А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

отныне подъем ровно в семь и утренние занятия – по часу – до завтрака. Не будет больше всяких там подмигиваний, ущипываний себя за нос, хлюпанья слюной сквозь зубы, сдерживаний дыханья – и все это с нынешнего… ну, или, может, с завтрашнего утра.
Я уже подвигал пальцами на ногах и теперь растопыривал – чтоб как можно шире, чтоб вышло похоже на морскую звезду – пальцы левой и правой руки. Иногда мне казалось, что у меня между пальцами выросли перепонки, вроде утиных, и мне непременно надо было растопырить обе мои пятерни, чтобы прогнать это странное ощущение, а то оно еще и на ноги перекидывалось.
Матушка уже выкликала из кухни: «Билли! Билли, ты собираешься вставать?» – третья серия обычных утренних выкликов, которые начинались со спокойного: «Ты еще не проснулся, Билли?» – и кончались решительным: «Билли, уже четверть десятого, а там как знаешь, валяйся хоть до вечера!» – что означало половину девятого и необходимость вылезать из постели. Я дождался очередного возгласа: «Ну подожди, негодник, я вот сейчас подымусь к тебе, тогда не обрадуешься!» – вариант пятой серии: «… вытряхну из кровати!» – и нехотя встал.
Надевая свой старый плащ, приспособленный вместо халата, я решил, что куплю себе настоящий халат – может быть, китайский, с драконами, – и вынул из кармана пачку дешевых сигарет. Обычно я заставлял себя выкурить сигарету натощак, до завтрака, но сейчас даже от мысли про курево мне и то стало тошно. Я сунул сигареты обратно в карман и нащупал заветное письмо, но не стал его перечитывать. Он сделал несколько заметок для памяти на обратной стороне использованного конверта – эта фраза издавна меня привлекала. Мне представлялась пачка старых конвертов, перехваченная резинкой, и небрежно-бисерные заметки на каждом. Я вытащил из кармана конверт с письмом и быстренько придумал несколько заметок: Календари. С В. насчет капитана. С К. насчет работы. Тысяча?! Ответ Буму. Придуманные заметки были мне не нужны, особенно про Ведьму с разговором насчет капитана: этот разговор, да еще, пожалуй, календари тревожили меня почти постоянно; что же до разговора с Крабраком насчет работы, так я из-за этого полночи не спал. «Тысяча?!» значило тысячу слов: я задумал роман о жизни подростка из частной школы и собирался писать его по графику – тысяча слов ежедневно. Роман я задумал в начале августа и, значит, уже отстал от первоначального графика на тридцать четыре тысячи слов. Порой, причем иногда довольно долгой порой, все мои устремления сводились к решимости ловко иссасывать мятные леденцы «Поло»: так, чтоб они не ломались во рту; а иногда я – и тоже надолго – ускользал от реальной жизни в Амброзию, чтоб основать у Трансамброзийского тракта поселение артистов и чтобы телекомпании в передачах обо мне задавались вопросом: «Гений или безумец?»
Я отложил свою шариковую ручку, сунул конверт в карман и, услышав седьмую, довольно приятную серию маминых выкликов: «Билли! Завтрак давно остыл!» – отправился вниз.
Надкручень – так назывался наш дом (хотя я-то его, разумеется, так не называл) – глядел во дворик несколькими одинаковыми окошками с причудливым переплетом; а одно окно напоминало иллюминатор. Оно освещало крохотную площадку лестницы между этажами, и здесь я, как всегда, задержался, чтобы потереться пяткой о стойку лестничных перил: еще одна никому не нужная привычка, которую – отныне и навсегда – долой. Почесывая пятку, я смотрел в окно на выкрашенный битумной краской гараж с его многословной златобуквенной вывеской: ТРАНСПОРТНАЯ ФИРМА ДЖ. САЙРУС И СЫН. ПЕРЕВОЗКИ ПО КОНТРАКТАМ НА ЛЮБЫЕ РАССТОЯНИЯ. ТЕЛ. 2573. ИЗГОТОВИТЕЛЬ ШТАМП. Вывеска была неправильная. Сын – это я, но отец делал все от него зависящее, чтобы держать меня на любом расстоянии – лишь бы подальше – от нашего семейного бизнеса. Меня-то, впрочем, злил ИЗГОТОВИТЕЛЬ ШТАМП, написавший свою дурацкую фамилию почти такими же громадными буквами, какими была написана вывеска. Эрик Штамп, белобрысый парень, занимался в классе рекламного дизайна, когда мы учились в Страхтонском техническом, а сейчас работал там же, где я – у Крабрака и Граббери. Он мечтал открыть собственное дело по изготовлению вывесок, и уж я-то его, конечно, не отговаривал.
