А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. Больше ничего не сказал.
Не предупредив о своем приезде, Рабия посадила старушку в такси и появилась с ней вместе дома, как раз в этот самый дождливый день.
Серкебай сидел у окна, смотрел удивленно на дождь, будто видел впервые — впервые не связывал дождь с делами, а лишь радовался, что припускает сильнее, вспоминал пережитое, и вдруг как раз напротив окна перед глазами Серкебая остановилось заляпанное грязью такси. Рядом с шофером никто не сидел; открылась задняя дверца, и показалась его дочь Рабия, а следом за ней какая-то старушка. Легкое летнее пальто, сапожки, на голове пуховый платок. Видно было, что бодрая, легкая в движениях — проворно вылезла из машины, затем задержалась, оглядывая двор. Повернулась лицом к окну — прежде всего Серкебай заметил очки в роговой оправе. Затем... Затем он моргнул испуганно, вздрогнул, затаил на минуту дыхание. Он не понял, что с ним случилось, кого он увидел, — лишь показалось, что ожило, шевельнулось давно застывшее, истершееся, забытое, уснувшее чувство... Как будто оно приоткрыло глаза и снова закрыло. В голове — мешанина, вихрем закружились противоречивые мысли. Серкебай обернулся, глянул на свою Бурмакан. Та, неспешно передвигаясь, вытирала марлей пыль с необыкновенно большой высокой и широкой самодельной кроваги, что стояла в углу, на почетном месте. Давеча поглядел на нее — была занята ближней, маленькой, спинкой, теперь перешла к большой, главной спинке. Серкебай знал — Бурмакан по натуре своей делала любую работу не торопясь, чисто, тщательно; даже когда оплакивала, будто подбирала мелкий бисер, однако его это не только не раздражало — наоборот, нравилось в ней. Бывало, придя усталым с работы, ложился на эту кровать и так отдыхал — наблюдая за медленными движениями Бурмакан. Слышал в ее движениях песню, мелодию. Не задумывался, что за песня, почем\ поет,— просто ему так казалось, так слышалось. Отдыхая, привык видеть две старинные серебряные монеты, заплетенные в ее косы, — послушно свешивались в ту сторону, куда Бурмакан наклонялась. Но больше всего ему нравилась молодая, как у девушки, фигура жены, — ведь состарилась вместе с ним, уж седьмой пошел десяток, а осанка осталась прежняя — прямая, гордая, юная... Правда, когда, занимаясь уборкой, поворачивалась к нему лицом, веки его смеживались. Лицо жены ничуть не подходило к фигуре, не было молодым. Человек, увидевший увядшее, в морщинках, точно печеная картошка, лицо Бурмакан, сопоставив с фигурой, мог бы подумать, чго странным образом голову одного человека прилепили к телу другого. На похудевшем в старости лице резче выделялись скулы, кожа собиралась складками, лишь одни глаза не изменились, не утратили юной прелести. Казалось, что просверлили две дырочки в старой, засохшей коре тополя и прилепили два молодых глаза. И ведь что получалось — эти самые молодые глаза словно бы скрывали, делали невидимыми морщины постаревшего лица, делали его добрым, ласковым, даже красивым, придавали ему особую прелесть...
Бурмакан посмотрела на мужа как раз в то мгновенье, когда он глядел с испугом на незнакомую женщину, входившую к ним во двор. Почувствовала его растерянность — не привыкла видеть мужа таким, смотрела на своего старика вопрошающе: мол, что это с ним приключилось? Но ее Серкебай не ответил — не успел он вымолвить слова, как в дверь постучали; не ожидая ответа, открыли, и показалась та незнакомая женщина... Из-за ее спины выглянула Рабия, сказала, застенчиво опустив взгляд:
— Апа! К нам гостья. Я говорила о ней...
В комнате было настолько чисто, что гостья, вошедшая с дождя, повернулась было, желая возвратиться в переднюю комнату, чтобы разуться, но Бурмакан, поняв ее мысли, пригласила приветливо:
— Заходите, не беспокойтесь ни о чем. Ну, запачкается ширдак — так ведь это не на совести грязь. Придут теплые дни, брошу его на траву, вытряхну как следует — вот и снова чистый. Рабия, проводи сюда гостью! — Видно было, что ей понравилась эта пожилая учительница.
Гостья с улыбкой слушала Бурмакан; обвела взглядом комнату, увидела седобородого человека — глаза ее расширились на мгновение, казалось, она перестала владеть собой, но тут же прикусила губу, спокойно всмотрелась в лицо Серкебая. Глаза в глаза... Теперь она безошибочно признала его. На лбу выступила испарина...
