А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. о тебе только что думал, в эту самую минуту. С чего бы это: я подумал... мысленно тебя из хаты вывел, как моль- фар — волшебник.
— Что ж тут такого? Любишь меня, Яков,— ответила рассудительно.—Такое случается, когда очень любишь,— добавила и накинула ему на плечи кип- тар.
— Говоришь, как старуха... будто десятерых перелюбила. Все тебе ведомо и знамо.— Хотел обнять ее и не посмел, смутившись под взглядом ее чистых зеленых глаз.
— Ты угадал, десятерых любила,— засмеялась.— А если вправду, так мне довольно тебя одного. Приходишь ко мне по ночам во снах... Такой горячий и нетерпеливый. А я отодвигаюсь, хотя как будто бы на одной постели, и печалюсь...
— Теперь незачем сушить голову. Возьму тебя.
— Украдкой не дамся. А на самом деле...
— Теперь усадьба надо мною не властвует. Я над ней пан.
— Кроме усадьбы твоей есть еще род... Розлучей- Королей. Что они на это ясному пану скажут?
Он даже вздрогнул... В самом деле, как мог забыть, что где-то там, на беркутовых вершинах, вдали от села, процветает отцов заклятый, упорный, присадистый, закаленный на семи ветрах и нелюдимый, как медвежье племя, род. Розлучи, в отличие от многих на Гуцульщи- не, не сеют и не жнут, Каменное Поле для них особой ценности не имеет, не выращивают они также фруктов и не хватаются промышлять резьбой по дереву или гончарством, а твердо приросли к своим свиньям, коровам, овечьим отарам, они одержимо умножают свое поголовье и хватают где только возможно, скупая поло- нины и леса. Ибо сказано: Короли.
— Так что посоветуешь, чтоб от тебя отрекся? — задохнулся Яков. Казалось, что целый день верхом на
коне объезжал он полонины и леса, принадлежавшие его роду.
— Если бы только во мне дело. А то ведь отречься надо от себя самого, от всего того, чем живешь ты теперь,— печально ответила Гейка и заторопилась к стайне доить коров.
Яков, обнаженный до пояса, умывался из ведра возле криницы и взвешивал Гейкины слова: сказала мало и в то же время много. Оно и в самом деле: род Розлучей не перешагнешь, будто гнилую колоду, не сделаешь вид, будто его не существует и что с ним можно не считаться.
— Как-нибудь устроится, любушка,— успокаивал дивчину, переступая после умывания порог стайни и на ходу утираясь подолом сорочки.
Гейка сидела под коровой на скамеечке, и из обоих ее кулачков, таких маленьких, будто воробушки, едва охватывающих дойки, цедилось в подойник молоко.
— Ат, голова моя дырявая... забыла принести тебе рушник,— направила разговор в иное русло.
Он повторил:
— Как-нибудь устроится, любушка.— И, не в силах побороть искушение, наклонился и поцеловал дивчину в белую шею.— Люди — не звери, Короли, думаю, тоже. Кто запретит мне жить так, как сам хочу?
— Бог ты мой, Якове, ты как ребенок,— снизу вверх взглянула на него.— Да мир запретит! — Очи ее потемнели в укоре. Мол, хлопчик ты мой, большой вырос, а простых вещей не разумеешь. Яков припомнил, что такими же печальными и укоризненными глазами смотрела на него, маленького, покойная мама, когда он вытворял что-нибудь безрассудное.— А кроме того, разве ты знаешь, как жить по-своему?
— Озабочен этим... как жить? — признался.
— Ты ж книжки читаешь.
— Разные книжки по-разному и советуют. Самому надо... чтоб по-людски.
Гейка вздохнула:
— По-людски тяжело. Мир — как сбесившийся пес. Так и берегись, что укусит. Если же он тебя укусит, так и сам сбесишься.
Вновь подивился ее рассудительности:
— Говоришь... будто сто лет за плечами имеешь.
Качнула головой:
— Временами мне сдается, что я жила уже когда-то
и теперь вспоминаю пережитое. Ну да это пустое, правда? Просто я закончила школу в усадьбе твоего батька: смалу возле гусей, потом около свиней. Имела в той школе глаза и уши... Если бы у меня был свой батько да не была бедною, выросла бы похожей на моих ровесниц, беспечально катила бы по горам песенки. Ты б такую... другую... меня полюбил бы?
— Наверное, нет. Других в селе множество, ты одна запала мне в сердце и в очи.
— Как пылинка попала, правда? — улыбнулась. Жило-таки в ней прирожденное девичье кокетство; Яков, однако, кокетства не заметил, внезапно пришло ему в голову, что необычная эта и немного странная дивчина явилась ему из сегодняшнего рассвета... она и была, может, той птицею, что черкнула крылом по медному тазу на елке.
