— с какой-то особой настойчивостью спросила Праскева.
Дубровинский слегка поморщился. Покоробило само сочетание слов «барышня» — «ухаживание» да и оттенок, как ему показалось, чисто бабьего любопытства в вопросе Праскевы.
— Не ухаживал,— жестко сказал он.
— Ну тогда всей жизни сполна вы тоже не понимаете,— вздохнула Праскева.— Ни той, какая есть, ни той, за которую в тюрьмы да в ссылки идете. Призадумайтесь все-таки, унеситесь мыслью ко внукам, о которых говорите. Завидовать за муки ваши станут, конечно. А за любовь при этом беззаветную — вдвойне
бы позавидовали.
И принялась длинным посылом руки вдоль корыта намыливать всплывающее в горячей воде белье. Дубровинский вернулся за переборку в свой уголок. Прилег на постель. Все еще ныли в суставах натруженные ноги и теснило, тупой болью сдавливало грудь — трудно сделать глубокий вдох. Продуло, должно быть. На барже — сырой речной ветер, прохватывающий насквозь, а укрыться от него некуда. По плечам то и дело хлестали косые ледяные дожди, временами перемежаясь со снежной крупой... Мелкая дрожь пробежала по телу. Он усмехнулся. Ишь ты, от одних воспоминаний и то делается зябко. После всего, что было, какая же благодать этот Яранск с его теплым уголком в доме, где можно хоть день целый нежиться на мягкой постели!
«А потом что?— почти вслух спросил Дубровинский.— Долго ли могу я позволять себе такое безделье? И если не бездельничать, чем здесь заниматься? Читать! Наверно, в местной библиотеке хоть что-нибудь да найдется. Напишу и домой насчет нужных книг. Только ведь мама и тетя Саша тогда, конечно, и денег пошлют. Знают, что на рубль двадцать казенного пособия месяц не прокормишься. А это уже не годится, я должен на жизнь сам зарабатывать. Но где, каким образом?»
Припомнился недавний разговор с хозяйкой дома. Поступить на постоянную работу здесь невозможно, а ссыльным разрешается заниматься только физическим трудом. Придется вместе о Петрой колодцы копать, если только он возьмет в напарники. Но ведь с тяжелой работой ему никак не сладить. Словно бы надломился он на долгом этапном пути. Хорошо хоть, голова
работает с достаточной ясностью. Поискать, нельзя ли давать уроки немецкого языка, математики частным образом? Впрочем, это тоже, кажется, запрещено... Дрема стала одолевать Дубровинского. Убаюкивало слабое, однообразное похлюпывание белья под проворными руками Праскевы, ее свистящее придыхание, перезвон капель, падающих в пустое ведро. Теплый щелочной запах слегка щекотал в носу, но это было даже приятно.
Заснуть, однако, не пришлось. Явился Радин. Ероша густые черные волосы, крупными прядями спускающиеся на лоб, и поблескивая из-под нависших бровей живыми, ищущими глазами, он подсел к кровати.
— Ну и как вам на новоселье, Иосиф Федорович? Первые ваши иранские впечатления?—спросил, расчесывая пальцами свою длинную окладистую бороду.
— Первые впечатления самые хорошие: я снова вместе с друзьями. А это — главное.— Дубровинский попробовал подняться, сесть на постели. Радин тут же толкнул его на подушки.
— Лежите, лежите! Представляю, как у вас ноги ломит сейчас. Сам год назад проделал точно такой же путь. И видите, как я сдал?.. А что касается друзей, чинов полицейских для надзора не хватит, если реденько нас расселять.
— Так можно легко и сбежать отсюда?—встрепенулся Дубровинский.
— Ну, как вам сказать?.. Вообще-то, разумеется, можно. Если есть к тому решительная надобность. Однако учтите, сбежать легко, но не трудно быть и пойманным, а тогда — водворенным для отбытия увеличенного срока куда-нибудь и похуже, чем этот хилый Яранск. Во всяком случае, Владимир Ульянов, а он нам во многом пример, терпеливо — вернее, нетерпеливо — отбывает ссылку в Сибири, не стремясь к побегу. Таков сейчас исторический кусочек времени. Надо собраться с силами, теоретически вооружиться, будучи у властей на виду. А затем уже снова в подполье. В хорошо подготовленное, надежное, крепкое.
— Пожалуй, вы правы, Леонид Петрович,— задумчиво сказал Дубровинский,— наша неумелость больше всего нам мешает. Провал за провалом. Охранка словно сквозь стекло видит. А мы полагаем, что прикрыты непроницаемой броней.
— Могу похвалиться,— Радин с шутливой торжественностью поднял руку,—- когда сам неповторимый Зубатов делал у меня обыск, тайника, сооруженного мной в русской печке, он не нашел. А там хранилось самое опасное. Быть бы мне тогда не в Яранске — подальше и посквернее, да и не на два бы года сослали, а по меньшей мере на пять.
Дубровинский смотрел на Радика восхищенно. Точит его, неумолимо точит чахотка, все ее грозные признаки налицо, но человек не сдается.
— Вы замечательный выдумщик, Леонид Петрович,— сказал Дубровинский, все-таки усаживаясь на постели с подушками за спиной. Было неловко лежать при госте.— Помню историю, как вы эдисоновский мимеограф по памяти воплотили в металл. По сути дела, заново изобрели.
— Люблю прикладные науки. Вы, может быть, и не знаете, а я ведь еще при отце был, так сказать, совладельцем винокуренного завода. Досконально изучил технологию приготовления проклятого напитка, коего, кстати, по убеждениям своим, даже в рот не беру. Но кандидатом естественных наук стал, между прочим, обратившись именно к проблемам винокурения. Что поделаешь: сам процесс преобразования одного продукта в другой был с детства знаком и казался мне весьма любопытным. Аспект чисто технический. Но вот вам аспект социальный. Дрожжи и крахмал со всех точек зрения полезнейшие для людей продукты. А их дитя — алкоголь — страшный яд. Увы, не со всех точек зрения. Господствует чудовищная, ложная доктрина: «Веселие Руси есть питие». И выдается эта доктрина за глубоко народную. Разве нет здесь предмета для серьезнейших социальных обобщений и решительного опровержения безобразнейшего поклепа на русский народ? Да, Иосиф Федорович, рабочая, трудовая Русь пьет. Но — «веселие»? Скорее, не тоска ли это от бесправия и бес» проглядности существования?
— Именно так,— подтвердил Дубровинский.
— Социальный прогресс и пьянство несовместимы. Очевидно, когда установится справедливый общественный строй, нам — доживем если? Доживем!—придется непременно вступить в беспощадную борьбу и с этим давним и сильным врагом. Но — виноват!— Радин хлопнул себя ладонями по коленям и поднялся.— Вижу, дорогой Иосиф Федорович, вам никак не лежится. Что ж, давайте побродим немного по свежему воздуху. Дождь, ради прибытия вашего, прекратился. Однако грязища в городе потрясающая. Но как раз за углом этого дома начинается узкий переулочек, по которому на телеге проехать невозможно, а пешим, да если в галошах, грязь не страшна. Надеюсь, среди ваших вещей, взятых в ссылку, галоши имеются?
— Конечно, Леонид Петрович! Тетя Саша пыталась всунуть мне в сундучок даже две пары.
— И зря вы отказались, Иосиф Федорович, от второй пары. В здешней знаменитой глине, особенно ночью, очень просто оставить не только галоши, но и штиблеты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104