А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Хозяин бросился от волка в воду и поплыл, а вода была мутная. Мооритс и Паабу кинулись за ним, странно, что они совсем не боялись волка, все звали и кричали: «Вылазь, вылазь из воды!» Волк исчез из глаз, Хинд же, отфыркиваясь, проговорил: «Вода теплая, я побуду еще».
И тут же исчез под водой, Мооритс нырнул за хозяном.
Однако на болоте вместо полой воды оказался глубокий снег.
Однажды, когда Паабу снова врачевала его спину, Хинд спросил:
— Ты что же, не хочешь домой, в Пюхасте?
— Кто меня там ждет?.. А ты никак прогнать меня хочешь?
— Может, отец тебя ждет... или мать, откуда я знаю...— смущенно произнес хозяин.
— У них куча детей на шее, не знают, как их-то прокормить.
— Значит, в Паленой Горе останешься?
— Разве я не осталась уже?
— Я это к тому, что на следующей неделе юрьев день,— продолжал Хинд задумчиво, — ты досталась Паленой Горе после Юхана, мы никогда не спрашивали, хочешь ли ты тут остаться. Что ты сама-то думаешь?
— Я же сказала, что меня никто не ждет,— ответила Паабу неторопливо и немного погодя с тревогой в голосе добавила: — А вот ты, слыхать, говорил на суде, будто хочешь хутор бросить.
Хинд долго молчал и наконец ответил со вздохом:
— Вроде говорил... А теперь вот не знаю...
Что ему было сказать? Чего он хотел от ключницы?
А когда он повернул голову, чтобы взглянуть на Паабу, девушки уж и след простыл, ушла в камору.
В груди у Хинда вспыхнула искра надежды. А что, если... И он, тихо радуясь, полез на колосники — думать.
А в каморе все стучал и стучал ткацкий стан.
Теперь он как-то особенно отдавался у Хинда в душе. Будто стук каблука, пробивающего лед.
Когда же наконец этот лед души тронется?
Он с тоской глядел в закоптелый потолок.
БУНТ
С юрьева дня на хуторе помимо Яака стали работать Ааду Кригуль с женой из Алатаре и девица по имени Элл, которую Хинд выговорил себе на лето, правда, с небольшими сомнениями, потому что ходили слухи, будто бы она нечиста на руку. Хинд не верил всяким деревенским сплетням: уж так повелось, что чем беднее человек, тем дурнее о нем слава.
Все, за что бы он теперь ни брался, приобретало в его глазах особенное значение. Может, даже чересчур. Это страшило и радовало одновременно. Страшила боязнь, что не справится. Радовали весна и искра надежды. И откуда она только взялась?
Между тем настало время весенних работ. Из Германии, невиданное дело, в мызу привезли новые плуги. В них и запрягли барщинников. Изголодавшиеся лошаденки еле ноги переставляли.
Яак отбыл на пахоте один день, вернулся вечером с мызы домой и, не проронив ни звука, завалился на койку.
Утром он не вставал, как его ни будил хозяин.
Хинда заело. Он сдернул с батрака овчинную шубу и заорал
— Пора на работу идти!
Яак и ухом не повел, знай сопел дальше.
— Может, он захворал,— предположила Паабу.— Вчера даже к еде не притронулся.
— Притворство одно, а не болезнь, — процедил Хинд сквозь зубы и приподнял койку, чтобы стряхнуть Яака с постели.
Батрак уцепился за край.
— Дай поспать,— прорычал он.
— Ах, поспать! А кто на работу пойдет?!
— Сам пойдешь! — и Яак повернулся к нему спиной.
В глазах хозяина вспыхнула ярость. Он схватил батрака и попытался поднять его силой. Но Яак, поглядывая из-под
приспущенных ресниц, расслабился, и тяжелое тело выскользнуло у Хинда из рук.
Хозяин бился с ним долгое время. Но, так ничего и не добившись, оставил батрака в покое.
И, стиснув зубы, сам отправился с лошадьми на мызу.
Какой же он хозяин, если трудовое воинство его не слушается! Суд присудил Яаку выплатить пять рублей за Лаук, Хинд в знак примирения сшил батраку шубу. Ведь у Яака гоже жизнь не легкая, из года в год одно и то же.
Но то, что он выкинул сегодня, просто бунт.
И что самое страшное, батрак превосходил его силой, это было ясно уже тогда, на масленицу, когда Паабу уехала в церковь и они с Яаком остались вдвоем.
Может, все же надо было отказать Яаку в юрьев день? Но ведь работники на дороге не валяются. До сих пор Яак исправно выполнял все заданные ему работы, хотя хорошим работником его не назовешь.
