А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

..
Вопреки опасениям отца, Игреньку, когда пришла его пора, без особых усилий приучили к уздечке, к седлу, к запряжке. Он сам с видимой охотой клонил голову перед поднесенным к морде хомутом и, послушно пятясь, становился в оглобли. Словом, вел он себя точно так же, как пели себя в таких случаях все прочие наши лошади постарше его годами. Было похоже, что ему нравилось стать вдруг взрослым рабочим конем, и он, прилежно подряжая во всем старшим своим собратьям, вел себя на первых порах смиренней и кротче овечки.Но это — на первых порах.
А потом, доселе покорного и кроткого, как ангел небесный, Игреньку вдруг как бы разом подменили, и он зачастил выбрасывать коленца — одно мудренее другого. Теперь он чаще всего выглядел не белым кротким ангелом — серафимом, а нечистой силой с дьявольским коварством и сатанинскими выходками.
Эта новая сторона изменчивого Игренькиного характера — на диво всем нам, выражалась по-разному. То он в запряжке, строптиво переступив задней ногой оглоблю, замирал, как при столбняке, и никакими силами немыслимо было — ни уговорами, ни угрозой — сдвинуть его с места, и в таких случаях помогало только одно средство — перезапряжка.
Затем этот бес, запряженный в легковой ходок иль в телегу-тюменку, взял моду вдруг сбивать — ни с того ни с сего — вихревую свою рысь на медлительный, притворно утомленный шаг и наконец останавливался как вкопанный посреди пути-дороги в самом неподходящем для этого месте. То в расквашенной вешними водами или летними ливнями солончаковой ложбине. То перед крутым увальным подъемом. А то и того похуже — на глазах у добрых людей — прямо посредине любой да хорошей улицы!
Здесь тоже не помогали ни ласковые понуканья, ни ременный кнут, ни матерки, ни воровинные вожжи. А чтобы стронуть зауросившего жеребчика с облюбованного им местечка, надо было — хошь там не хошь — спешиться с телеги, взять его под уздцы и провести, вполголоса матюкаясь, полверсты за собою следом. А уж потом можно было снова спокойно усаживаться в телегу, и Игренька, мигом встрепенувшись, подобно вспугнутой с гнезда куропатке, вновь летел, закусив удила,— пуля пулей!
Немало хлебнули горя с Игренькой старшие мои братья, когда накатывало на него в иную пору особо буйное неповиновение. Пущенный вместе с другими нашими лошадьми спутанным на ночной степной выпас, он приходил иногда поутру в ярость, завидев связку уздечек и недоуздков в руках любого из моих братьев. Злобно прижав плотно к темю до сего добродушно торчавшие над белесой челкой мечеобразные черно-бархатистые уши, Игренька настороженно косился на непрошеного пришельца с уздечками жарким от ярости, аспидно-чер-ным глазом.
Ни с какой стороны не было в такую пору подступу к этому ошалевшему от своеволия писаному красавцу. Высоко задрав морду, он стоял на широко расставленных упругих, пружинистых ногах с розовыми копытами — никому не покорный, независимый, неприступный. Молодой, гладкоспинный, упитанный,— был он словно слит из чистого золота. А белоснежная грива его на тугой, ду-
гоподобной шее и такой же светлый, трепетный, похожий на поднятый парус хвост придавали ему в такие минуты сходство с готовой к взлету жар-птицей!
Поймать такого, вдруг как бы впадавшего в буйное одичание коня теперь можно было разве только кочевническим соилом — волосяным арканом на длинном гибком шесте, да и то далеко не каждому вершному, В лишь особо ловкому, понаторевшему в таких делах степному табунщику — хваткому и верткому, как черт,джигиту.
Но вот однажды — дело было на нарядной троице — ранним погожим утром увязался я за старшим из братьев Иваном, отправившимся со связкой уздечек в степь за нашими лошадьми, пущенными накануне на ночной выпас.
Мы вскорости нашли их в версте от станицы, вблизи небольшого березового перелеска — Горькой дубровки, когда-то и кем-то названного так в честь соседствующего с ним горько-соленого озерца, впрочем, не замерзавшего даже в самые лютые, по-сибирски крутые морозы.
Все наши кони, вдоволь насытившись за ночь сочной травой, окропленной обильной июньской росою, мирно полеживали среди пряного разнотравья, щедро принаряженного кроткими полевыми цветами. Все кони. Кроме одного — Игреньки!