—- Здравствуйте, — тихо сказала она, стараясь не выдать волнения.
Теперь Аруке вполне овладела собой, не чувствовала больше растерянности, и Серкебай по взгляду ее понял, что и она узнала его. Возможно ли — через пятьдесят лет?.. Что в нем осталось от того, прежнего Серкебая, бывшего ей мужем и потерявшего ее в бегстве на перевалах?.. Может, только глаза, взгляд не изменило время?
Словно желая сказать, что случившегося не вернешь и не изменишь, Аруке держалась подчеркнуто спокойно: она все же вернулась в переднюю, тщательно вытерла о половик сапоги и, сняв наконец пальто, вернулась в гостевую. Оказалась одетой в белую шерстяную кофту — в комнате словно бы стало еще чище, светлее прежнего.
Бурмакан, которая стелила для гостьи на почетном месте корпочо — стеганое узкое одеяльце, — не подозревала еще ни о чем, она привычно застенчиво, оказывая уважение приезжей, бочком подошла, желая поздороваться, подала ей кончики пальцев. Аруке крепко сжала их да еще и тряхнула. Глаза Бурмакан широко раскрылись, она была неприятно удивлена. Серкебай, кажется, тоже. Гостья прошла на почетное место и села. Серкебай, никогда не отвергавший приветствий не только взрослых, но даже и детей, теперь молчал, будто в рот ему насыпали песку. Бурмакан, наклонив голову, будто гусыня, собирающаяся ущипнуть, недовольно поглядела на мужа. Серкебай, конечно, видел — Бурмакан сердится. Что-то пробормотал себе под нос, едва шевеля губами, но слов его приветствия не расслышали не только гостья и жена с дочерью — даже он сам. Трое пожилых людей застыли в молчании — словно ожидали чего-то...
Первая овладела собой Аруке. Спокойным жестом сняла с головы платок, накинула его на плечи. В доме было тепло, несмотря на весеннюю непогоду. Многие в поселке завидовали жилью Серкебая — мастера строили по его собственному плану. В каждую комнату он провел толстые железные трубы отопления, и, когда Бурмакан в обед разжигала огонь в плите, в комнатах становилось тепло.
— Это и есть твой отец, Рабия? Оказывается, я его знаю давно... Думаю, что это за Серкебай?..
Бурмакан и Серкебай, подняв головы, с тревогой поглядели друг на друга.
Бурмакан в беспокойстве переводила взгляд с Аруке на Серкебая и обратно. Казалось, из глаз ее летели искры, словно от кремня... Борода и усы Серкебая задрожали, однако вскоре дрожь унялась. Только тогда Серкебай смог ответить:
— И я тоже... знаю давно...
Так жалобно, неуверенно Серкебай разговаривал с Аруке в давно ушедшие годы, когда очень любил ее, когда из-за этой любви убил ее первого мужа — байского сына Жайнака. Давно, давно ни с кем не говорил таким тоном Серкебай, и вот сейчас как-то само получилось...
— Откуда ты знаешь эту почтенную женщину?
— Разве спрашивает о таком человек, вместе с Серкебаем кружившийся в сите жизни? — с усмешкой ответила Аруке.
На некоторое время опять воцарилось молчание. Обе женщины, скрывая волнение, бросали друг на друга испытующие взгляды. Каждая, казалось, задумалась о своем. Рабия вышла хлопотать по хозяйству.
Бурмакан терялась в догадках: «Серкебай — и она? Нет, это невозможно. Серкебай на такое не пойдет, я верю ему. Однако... смотри-ка, глаза у нее горят... Видно, не сейчас, но... когда-то... нет, не возьму на себя греха... Для чего сказала о сите жизни? Должно быть, Серкеш встречал ее где-нибудь... Он ведь часто ездил на всякие совещания, наверное, там и узнал... На совещаниях? Нет, не так, тут что-то другое. Если бы просто встречал в поездках, разве сказал бы: «Знаю давно...» — разволновался бы так? Говорит, будто чувствует за собой вину. Эта учительница.... Видно, в молодости была хороша собой... Нет, вовсе она не красивая, что-то слишком бледна... Разве так уж бледна? Кажется, я ревную? Конечно, была красивой. Одни глаза чего
стоят и сейчас еще посверкивают огоньками! Если бы не очки... Да, именно это... очки скрывают... придают спокойное достоинство. Но разве мои собственные глаза... разве угасло в них пламя? Смотри-ка, шея ее — она вся в морщинах... Нет, не нужно слишком придираться. Должно быть, эта шея когда-то источала лунное сияние. Да, конечно, была красавицей... Наверно, немало джигитов вздыхали о ней, не добившись взаимности. Разве можно судить о ее молодых годах, видя ее сейчас... Недаром ведь говорят: «Если состаришься, будь как я, будь как черная земля». Подожди-ка. Все-таки... Кого же она мне напоминает? У кого я видела такие глаза? Может быть... Не мои ли у нее глаза? Оставь... Нет, все же... Ну-ка гляну я на свой портрет. Вот шайтан... Конечно, что я плету — нисколько не похожи... Какое не похожи. Похожи. Хорошенько всмотрись, Бурмакан. Посмотри на портрет... Видишь — в глазах затаилась мечта? Неужели в глазах этой женщины тоже живет мечта? Если она уважаемая учительница, о чем ей еще мечтать?..»