Батрак был его ровесником, лишь на один год старше. Поэтому Хинд втайне надеялся, что Яак поймет, над чем он бьется и о чем радеет, может, со временем даже другом станет.
Только надеялся он понапрасну.
Это была еще одна мечта, в которую ему хотелось верить. Еще одно заблуждение.
За последнюю неделю весняк высушил взгорок, и Хинд увидел, что новый тяжелый плуг, которым Яак вчера пахал, местами только поцарапал землю, местами вовсе не тронул поле. Словом, вспашка никуда не годилась, глаза бы на нее не глядели. Хинд стал еще сумрачнее. Так вот почему Яак притворился усталым — его страшила пахота.
И в самом деле на эту вспашку тошно было смотреть.
Однако Хинд уже знал, что и у него выйдет не лучше. Когда он запряг лошадей в плуг, на него снова накатило знакомое ощущение — куда бы он ни повернулся, отовсюду на него катилась бочка.
Хомут заскрипел, веревочные подпруги на свалявшихся боках лошадей натянулись, коняги нехотя тронулись с места, Хинд навалился на плуг. Барщинный день начался.
Он и сам никогда еще не пахал плугом, все сохой.
А это было нелегко — и скотине, и человеку. Это тебе не сохой ковырять. Плуг пахал гораздо глубже, руки с непривычки млели, лошади покрывались испариной, слабые от весенней бескормицы.
Хинд то и дело переводил дух и лошадям давал передышку Он и в прежние годы ходил на барщину, пахал, боронил, убирал сено, хлеб. Он, правда, был не ахти какой работник, но справляться-то справлялся. Пару раз отец даже похвалил его. От мызного-то подгонялы доброго слова не дождешься. По-ихнему никогда не выходило так, как надо. Мыза — голод не голод — обновляла плуги, бороны, гнала спирт. А как лошади управятся с тяжелым плугом, это уж дело хозяйское.
Вот она, жизнь-то.
Оставит он хутор, уйдет в батраки или в бобыли, разве не придется ему пахать? Еще как придется, только к брани кубьяса прибавится еще и хозяйская.
И все-таки...
В небе заливались жаворонки, пахло сырой, свежевспаханной землей, за плугом в поисках личинок и червяков прыгали птицы. Шаг за шагом, борозда за бороздой становилось поле черным.
И Лалль набиралась опыта. Привыкла пахать в паре с мерином, вести борозду.
Время от времени наторелый мерин оглядывался назад, словно проверяя: всерьез ли понукает хозяин и не просвистит ли кнут? Хинд не больно-то подгонял рабочую скотинку, берег своих лошадей, ведь они его друзья, его опора.
Поздним утром на пашне появился кенгуский Хендрик. Кубьяс был приземистый, кряжистый мужик, горластый, как большинство людей маленького роста, на голове у него была войлочная шляпа, в руке палка. Не проронив ни слова, не поздоровавшись, протопал он мимо Хинда, обошел пашню, потыкал тут и там палкой и побежал дальше. Потом круто повернул назад и двинулся прямо к паленогорскому хозяину.
Его грозный вид не сулил ничего хорошего.
— Работать не умеешь! — рявкнул он во все горло, так что лошади вздрогнули.— Точно свинья рылом поковыряла.
— Да это батрак, вчера...— начал было Хинд.
Однако Хендрик и ухом не повел, еще пуще раскричался: .
— Тебя что, не учил отец, как пахать надо? Все за собачь- 1 ей верой гонялся, нет чтобы сына пахать научить. Теперь 1 этот собачий сын и работать толком не умеет.
У Хинда потемнело в глазах, кровь ударила в голову. I
Бочкой накатила бешеная злоба.
Он схватил Хендрика за грудки и тряхнул его что было сил.
Кубьяс опешил. Но тут же его тяжелая суковатая палка прошлась по коленям паленогорского хозяина.
— Ну погоди, парень, это тебе даром не пройдет, погоди у
меня, вот снимут с тебя шкуру, узнаешь! — пригрозил он и так же поспешно ушел, как пришел.
От этого удара Хинд захромал, колено заныло.
В душу закрался страх: он взбунтовался против мызного надсмотрщика! Это ему даром не пройдет.
И не прошло.
У винокуренного завода Хендрик повстречал управляющего. С хрипом и свистом в легких выслушал тот кубьяса и затем спросил:
— Ну и что ты ему сказал?
— Сказал, что он пашет, будто свинья землю роет.
— И он тебя тряханул?
— Ну да.
Мюллерсон опустил веки и просвистел, опираясь рукой о седло:
— И больше ничего не сказал?
— Ничего.
— Ну-ну! Признавайся, что ты ему еще сказал? — пытал управляющий.
— Сказал только, что отец за собачьей верой гнался, а сына пахать не научил.