И у меня екнуло сердце. Замерла душа. Онемели дрогнувшие босые ноги. Мелькнуло: вот и случилось то самое, чего я, да и только ли один я в немалой нашей семье, страшился больше всего на свете. Гром грянул. Зарницы померкли.
Вот и украли-таки у нас минувшей ночью злые люди Игреньку! Увели, угнали карьером пугливого веселой масти коня в глухие глубинные степи шибко шалившие в тот памятный год в наших краях неуловимые, кочующие барымтачи или же приблудные, отпетые цыганские конокрады.
Мельком взглянув на оторопело опешившего в это мгновение старшего брата, я понял, что и он похолодел от такой же мелькнувшей в его голове догадки — так вдруг потемнело мигом изменившееся, искаженное вспышкой внезапного горя и гнева остроскулое его лицо.
Оглушенные такой новой бедой, обрушившейся на нашу семью, мы какое-то время неподвижно стояли рядом. Два Ивана — самый старший и самый малый. И в эти минуты ледяного душевного оцепенения никто из нас — ни он, ни я — не проронил ни слова.
Все вдруг в этом божьем мире потускнело, поблекло, обрело иную, безрадостную окраску в сухих от горя глазах моих — без него, без Игреньки. И с тупым безразличием, почти враждебно смотрел я теперь на то, что еще минутой тому назад покоряло тут меня на каждом шагу новизной, неожиданностью, пленительным ароматом холодного от росы буйного разнотравья и тонким, чуть внятным, печальным запахом укромно притаившихся в траве незабудок.
Я не видел уже, не замечал сейчас многого. Высокого, позолотевшего от жаркого восхода неба над головой с перистыми — к погожему дню — мерцающими облаками. Матового серебра ковылей, прикрывших невесомой парчовой накидкой вековую, не тронутую лемехом целинную землю. Табунка веселых журавлей, смешно и трогательно расплясавшихся вокруг своих выводков на недалеком пригорке. Моложавой прыткой березки, за полверсты убежавшей от хоровода своих дружных подружек на высоком приозерном яру и пригорюнившейся на отшибе в круглом одиночестве...
Нечто вроде упругой, туго выпрямлявшейся внутри меня пружины неотвратимо поднималось во мне, подступало, подкатывало к горлу, и я в состоянии, близком к удушью, чувствовал, что больше уже не выдержу — вот-вот зареву!
Вот тут-то внезапный, ликующий вопль старшего брата едва не свалил меня с ног.
— Эге-гее! Братуха! — заорал Иван не своим — бабьим — голосом.— Ты гляди-ка сюды. Гляди! Ведь это же он, язва! Летит, как Егорий Победоносец! Опять в прах изорвал, варнак, новехонький воровинный треног! Вот стервец! Вот сукин сын! Вот вражина! Я обмер.
И только тут, как бы придя в себя, увидел я Игреньку. Высоко задрав морду, рассекая широкой грудью волны утреннего света, мчался он во весь мах с далекого пологого увала в нашу сторону. Издали даже казалось, что не скакал, а летел над присеребренными росой искрящими-
с я ковылями, не касаясь степи своими розовыми копытами. Как добела раскаленное ветром пламя, бушевала над ним его атласная грива, а упругий — вытянутый Трубой — хвост стлался за ним, как шлейф, сотканный из светло-шелковистых нитей.
Что уж тут говорить про нас с Иваном, если даже все наши кони, завидев Игреньку, пришли в волнение. Все они тоже были явно обрадованы, потрясены неожиданным его возвращением и, мигом повскакав со своих лежбищ, сдержанно заржали, возбужденно заперебирали стреноженными ногами, приветливо запряли ушами.
Иван, не сводя с летящего к нам Игреньки по-ястребиному зорких, горящих от радости глаз, тоже, как и наши кони, суетливо топтался на месте, переступая с ноги на ногу. Почти приплясывал. Глухо сопел. Отмалчивался.
Я же — запросто приплясывал, прыгал, похлопывая и ладошки. Вел себя, как те смешные веселые журавли на недальнем пригорке, продолжавшие малоуклюжую пляску вокруг своих едва оперившихся выводков.
Между тем Игренька с запальчивого карьера незаметно перешел на дробную тропотиную рысь, постепенно замедляя и замедляя ее при приближении к нам, и, наконец резко притормозив передними ногами и слегка осев на задние, остановился шагах в двадцати от нас.
И тут мы оба, приметив на тугой, дугообразной шее Игреньки петлю с обрывком волосяного аркана, похолодели от новой догадки.