Как бы там ни было, гараж был заперт, а значит, отец еще не позавтракал, и мне предстояло объяснить ему, почему я так поздно вчера вернулся. Спустившись вниз, я вынул из почтового ящика газету «Страхтонское эхо», которая провалялась бы там до вечера, если б не я, и вошел в гостиную. Начинался день великих свершений.
Церемония семейного завтрака никогда не казалась мне особенно радостной. Однажды я сделал обреченную попытку ее оживить – вошел в гостиную с расставленными, будто у лунатика, руками и объявил раскатистым, гулким голосом: «Жанровая сценка! Спешите видеть! Семейный завтрак в Йоркшире! Допотопный, полированный в древности стол; камчатая скатерть с зеленой каймой; справа – сальное соусное пятно; слева – липкое пятно от варенья; в середине – окаменевшие кукурузные хлопья и обугленные ломтики хлеба, или, по-йоркширски, тосты, сожженные на медленном электроогне; во главе стола – родоначальница, бабушка; во другой главе – матушка, хранительница домашнего очага; сбоку – глава семейства, отец; с другого боку – стул для потомка, пока что не занятый: потомок проспал…»
Нет, не поняли они эту сценку.
Ну и вот, а сейчас я вошел в гостиную как можно незаметней, будто крадучись, – и сразу же увидел отца: тускло блестел биллиардный шар его лысины, привычно повернутый ухом к приемнику, монотонно бубнившему о том, что было «Вчера в парламенте». В общем-то, я увидел типичную картинку нормальной йоркширской семьи, но мне она почему-то вдруг напомнила выцветшую послевоенную открытку со слезливой надписью: «Когда ты в последний раз видел отца?» А тем временем я уже слышал знакомые звуки.
– Решил, значит, все-таки встать? – встретила меня матушка первой серией дневных разговоров. Обычно я бормотал: «Как видишь», или «Нет, я еще лежу», или «А что – разве незаметно?» – смотря по настроению. Сейчас я сказал: «Как видишь»– и сел за стол к остывшему яйцу. Времени было без четверти девять.
– А пора бы уже и понять, – зарокотал отец, отрывая взгляд от каких-то счетов, – что на завтрак надо одеваться, а не шастать тут в этом растреклятом плаще! – Разговор, как водится, сразу же свернул в обычное русло, и я с трудом поборол искушение ответить отцу обычным вопросом: «А почему ты всегда начинаешь с «а»? И сказавши «а», не говоришь потом «бэ»?» Бабушка, еще одна яростная сторонница одежды, которая, по-моему, даже ночью, спускаясь в кухню за содовой водой, бывает не только что одетой – разряженной, сейчас же вставила, и тоже по-обычному: «Надобно, чтоб он сжег этот его плащ, тогда ему придется одеваться к завтраку». Одна из бабушкиных странностей – а у нее их немало – заключается в том, что она обыкновенно разговаривает не прямо со своим собеседником, а обращается к какому-нибудь посреднику, часто даже неодушевленному – например, к шкафу. Привычно расшифровывая ее местоимения, я понял, что она обращается к матушке, что он, призываемый сжечь «этот его плащ», – мой отец, а ему, то есть мне, придется тогда одеваться к завтраку.
– Стало быть, – начал я, – он, который должен… – Но отец перебил меня:
– А когда ты вчера явился домой? Если только про такую растреклятую позднь можно сказать «вчера». Ишь ведь, завел себе растреклятую привычку шлендрать чуть не до утра.
Я срезал верхушку вареного яйца – нарочно, чтоб они посильней разозлились: в наших краях скорлупу разбивают ложечкой и счищают, – а потом беспечно ответил отцу:
– Кто его знает. Наверно, в полдвенадцатого. А может, без четверти.
– В час, а не в твоё растреклятое «без четверти», – отрезал отец. – И заруби себе на своем растреклятом носу, что ты у меня будешь приходить домой вовремя. Ты у меня не будешь шляться по ночам… в твоем растреклятом возрасте.
– А кто у тебя будет шляться по ночам, – спросил я отца, – в моем растреклятом возрасте? – Мое остроумие нехотя просыпалось, как бледное рассветное солнце в пасмурный день.
Тут вмешалась матушка – протокольным голосом утреннего дознания:
– Скажи-ка мне, что это ты делал около девяти вечера в Лощине Фоли?
– А кто тебе сказал, что я был в Лощине Фоли? – огрызнулся я.