Аруке думала о своем: «Серкебай, несчастный Серкебай, как ты нерешителен, а? Отчего нерешителен Серкебай? Или боится своих прошлых дней, но ведь все давно покрылось пылью... А может, боится жены? Чего он боится? Чего ему осталось бояться? Постарел, а? И этого человека я любила когда-то? Этого... Нет, не то слово, нельзя так говорить. Взаправду ли я любила тогда? Если да — значит, он был достоин? Любовь ведь слепа, накидывается, не спрашивая рассудка. Да, у любви вовсе нет рассудка, ошибается на каждом шагу. Если бы люди любили других за то, что они есть на самом деле, — любили их души, их привычки, если бы люди могли вовремя различить реальное — то, что перед глазами!.. Но нет, не способны к такому, бедняги. Сколько знаю случаев, когда любят только одну сторону, одно качество, осколочек, щепоточку другого существа. Быть может, я тогда полюбила его глаза, или его слова, или песни, или его удаль... И значит, не все его слова, а только отдельные, те, что нравились мне... Быть может, даже и не любила, а только одобряла их? Быть может, я тогда и не знала даже, что такое любовь? А теперь знаю? Только теперь? Сейчас, конечно, узнала бы... Любовь... Какая сейчас может быть любовь?.. Оказывается, он женился на матери Рабий... Жена Серкебая... Глядит хмуро. Видно, повздорили они перед моим приездом. Нет, наверное, увидев, меня, она заподозрила нехорошее, потому рассердилась. Мы, бедные женщины, интересные существа, а? Иногда вспыхиваем из-за пустяков, будто молния, иногда мягко сверкнем, подобно далекой комете, вызывая зависть у видевших... Иногда мы чисты, точно священная могила, иногда мы опасны, подобно болоту, которое тотчас засасывает любого, ступившего на его край... Иногда мы как вольное пастбище: проведешь там хоть час — почувствуешь силу и бодрость; иногда напоминаем шипы, готовые вонзиться в глаза. Мы способны, загоревшись, создать все или все стереть, уничтожить. Мы дочери великодушия и благородства, мы дочери обиды и ревности, мы и мелкие и большие, и широкие и очень узкие; иногда мы храним в уголке своего сердца целый мир; иногда там не поместится и зернышко пшена. Мы любим критиковать других, но сами нетерпимы к оценкам. Взять хотя бы меня — в душе я осуждаю Серкебая. Я назвала его беднягой. Но сама разве я не бедняжка? Что есть такого во мне, возвышающего над Серкебаем? Живу одиноко, дом мой пуст... Я — не бедняжка, я — несчастная. И Серкебай — не бедняга. У него же есть три дочери. Три его дочери — три отдельных мира, три разных города. Его корни тянутся далеко. Умрет Серкебай — останутся его корни, продолжится его род, будет жить его имя... А когда я умру — что останется от меня? Я уйду без следа, ничего не оставив после себя, я умру, и никто не скажет обо мне слова, не помянет добром... Да, это о таких, как я, говорят: если умрет одинокий, у него и плакальщиков нет. Иной раз, пытаясь успокоить себя, повторяю: ведь после меня останутся мои ученики, они будут вспоминать, они скажут — учила их одна старушка по имени Аруке. А что еще скажут обо мне? Что они знают, что вспомнят о моей жизни? Ничего. Да, больше ничего не останется от меня в народе.