— Кабы у него свидетель был, он мог бы на тебя в суд подать, за оскорбление, а мы бы тебя оштрафовали,— укоризненно произнес Мюллерсон.— Так-то.
Надменная улыбка слетела с лица кубьяса.
— Старый Раудсепп был добрый кузнец, уж ежели он лошади подковы ставил, то они садились как влитые. Вот жеребец у меня прихрамывает, а хорошего кузнеца, знающего свое дело, нету, того гляди коня загубишь, нога-то уж совсем сбита,— сетовал управляющий.
А у Хинда он спросил в обеденный перерыв:
— Ну как здоровьице?
— Ничего, — глянул Хинд исподлобья.
— Так говоришь, ничего, не жалуешься? — допытывался Мюллерсон.
— Не жалуюсь.
Управляющий подумал немного.
— Тогда получишь еще пятнадцать розог,— сказал он.— Семь — в этот понедельник, остальные восемь — в следующий, не то еще сляжешь в самую страду.— Он долго пыхтел и
свистел, потом добавил: — Хочу поглядеть, выйдет из тебя хозяин или нет!
В понедельник Хинд снова был наказан сторожем.
На этот раз он кричал меньше, хоть старые раны, на которые ложились удары, горели огнем.
То ли он привык, то ли становился хозяином.
«Никаких надежд...— мелькнуло у него в голове.— На будущей неделе еще меньше кричать будешь...»
Это были печальные мысли. Последняя искра надежды и та гасла.
По обе стороны ухабистой дороги плотной стеной стояли деревья, тянулись своими ветками к телеге — все березы да ивы.
И Хинд чувствовал, как эти хрупкие нежно-зеленые ветки манят его к себе.
«С каждым разом будешь кричать все меньше. Пока не привыкнешь, а потом и вовсе перестанешь,— вернулась к нему старая мысль, горькая и унизительная.— Чем человек старше, тем тише. Хоть до смерти бей, а все смолчишь».
И кто-то — в лесу ли, на болоте ли — повторил громким глухим голосом:
— Смолчишь... смолчишь...
В голове стоял звон. Это ощущение было ново, чуждо и утомительно.
«Кровью пропитанная скамья... Кровью пропитанная скамья, теплые края, — вертелись колесом мысли в голове.— Кровью пропитанная скамья...»
Перед алаянискими воротами подступила тошнота.
Мярт был во дворе, прилаживал к телеге оглобли. Худой и тщедушный, в драной шубе, он был жалок и убог.
Взглянув из-под руки на дорогу, он признал в кровавом свете вечерней зари Хинда и окликнул:
— Ну как, зажила ли спина-то?
— Ах, зажила ли! — криво усмехнулся Хинд.— Сегодня еще раз высекли, по живым-то ранам.
— Ах, так! — подивился Мярт.— Ах, опять по живому? В чем же ты еще провинился?
— Кубьяс пришел торкать, отца-покойника бесчестить.
— Ну что ты скажешь, и в земле от них покоя нету...
— Я схватил его за грудки и встряхнул разок,— повернулся Хинд в телеге.
— Неужто встряхнул? — недоверчиво спросил Мярт.
— Да вот встряхнул. Порку на два понедельника поделили.
Алаяниский хозяин вздохнул, по всему его тщедушному телу прошла дрожь, будто он вот-вот заплачет, и тихо пожаловался:
— В конце концов остается молча терпеть, все перетерпеть, все тычки и зуботычины, только бы терпением бог не оставил. Твоему отцу повезло, над ним никто больше не смеется и не глумится. Меня же бранят и шпыняют всяк кому не лень, хоть лебедой поле засевай, хоть бы одно зернышко в магазее дали, все только зубы скалят, мол, «господи, помилуй» даст. Ну что это за разговор! Ходил намедни к священнику: дескать, хочу обратно веру поменять, тогда мне дадут в магазее зерна в долг. Священник как разошелся, как принялся кричать, ты во спасение души веру поменял, как можно!
Хинд хлестнул вожжами мерина.
Не может быть, чтобы не было никакой надежды.
В таком случае и жизнь ни к чему. Тогда уж лучше вожжу на шею и наверх, на Паленую Гору, под весенние облака, к чистым стройным деревьям, выбрать березу повыше и повеситься. От жизни до смерти всего один шаг.
И тут в скрипе телеги с деревянными осями послышался хриплый голос отца из загробного мира:
— Куда ни кинь — все клин, не могу я тебе ничего присоветовать.
А ведь отцу было около пятидесяти, когда сыпной тиф прибрал его к себе, в молодости он ходил меж трех мыз с угольным мешком за спиной, был кузнецом. Работал в поле, повидал на свете немало. Почему же он не мог ничего присоветовать?