Было ясно, что малопокорный, строптивый наш конь, умудрившись порвать на полном карьере пленивший его аркан барымтачей, лихо ушел от степных похитителей носвояси!
— Орел!..— чуть слышно, с глубоким вздохом молвил Иван, не сводя глаз с Игреньки.
Игренька был в мыле. Еле приметная, слабая дрожь пульсировала в его широко расставленных, тонко выточенных ногах. И пот, как жемчуг, просеянный сквозь частое сито, горел на его золотом бедре.
— За им, видать, гнались погоней барымтачи?— робко спросил я Ивана.
— Ну. Как пить дать. Да сам черт верхом на вьюге у нас его не догонит!— не сказал, с восторгом воскликнул брат.
— А ты, братка, дай мне уздечку,— еще кротче попросил я.
— Это ишо на што?
— Я пойду его зануздаю.
— Да ты што — угорел?! Видишь, как он уши зажал? Озверел. К ему сейчас ни с какой стороны никому из нас приступу нету! Понял али — тупо?!— спросил грозно меня Иван.
— А я попробую...
— Не дури. Ишо зашибет. Будет мне потом за тебя, последыш, от отца с матерью на пряники!— категорично сказал Иван.
— Не зашибет. Мы с им обоюдны!— убежденно заверил я брата.
Иван опешил.
— Как это — обоюдны?!
— А так. Понятье у нас с им одно потому што... Давай мне уздечку!— сказал я почти повелительным тоном.
Тут, немного замявшись, Иван, хоть и нехотя, но все же распутал связку уздечек и одну из них — выездную, с блистающим звездным набором — протянул мне.
— Ну, ладно. Айда. Попробуй подступись к ему, кабарге, ежли уж ты такой храбрый!.. Погляжу я на вас, красавцев, каки вы там у нас обоюдны!
Заметив нашу возню с уздечками, Игренька, встрепенувшись, как готовая к взлету птица, весь напружинился и, казалось, еще плотнее прижал к темени черные как смоль, озлобленно подрагивающие уши.
— Крой ва-банк!— слегка подтолкнув меня в плечо, сказал в напутствие мне Иван.— Только рта шибко не разевай. Гляди в оба!
— Ладно, братка...— пробормотал я и, забросив за спину нарядную уздечку, бодро засеменил ногами к насторожившемуся Игреньке.
Не говоря уже про Ивана, но и все наши кони, казалось мне, с тревожным изумлением следили сейчас за каждым моим движением, немало дивясь отчаянной моей храбрости.
И вдруг Игренька, завидев меня, бежавшего к нему вприпрыжку, сомкнул, как по строевой команде, вразброс расставленные ноги и вмиг выпрямил над льняной челкой аспидно-черные, острогранные меченые уши.
Уж кто там кто, а я-то знал цену этому доброму знаку смирения и душевного расположения ко мне и, окрыленный этим, я уже без всякой душевной опаски подбежал к взмыленному, горячо дышащему коню.
Благо, в кармашке моих латаных-перелатаных мамой миткалевых штанишек погодился припасенный для проку сахарный огрызок, и я с радостной готовностью тотчас же — с ходу — поделился своим гостинцем с Иг-ренькой.
Нежно пощекотав мою развернутую ладошку теплыми бархатными губами, конь благодарно принял нехитрое мое потчевание и доверительно склонил затем пониже голову для того, чтобы мне — малорослому поскребышу было сподручнее надеть на него праздничную уздечку.
Затем, взнуздав его без особых усилий,— Игренька, заглатывая стальные удила, добровольно полураскрыв рот, разжал плотно посаженные миндалевидные зубы,— я подвел его под уздцы к старому пню, торчавшему на отшибе от Горькой дубровки. А потом уже с этого покрытого трутневыми наростами пня, уцепившись левой рукой за светлоструйчатую гриву, вскарабкался-таки на плоскую — печь печкой — Игренькину спину.
Вот тут-то вдруг я и почуял себя не верхом на любимом картинном коне — на седьмом небе!
Необычное, близкое к ликованию возбуждение царило в нашей семье весь этот памятный мне и поныне первый день нарядной, красочной троицы. Все у нас были безмерно рады возвращению — будто с того света!— взбалмошного Игреньки, чудом вырвавшегося из цепких рук лихих конокрадов, и глядели теперь на него, как на вторично рожденного,— теплыми, посветлевшими от великого счастья глазами.
Был я в этот день зацелован, заласкан, запотчеван мамой. Захвален отцом. Затормошен веселыми, похорошевшими от праздничных нарядов и без того красивыми в моих глазах юными сестрами — Дашей и Паней. Задарен с ног до головы всяческими щедрыми посулами подобревших от украдкой выпитого — по случаю редкого праздничка — шкалика водки старших братьев.