– Не твоя забота, кто мне сказал. Ты был там, около девяти. И вовсе не с Барбарой.
– Он должен решить, с кем ему быть, – вставила бабушка.
В общем, я понял, что мне есть о чем поразмыслить. Матушка никогда не видела Ведьму – она назвала ее по имени, Барбарой, – да и Риту, с которой кто-то засек меня в Лощине, тоже не видела. Так хотел бы я знать, как это матушка, не нанимая частных детективов, исхитрилась столько всего выведать.
– Передай своим соглядатаям, – сказал я матушке, – чтоб они не лезли в чужие дела.
– Да ведь твои дела – это наши дела! – воскликнула матушка. – И пожалуйста, не дерзи. – Я промолчал, думая о том благодетеле, который выдал меня предкам. Кто бы это мог быть? Миссис Олмонройд? Штамп? Сама Ведьма? И тут вдруг мне на секунду почудилось, что Ведьма вступила с матушкой в сговор и что они готовят мне до омерзения гнусный сюрприз – ведь на завтра Ведьма приглашена к нам в гости, чтобы пройти искус знакомства с предками во время крещения субботним чаем.
Бабушка объявила:
– Раз ее пригласили к нам на чай, она должна рассказать ей об этом. А не расскажет она, так я расскажу.
Матушка разгадывала местоимения бабушки не хуже меня. Она отозвалась:
– Я сама ей расскажу, можешь не беспокоиться…
Лавину их пререканий остановил отец – он выдвинул на позиции первоначального разговора самую тяжелую артиллерию:
– А я говорю, что он еще не дорос, чтобы шлендрать по ночам! Я ему втолковывал, и пускай запомнит: хочешь – возвращайся домой вовремя, а не хочешь – ищи себе растреклятое жилье где хочешь!
Получилось, что отец сам начал тот разговор, который собирался завести я, но, когда дошло до дела, у меня вдруг странно одеревенел язык, и вообще мне стало как-то не по себе при мысли о грядущих великих свершениях. Хмурясь, матушка налила мне чаю. Чтобы не нарушать сейчас домашних обычаев, я подцепил кусочек сахара щипцами, потом сунул руку в карман плаща, нащупал давешний заветный конверт с заметкой С К. насчет работы и откашлялся, чтобы начать свою речь… но на меня вдруг напала неодолимая зевота, и, сколько я себя помню, так случалось всегда, если мне предстоял серьезный разговор, и кроме как болезнью это было не объяснить – болезнью жутко опасной, а может, и смертельной. Позабыв обо всем на свете, я начал судорожно, тяжело и часто дышать – чтобы вздохнуть как можно глубже, чтобы пересилить эту проклятую зевоту, – так, наверно, дышит выбившийся из сил пловец через Ла-Манш. Предки занялись своими тарелками, а я, понимая, что мгновение упущено, все же заставил себя сказать:
– Мне предложили ту работу в Лондоне.
Я предвидел ответы предков, предвидел так ясно, что даже записал их заранее – хотя и не на использованном конверте, – решив с мягкой иронией показать им, что их поведение ничего не стоит предугадать. Вот как выглядели у меня их реплики:
«Какую еще растреклятую работу?» – отец.
«Как это предложили работу?» – матушка.
«Про что он толкует, я думала, он комик, он же сам говорил, он, мол, хочет быть комиком», – бабушка.
Бабушка, в придачу ко всем ее странностям, не могла, а вернее, не хотела запомнить, кем я хочу стать – комиком или сочинителем комиксов. Под ее мрачным взглядом я не решился обнародовать мои предсказания их реплик, а продолжил разговор, как наметил ночью, или, по словам отца, утром, когда ворочался без сна в постели:
– Ту работу у Бобби Бума. Потому что в ответ на мое письмо он предложил мне у него работать.
Я часто сравнивал наши разговоры со старым трамвайным маршрутом Страхтона. Вокруг вырастали новые дома, а трамвай громыхал себе неизменным путем, подбирая людей на прежних остановках. Вот и у нас, какие бы темы ни обсуждались, разговор, громыхая по давно проложенным рельсам, застревал на протухших доводах давнишних споров, но всегда возвращался к изначальному пункту, подгоняемый накалом отцовской ярости.
– Да кто он такой, этот Бобби Бум? – Вопрос, оборвавший всесемейное бормотание (этот растреклятый – про что он – Бум – нам толкует), задала матушка, но его мог задать любой из предков.
– Ну, знаменитый Бобби Бум, про которого я вам рассказывал.
– Какой еще Бум, и при чем тут работа, мне ты ни про какого Бума не рассказывал.