Кончится корм, кончится и лошадь, иссякнут его душевные силы. Все кончится.
Когда же пройдет это странное оцепенение, этот душевный столбняк, который охватил его, когда он отца, брата, а напоследок и мать на одр положил?
То был лед, что звенел у него в душе. Толстый лед холодной-прехолодной зимы. Весна не могла с ним справиться, даже лето не могло.
СМЕРТЬ МУЧЕНИКА
Незваная и непрошеная пришла Паабу посмотреть его спину. Велела Мооритсу зажечь лучину: на этот раз и батрак пришел поглядеть на раны хозяина.
— Сейчас бы травкой полечить,—опечалилась ключница.— Не то спина загноится.
— Да,— буркнул Хинд. Ему было неприятно, что его раны выставлены напоказ.
— Пойду посоветуюсь с отсаской хозяйкой да отвар приготовлю,— сказала Паабу.
— Не спеши, в понедельник меня снова высекут,— остановил ее Хинд.
— Снова? — подивился Мооритс.— Они ж тебя насмерть запорют.
Хозяин тяжело вздохнул и повторил слова Мярта:
— Все нужно молча стерпеть...
На лице батрака мелькнула недобрая усмешка.
— Мооритс, передай-ка лучину Яаку да помоги хозяину рубаху стянуть. Пойду принесу из сундука чистую одежу,— распорядилась ключница и исчезла в каморе.
Край обгорелой лучины отломился и упал на руку Хинда.
— Ты что, еще и спалить меня хочешь,— сказал хозяин.— Горячих я уже за тебя получил.
Яак ничего не ответил.
Мооритс с презрением посмотрел на батрака и смахнул уголек на пол.
Работа поджимала. С горем пополам поле было вспахано. И хотя лебеду Хинд не сеял, но семена все же были никудышные и картошка гнилая. Паабу и Элл вырезали гнилые места, насколько это было возможно, и засадили картошкой поле под амбаром.
Хозяин спросил у ключницы, не хочет ли она себе в надел несколько борозд. Паабу не знала, что на это ответить.
Тогда Хинд сказал:
— Ну что ж, будем общим наделом жить.
Этого разговора никто не слышал, тем не менее Элл, когда хозяин спросил у нее, не хочет ли она земли под картошку, ответила насмешливо:
— Мне бы с хозяином один надел удел.
Хинд покраснел и смущенно спросил:
— Ты что же, не хочешь свою картошку сажать?
— Известно, хочу,— продолжала смеяться Элл.— Чем же я зимой кормиться буду, не осиновой же корой, будто заяц.
— Дам тебе клочок рядом с батраком.
— Давай, раз ты такой жадный, не хочешь к себе под крылышко пустить, — согласилась работница.
Оделяя землей своих помощников, сам Хинд со страхом и отвращением думал о предстоящей ему порке. Перед глазами все стояла запекшаяся кровью скамья. Не будет ли вернее дать деру?
А куда и надолго ли?
Все равно его вскорости поймают, этапом приведут обратно, а за побег достанется еще солонее, чем за все предыдущие разы, вместе взятые, к тому же он как-никак хозяин, не бросать же хутор. И хотя в иные — радостные, отчаянные — минуты уверял себя, что свободен, все же таковым он не был.
И никогда свободным не станет.
Черная дворняжка амбарщика забежала, виляя хвостом, на конюшню, понюхала раны привязанного к скамье палено- горского хозяина и прошлась языком по ребрам.
Солнце закатилось за винокуренный завод.
Сторож выбрал розги погибче.
Хинд отсылал батрака домой, чтобы одному встретить свой позор. Однако тот не поехал, завалился на бок на телеге и стал смотреть, как секут хозяина, хотя значительная доля — за никудышную вспашку — была его.
Хинд напряженно прислушивался.
Вот Пеэтер макает веник в бочку с рассолом. Вот подходит к нему. Два шага, один. Теперь посыплются обжигающие капли.
И он завопил во все горло.
Батрак в телеге ухмыльнулся.
— Чего кричишь раньше времени? — буркнул сторож.
Чего он кричал, может, боялся смириться?
«Они запорют тебя насмерть...» — вспомнились слова Мооритса.
Да, они могут все, на их стороне кулак и закон.
«Хочу узнать, выйдет из тебя хозяин или нет».
Снова подошла собака. Стала разглядывать, обнюхивать. А когда Пеэтер опустил розгу на повинную спину, испуганно отскочила в сторону.
И Хинд завопил как резаный, задергал руками-ногами, скамейка заходила ходуном. Так вроде было немного легче.
Получив сполна, он сполз с этой скамьи пыток и перебрался на задок телеги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14