— Ты упала как росинка, которую надо выцеловать.— Ухватил двумя руками стульчик, на котором сидела, и поднял ее вверх.
— Молоко разолью, газда,— просилась, держа в вытянутой руке подойник.— Заругает меня Настуня. А сила в тебе есть...
— Для тебя и сил не надо, ты легонькая, как пташка... ты все-таки птица из предрассветного леса,—утверждал.— Сбросила перышки и стала дивчиной. Правда?
— Может, и правда, Якове. Откуда нам знать про то?
Он носил в памяти этот разговор всю жизнь... всю
жизнь считал, что его Гейка — таинство. Она рожала ему сыновей, управлялась по саду, в поле, в стайне возле скота, в хате... стирала-выбеливала полотна, и ее руки, эти маленькие воробушки, потрескались, почернели от работы, зеленые очи ее выцвели, белые, как пряжа, волосы поредели и поседели, а он по-прежнему — по-юношески — думал про нее, как про непостижимую до конца тайну, как про утреннюю птицу, что села ему на плечо, и, когда умирала она, он вновь говорил ей об этом, старой и натруженной, и она, старая и натруженная, в последнюю минуту нашла в себе силы, чтобы погладить его, как маленького, по голове, улыбнуться и сказать:
— Боже мой, боже... Отмерили мы с тобою, Якове, долгую дорогу, а на дороге — как на дороге... А ты и до сих пор остался юнаком, что верит в сказки. Ты добрый юнак из доброй сказки. И потому, может, жилось нам красно на белом свете.
И еще Нанашко Яков всю жизнь помнил звон, который раздался где-то на колокольне как раз в тот миг, когда целовал он Гейку; она не противилась... она лишь следила, чтобы не вылилось из подойника молоко, и боялась, что грех ныне целоваться: святая же неделя, колокола в церковь скликают.
Он вспомнил про церковь позже, когда, уже чисто выбритый, в праздничной сорочке, красных суконных штанах и воскресных постолах, ел за столом вареники. Спросил Гейку:
— Пойдешь к службе божьей?
Дивчина, на другом конце стола лепившая вареники, молча покачала головой.
Удивился:
— Ов, а это ж почему?
Потрескивал в печи огонь, жужжали и шуршали мухи в бумажных цветах вокруг образов на человой стене. Когда же молчание затянулось, старая Настуня сердито сказала:
— Спрашиваешь у больного здоровья, молодой газда. Ты что, со вчерашним дождем с неба упал и не знаешь, что служанки в церковь не ходят?
Пошутил:
— Я с громом свалился, тетка. И думаю, что у служанок, верно, нету грехов, нечего им отмаливать?
Старая отрезала, будто бритвой:
— Если и есть, так искупаем грехи работой, а не отченашами, потому что еще при жизни господь нас в чистилище определил... Еженедельно на шесть дней в чистилище, а придет воскресенье — и одеться не во что. Твой батько, когда брал девку к себе на службу, родным ее сразу выговаривал: «Закажите ей сразу при мне, чтоб по гулянкам не бегала, зубы в церкви не сушила, я беру ее не для церкви, а для работы. На год даю три сорочки гладких, одну из льняного полотна, кожух на зиму, две пары постолов, четыре юбки-запаски, в склепе купленные, абы гузницей не светила. Жрать будет то же, что и я ем...» А ты расспрашиваешь...
Яков покраснел. Смешными и легковесными показались ему неясные грезы о великом добре, если у Гейки нет воскресной сорочки с вышитыми рукавами и нет киптарика, юбок, тканных позументами, нет ожерелья на шею, красного пояса — вещей таких простых и крайне необходимых каждой дивчине в наших горах:
временами маленькие мелочи делают человека счастливым.
Просил прощения:
— Не гневайтесь... я ж в самом деле как с неба свалился. Падая, вспомнил: наша комора полна одежды, оставшейся после мамы. Выберем для вас, вуйна, и для Гейки.
Настуня говорила что-то про его доброе сердце. Но ты, Якове, сердца не слушайся, учись газдовать, а не раздавать, бо ныне одному дай, завтра другому дай, а послезавтра третьему все же не дашь — всем одинаково не угодишь. Она, возможно, с точки зрения своего женского ума, говорила вещи тверезые, однако Яков не слушал, решительно подхватился из-за стола, сорвал с гвоздя у печи связку ключей и бросился в сени, в углу чернели железом кованные двери ко- моры.