До чего же тяжко разговаривать с предками! Все они знали о моей надежде – верней, об одной из моих надежд – сделаться профессиональным текстовиком, то есть автором коротких комических пьесок. Да и Бобби Бума они прекрасно знали, потому что однажды он целую неделю выступал в «Имперском» (это у нас главный страхтонский клуб) и включил в программу мою шутку про глухонемого, как дубовый пень, – он и сейчас, когда стал знаменитым, чуть ли не каждый раз ее исполняет. (А тогда, помнится, матушка меня спросила: «И почему же ты так уверен, что он тебе заплатит?») И ведь я говорил предкам – точно говорил! – что написал Буму письмо насчет работы. Слава тебе, господи, что они хоть не спросили, какое у него настоящее имя, подумал я, отодвигая яйцо с выеденным желтком и нетронутым белком.
– Почему он всегда оставляет белок? Что ж его – выбрасывать? – спросила бабушка.
Вопрос был задан настолько не к месту, что даже матушка на него не ответила, хотя обычно она с удовольствием исследовала самые безнадежные разговорные тупики. Но ни возгласы «Ведь ты уже работаешь у Крабрака и Граббери!», «А кто тебя будет кормить?», ни бабушкины громогласно-злобные причитания «Про что он толкует?», «Про что он толкует?», «Про что он толкует?», «Про что он толкует?» не нарушили моего истерического спокойствия: я спрятался в свою обидчивость, как в надежную крепость. Тяжело, напоказ вздохнув, я сказал:
– Существует на свете известный комик. И фамилия у этого комика – Бум. Стало быть, комик по фамилии Бум. Для его выступлений нужны комические пьески, потому что сам он их не пишет. Я послал ему несколько своих шуток, и в ответном письме он дал мне понять, что они его устраивают и что я подхожу ему как постоянный автор.
– А что это значит – постоянный автор? – спросила матушка.
Мне снова пришлось демонстративно вздохнуть и стиснуть зубы – пусть видят мое терпение.
– Допустим, вот эта солонка – Бум, – переставив солонку, принялся я объяснять. – А вот эта перечница – мои шутки. Бобби Бум ищет тему для своих выступлений… – я направил на предков синюю пластмассовую перечницу, воображая, что держу в руке лучевой пистолет, – …и получает мои потрясные шутки. Ну, и они ему до олунения нравятся…
– А ну-ка попридержи свой растреклятый язык, – перебил меня отец. – «Потрясные, до олунения» – и это при родителях! За завтраком! Ты еще не уехал в свой растреклятый Лондон.
– Он совсем распоясался, – услужливо встряла бабушка.
– Уф-ф-ф-ф! – Я вздохнул сквозь стиснутые зубы и съехал на наш семейный стиль: – Да чтоб мне провалиться! Вы будете слушать? А то я это… могу и не рассказывать.
Предки сидели с поджатыми губами. Матушка молча и тяжко вздыхала. Отец хмурился над своими счетами, стряхивая пепел сигареты в скорлупу от яйца. Наступившее молчание заполнил бубнеж приемника.
– Так вот, – сказал я и открыл рот, чтобы еще раз вздохнуть, но закрыть его не смог: меня одолел припадок зевоты.
– Доедай-ка свой завтрак, – сказала матушка. – И хватит уж на сегодня представлений. А поешь – пойди умой свою заспанную физию. И научись не зевать нам в лицо за едой. Ты мало спишь, вот в чем беда.
– А умоешься – отправляйся в свою растреклятую контору, – добавил отец.
Я отодвинулся от стола вместе со стулом (задумывая «жанровую сценку», я собирался многое сказать про наши дешевые, массового производства стулья), встал и поплелся в кухню. На часах было пять минут десятого. В злобном оцепенении я оперся на раковину и расстрелял их к чертям собачьим из амброзийского автомата. Но потом, закурив украдкой сигарету, я подумал о серовато-прозрачном осеннем деньке, который разгорался за окном кухни, и настроение у меня немного исправилось. Я вздохнул – легко, глубоко и спокойно, – выдвинул ящик кухонного стола, ощупью нашел среди мотков припойной проволоки отцовскую электробритву, включил ее, подождал секунду или две, не раздастся ли из гостиной рыкающий приказ купить свою, а не хватать чужую, и начал бриться, отдавшись потоку привычных мыслей.
Я издавна затрачивал немало времени (а в последний год – все больше и больше), мысленно проживая разные жизни. Иногда я гробил на это все утро, а иногда– не только все утро и весь вечер после работы, но и несколько ночных бессонных часов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21