Я ходил в именинниках.
И все из-за Игреньки. Из-за его, столь поразившей всех наших, небывало-смиренной покорности и трогательного, по-детски кроткого повиновения мне — недоростку!
Я был счастлив. От многого. От покорного мне Игореньки. От ласковых слов мамы. От похвал отца. От баловавшихся со мною сестер. От расточительных посулов полузахмелевших братьев. От новенькой моей — поднебесного цвета — ситцевой рубашонки, сшитой руками Даши. От ярких, как ярмарочные карусели, девичьих хороводов среди улицы. От венков, свитых из полевых цветов, украшавших головы незамужних станичных красавиц. От того, как потом наш Иван, сидя на завалинке, играл на своей саратовской гармонике с колокольчиками «Златые горы», а Дмитрий, сидевший с ним рядом, угрожающе, с вызовом пел: «Тогда бежать я с им решилась, поверив клятве роковой. На божий храм перекрестилась, с слезой взглянув на дом родной!»...
Но вдвойне, втройне был я счастлив ближе к вечеру, когда собрались в нашем доме немногочисленные гости. Родня. Старики. Дядя Егор — извечный сторож начальной станичной школы, старший брат моего отца. Младшая сестра его тетка Лукерья с дядей Петром — кумовья наши — Чернигины. Мать Троньки — Михайловна. Бабушка Платониха, дедушка Арефий. Кузнец и церковный регент Лавра Тырин со своей рыхлой старухой Кристиной.
Угощались — по случаю троицы — на открытом дворе, за столом, вынесенным из дому. Сперва застольничали при золотистом вечернем свете. Потом — при сумном сиянии остророгого, слитого из червонного золота новорожденного месяца. Потому что вздувать огня в такую пору года — ни в доме, ни во дворе — было уже не положено. Огонь в летнее время в избе — к головне в посеянном хлебе!
Мама потчевала гостей всякой всячиной. Сдобной своей стряпнею — бязбичками. Обливными и творожными шанежками. Кремовым ворохом ароматного, хрупкого хвороста. Всякой там жареной и вареной снедью.
Отец выставил на стол заветную бутылку казенной водочки, загодя впрок припрятанную им от пронырливых, как дьяволы, старших сынов в надежном месте.
Старики захмелели с первой же рюмки. Да и бабушки вскоре заметно повеселели, помолодели, сдобрив сухонькие, вялые губы заколдованной маминой бражкой, второпях сотворенной ею — межуделок — к редкому празднику.Вечер меркнул.
Взмыл, поплыл над станицей молодой, чудный месяц. Он торчал на рогу — к вёдру.
С побережья огромного пристаничного озера Питного отлетала в вечернюю степь проголосная, грустная девичья песня.
Над серебряной волной, На златом песочке, Часто девы молодой Я искал следочки!
Там девчата, выпытывая судьбу, бросали в темную стоячую воду перевитые незабудками венки, гадая о своих суженых...
Между тем за праздничным нашим застольем становилось теперь с каждой новой минутой все шумнее, все оживленнее.
Гости разговорились. Говорили громко, наперебой, и было непонятно — кто кого слушал.
Золотые шмели хмеля разбушевались в дедовских головах, и старики вдруг ударились в безудержное хвастовство друг перед другом.
Отец хвастал — мной и Игренькой. Дядя Егор — личным участием в последнем походе Пржевальского. Дядя Петро — единственной в их дворе горбатой кобылой иноходкой, у которой будто в каждой ноздре по два продуха — потому-то на диво и зависть многим она резва, как ведьма на помеле, вынослива, неутомима! Дедушка Арефий — былыми воинскими доблестями, проявленными им в далекой молодости, Лавра Тырин — дарованным ему богом мастерством в кузнечном и регентском деле!
Бабушек же — под легким хмельком — повело, напротив, совсем в другую сторону. Рассудачившись — слово за слово,—принялись они честить на чем свет иных, отчего-либо невзлюбившихся им или родственниц или одностаничниц. Перебирали, перемывали косточки тех, кто только падал им теперь на взбудораженный, за-сумбуренный бражкой ум. Своих снох. Золовушек. Падчериц. Кум. Троюродных сестричек.
Попутно перепадало тут на пряники с орехами от ожесточившихся сердцем старух и некоторым прочим станичным сударкам. Надменной кикиморе — барыне — губки бантиком!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19