— Так то ж не горит! — крикнула вслед ему Гейка.— По крайней мере, сегодня не надо! Я у тебя и так гожая да красная... без церкви и без убранства воскресного.
Насту ня грозила ей пальцем:
— Но-но, девка, смотри мне.— Пальцем грозила, а глазами мимоходом стрельнула в окно.— Едут,— вздохнула.
Она, старая Настуня, имела зоркие очи. Крикнула в сени Якову:
— Едут уже!
— Кто? — Он никак не мог попасть ключом в замочную скважину, оттого и сердился.
— Да хто ж... не татары и не Жельман, а твой род.
Он не придал этому значения: едут — так пусть себе
едут, так заведено, с тех пор как стоит Садовая Поляна, что в воскресенье и в большие праздники хозяева с верхов съезжаются, как на торг, у церкви. В самой церковке, правда, людей немного, разве что старые дядьки да тетки за молодые свои грехи бьют поклоны перед образами да старики, как недорезанные козлята, подтягивают дьяку Северину, а газды помоложе, парни и девчата—в ограде... цветет мак под черными шатрами высоких елей. Вокруг ржут привязанные кони; газды на лавках тесовых сидят под звонницей, попыхивают трубками и прядут неторопливые беседы, что на долах (слышали ль, соседушко?) засуха палит — жито утлое и кукуруза посохла прежде срока, как чахоточная,
а то означает, что зима в горах выпадет голодная, с Каменного Поля кулеши много не сваришь; молодежи ж зима кажется нереальной, далекою, и она нисколько их не печалит — пасут глазами табунки девчат.
Когда-то Якову нравились воскресные ярмарки возле церкви, где ничего не продают и не покупают, где не очень-то и молятся... Собственно, люди молились друг перед другом, отдыхая душою, объединялись, измученные одиночеством в горах и разделенные работой в селе. Якову тут казалось, что среди людей царит гармония; он, бывало, расхаживал с ровесниками в толпе, прислушивался к разговорам и не замечал ни богатых, ни бедных, кроме разве что нескольких калек, а все остальные были одинаковые, одинаково одеты, словно бы и хлопоты у них были одинаковые, одинаково светились покоем их лица. Сегодня же ему стало стыдно за то, что слонялся среди людей близоруким, даже Гейки никогда не примечал среди убранных цветами девчат. «Я искал единения... чего-то общего, а все это была подмалеванная фотография. Ну ничего, я Гейку одену, и тогда все увидят, какая у меня будет красная жена,— говорил он себе, отворив наконец дверь в комору.— Гейку приодену... А разве одна Гейка в Садовой Поляне и за ее пределами?»
Разве одна?!
Здесь, в отцовской коморе, заставленной под самый потолок мешками и узлами, где умопомрачительно пахло выделанными кожами и кукурузной мукой, Яков измерил собственное бессилие... почувствовал себя слишком мелким для того, чтобы добрыми поступками изменить мир. Неверие, как призрачные силы, наведывалось к нему и позже, мучило, и он, побежденный им, затихал на долгие месяцы, становился равнодушным, словно бы замирала в нем душа; ныне же чувство ярилось свежим разочарованием, и хлопец едва не бился головой о ребро сундука, жалуясь бог знает кому на то, что не умеет сделать из воды вино, а из камня — хлеб.
— Они едут к нам, Якове! — вбежала в комору Гейка.
Розлучи и в самом деле спускались горной тропинкой к воротам усадьбы. Какое-то мгновенье, выбежав на крыльцо, Яков наблюдал за кавалькадой всадников на низеньких «гуцуликах».
Впереди покачивался в седле дядько Лукин, за ним — четыре его сына и зять Антон — пожилые уже газды, посредине ехали женщины, а замыкали кавалькаду Лукиновы внуки — ловкие парни с топориками- бартками в руках. «Нашествие Королей»,— невесело усмехнулся Яков и подумал, что Настуня с Гейкою слишком мало налепили вареников, чтобы накормить воскресных гостей. И как продолжение этой мысли всплыл вопрос:
«Постой-ка, по какому такому поводу собрались мои родичи купно? Ведь тропы и дороги от их усадеб ведут к церкви не мимо моего дома.
Что-то случилось? Или, может, захотели помянуть батькову душу?.. Так ведь сорок дней еще не минуло с тех пор, как его похоронили».
— Ой, брат, не с добром они едут, не с добром,— _ постанывала за спиною Настуня.— Заболели их головоньки от Яковых щедрот. А ты, Якове, в случае чего... позабирай назад то, что роздал нам позавчера. В твоей это воле и в твоей силе, к нотарю ты ни с кем еще не ходил...
Тучи клубятся над Яковом и в душе Якова тоже.