Почему я не вышла замуж? Были ведь люди кругом... я нравилась... мне предлагали замужество... Были хорошие, были плохие, много их было, мужчин. Но когда заговаривали о замужестве, сердце мое леденело. Перед моими глазами вставал образ вот этого самого Серкебая... Я думала: уж лучше без мужа, — вдруг он окажется точно таким же... Я разочаровывалась, я начинала избегать человека, которому нравилась. Это все ты, Серкебай... Нет, все же нет... Не годится сваливать
всю вин> на него одного. Что он мог понимать в то далекое время, когда дорога делилась надвое и он не знал, куда ступить... Я-то знала его неоперившимся, молодым, а каков он сейчас? Как и я, уже вышел на пенсию. В молодости все красивы, в старости все... Нет, и у старости есть своя красота — естественность и достоинство. Вот и Серкебай — до чего же идет ем> его ухоженная белоснежная бородка, даром что реденькая; а если бы наголо побрил подбородок, желая выглядеть помоложе, — разве выиграл бы?.. А у его жены тонкие губы, похоже, что языкастая... Нет, все же не права я: почему, приехав в гости к людям, осуждаю их, придираюсь, хочу отыскать в них плохое? Хорошая, оказывается, жена досталась Серкебаю. Должно быть, в молодые годы была белолицей красавицей, подвижной и гибкой, подобно кунице. И вообще с женами повезло Серкебаю, в этом он счастлив. С женами... Значит, я и себя отношу сюда, и себя хвалю? Но так хорошо я думаю о себе сама, а что говорят другие — откуда мне знать?»
Женщины думали о своем, Серкебай — о своем: «Надо же было случиться такому... Аруке... Как гром среди ясного неба — появилась, смутила покой, принесла тревогу... Почему я не расспросил хорошенько у дочери, что за учительница, даже именем не поинтересовался. И все — моя беспечность! Не ради себя, ради Бурмакан, ради ее покоя надо было быть осторожней... Сказал бы дочери — пусть не привозит... А теперь... Бурмакан, подозревая неладное, уже сморщила нос. Трудно будет разгладить эти морщинки... Да и не одна Бурмакан... Разве Аруке не нахмурилась тоже? Как говорится, «у того, кто сел на ишака, ноги не знают покоя; у того, кто имеет двух жен, уши не знают покоя»... Откуда, почему две жены? Только одна! Аруке вовсе не моя жена. Я ведь даже и не был женат на ней. Как же! Оправдывайся теперь! Был женат, была моей женой — в этом правда... А уж потом... ох, кто знает... Вообще был я взаправду женат? Бессмысленные слова. А Бурмакан? Интересный я человек. Если бы все рассуждали, как я, что тогда... Да, Бурмакан... Как отношусь к ней? Что, разве плохо? За столько лет... всегда говорил с ней мягко, не поднимая глаз. Никогда не одергивал, не бывало, чтобы повысил голос. И никогда не заставлял просить чего-либо дважды. Просить? Что же она просила, а? Что и когда потребовала?
Брось, неужели Бурмакан и вправду такая? Столько , лет прожили вместе... Да, это так —- она никогда не просила у меня ничего, ни малейшего пустяка... Тогда, выходит, я ничего для нее не сделав? Женщины — они ведь на то и женщины, чтобы требовать от мужей — купи то-то да сделай то-то. А Бурмакан никогда и не заикалась... Я сам время от времени покупал на свой вкус, приносил ей, дарил что хотел: «Возьми, надевай». Она молча брала, носила. Шло ей или не шло, хотелось носить или нет — все равно надевала. Да разве я сам обращал внимание, идет ли жене обновка? Принес, отдал — остальное не наша мужская забота. Я покупал, она надевала, носила в доме, выходила в поле работать, встречалась с людьми, разговаривала, делилась новостями с соседками, люди оказывали ей уважение, она отвечала тем же — все было просто, и все-таки находились такие — обращали внимание, следили за тем, как она одевается. Некоторые женщины носили платья, жакеты, пальто, как у моей Бурмакан. Оттого ли, что обновки ладно сидели на ней, оттого ли, что она — жена председателя. Говорят, что муж и жена скучают в разлуке; говорят, что в разлуке стремятся друг к другу душой; говорят, что если кто-нибудь чужой приблизится, улыбнется, заденет, го ревнуют, приходят в бешенство, чуть ли не умирают... Допускал ли я подобное? Допускала ли Бурмакан? Скучал ли я без нее, когда иной раз уезжал на несколько дней по работе? А когда возвращался, чувствовал, что я — муж, целовал, обнимал ее крепко, утолял ли страсть — ее и свою? И вообще знаю ли я, что это — страсть, что можно ее утолить, а нет — так недолго завыть от тоски? Есть ли во мне страсть? А если есть, то было ли время, когда вполне утолял ее? Какая она, эта страсть? В те далекие годы, когда Аруке жила еще в байской юрте, когда я со скалы высматривал, ожидал с нетерпением встречи с молодкой, — быть может, это и было — страсть? Я никогда не глядел так на Бурмакан. Но если правда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39