— Помолчите, вуйна,— бухнул глухо.— А ты, Анка, беги да отвори ворота.— Ему не хотелось верить, что Короли едут с лихими намерениями, что Короли едут из-за того, что заболели у них головы... ведь едут они с той стороны, где живет смелая птица, черкнувшая по солнцу крылом...
Волхвы едут с восхода или волки?
Двинулся Королям навстречу. Шел и думал: «Незачем самого себя дурить. Волки то».
Думал одно, а делал совсем другое, заученное и традиционное: поклонился дядьку Лукину и чмокнул в жилистую руку.
— Тешу себя радостью, что не обошли вы в святое воскресенье мое подворье,— чеканил Яков слова.— Здоровы ли? Хорошо ли доехали?
Слова тоже были традиционные, обязательные. В другой раз они, возможно, имели бы какую-нибудь цену, а ныне не стоили и ломаного гроша.
Лукин Розлуч молча вынул ногу из стремени, сошел на землю и, еще не оглядевшись по сторонам, треснул пятернею Якова по лицу.
Скрипнул зубами Яков:
— За что? — Стыд и ярость обожгли его, он порывисто рванулся к старику... напрасно рванулся; ибо несколько пар рук вмиг скрутили его. «Короли Короля бьют... Короли Короля обступили. Нет, я не Король, не Король, не Ко... у Королей грубая сила. Что я выставлю против грубой силы?» — убивался Яков. Короли в самом деле стояли вокруг, приземистые, коренастые, будто нарочно подрезанные на высоту его плеч полевые раскидистые дубки. Сила порождает уверенность. Глаза их, синие, ярко и холодно, как льдинки, поблескивавшие на обветренных лицах, вовсе не выражали гнева. «Они приехали сюда судить меня... права и обязанности судий освящены столетними обычаями. А может... а может, не приехали, а примчались Короли, сбежались как псы полонинские? Надо ж завернуть овцу, отбившуюся от стада».
Видно, веселая смешинка вспыхнула, как соломинка, на Якововых губах, ибо Лукин Розлуч принялся грозить:
— Но-но, смеху, хлоп, в том мало, что мы тут. Засмеешься на лавке, когда спустят с тебя штаны и я наставлю на заднице синих полос.— Старик зыркал глазами по усадьбе, пока под хатой не заметил дубовую колоду. Ткнул в нее пальцем: — Вон там отлупцую, чтоб запомнил.
— Не посмеете, дядько.
— Посмею! Есмь старший среди Розлучей, и мне справедливо надлежит чинить суд и расправу: выбивать из задницы разум в голову.
— Сперва выслушали б меня, если судить собрались,— молвил Яков, взглянув на Лукиновых внуков, державших его за руки. Был он выше Королей на целую голову.
— Разве разумное что-нибудь скажешь? Дурной ты, как пробка. Батько твой, покойник, три раза в гробу перевернулся от сынова транжирства. А как же... Батько по ниточке ткал, как полотно, а ты рвешь полотно на куски, распускаешь его. Ради чего? Ради того, чтоб голытьбе пупки прикрыть. Так где ж твой разум, га? — спрашивал старик, забавляясь ременной уздою.
— Разве ж не я газда в своем хозяйстве?
Старик беззвучно смеялся... Смеялся Лукин Розлуч
белокипенными зубами.
— Так, наверное, нет. Ты — мальчишка, у которого в голове шпаки гнездо свили. Где же это видано... ныне
одному злыдню дашь, завтра — другому, послезавтра — третьему. Напоследок сам пойдешь с торбой под ворота. Мало тебя батько учил.
— Вы доучивать приехали?
— Приехал напомнить, что ты тоже — Король.
— Король — да не тот.
— Должен быть таким, как мы. Короли — это Короли. Представь, что случится, если бедняки, сельская голота придут ко мне, к третьему, десятому газде и станут требовать: «Дай землицы... дай скотинку, ибо я у тебя, газда, косил, ибо я у тебя, газда, овечек пас». Это ж неслыханно! Мир перевернется, горы попадают и рассыплются, как горшки.
— Однако ж, дядьку, есть-таки людская кровушка и людской пот в вашей скотинке, в кукурузном зерне...
Лукин Розлуч долго всматривался в лицо Якова.
— Бог мой, ты або свихнулся, або — большевик, або ж — вор, который раскрадывает свое собственное добро.
— Потому вы и велели держать меня за руки, как вора? А я и не думаю бежать со своей усадьбы. Или, возможно, все Розлучи боятся одного Якова Розлуча? — Он попытался освободить руки — треснула на плечах сорочка.
— Моцно держите!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35