А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Если же все пойдет не так, как нам надо, мы будем с вами видеться так часто, что всю оставшуюся жизнь вы будете жалеть об этом вечере.
И стекло тут же возвращается на прежнее место, словно ледяная завеса, а Норман Рэдклифф, придя в себя, поворачивается и упругим шагом направляется к автобусной остановке, засунув руки в карманы. Разворачиваясь, недавний собеседник Нормана на мгновение выхватывает желтым светом фар его высокую фигуру. Приземистый человек, сидящий в машине, неподвижно застыл, едва заметными движениями направляя машину, уносящуюся вдаль по ночному шоссе. Неожиданно черты его лица приходят в движение, и с губ срываются слова песни. На секунду он прерывается – только для того, чтобы громко сказать ветровому стеклу:
– Ну и дерьмо же ты, Норман Рэдклифф!
И он начинает повторять нараспев – десять, двадцать раз подряд – названия книг профессора, с разными интонациями, но писклявым женским голосом: истоки моральной жизни, антикоммунизм и изотопная мораль, истоки моральной жизни, антикоммунизм и изотопная мораль… ай, Норман, я больше не могу, что ты со мной делаешь… еще, Норман, еще, еще один изотоп… больше не могу… истоки нравственности, антикоммунизм и изотопная мораль, истоки нравственности, антикоммунизм и изотопная мораль, истоки нравственности, антикоммунизм и изотопная мораль… доктор Рэдклифф, о, доктор Рэдклифф… разве он весь там поместится? А когда эта забава надоедает, мужчина останавливает машину, откидывается назад и медленно, нараспев начинает читать:
Река внутри нас, море вокруг нас,
Море к тому же граница земли, гранита,
В который бьется; заливов, в которых
Разбрасывает намеки на дни творенья –
Медузу, краба, китовый хребет;
Лиманов, где любопытный видит
Нежные водоросли и анемоны морские.
Происходит возврат утра – рваного невода,
Корзины для раков, обломка весла,
Оснастки чужих мертвецов. Море многоголосо.
Богато богами и голосами.
– А чему ты меня научишь, Норман? Чему, скажи, не своди меня с ума…
И так почти всю дорогу до Нью-Йорка он то напевает, то читает вслух стихи, то изображает молоденькую девушку, которой домогается распутный профессор. И только подъезжая к Нью-Йорку, он серьезнеет, будто на него такое впечатление производит Бронкс вдали. Но еще что-то тихо бормочет, словно внутри у него засела какая-то грязь, и, как плевок, злобно срывается у него с губ:
– Теология безопасности. Недоносок! Я тебе покажу теологию безопасности.
* * *
«Баски, загадочная, легендарная раса». Почему ты снова и снова повторяешь название той лекции, словно ничего больше не осталось в твоей разбитой голове, нет, не разбитой, хуже – превращенной в месиво? «Я благодарю генералиссимуса Рафаэля Леонидаса Трухильо за гостеприимство, которое он оказал испанским эмигрантам; вместе с ним мы будем способствовать процветанию этой страны, которой он так мудро руководит». Это или что-то в этом духе сказал ты в начале лекции. Сидящие в первых рядах зала в «Атенео Санто-Доминго» военные смотрели на тебя вежливо, но с некоторой чисто креольской настороженностью. Ты уже знал тогда: диктатор раздражен тем, люди каких профессий приехали в его страну – писатели, адвокаты, врачи, психологи, танцоры… «На кой мне весь этот сброд? Мне нужны агрономы, врачи, которые улучшат расу на границе с Гаити: я хочу, чтобы там появились светлокожие дети, больше похожие на испанцев, чем на варваров. Население вдоль границы должно быть похоже на доминиканцев, и испанцам предстоит вытеснить всех евреев, которым я разрешил поселиться в Сосуа…»
– Хесус, значит, тебя зовут Хесус Галиндес…
Ты отчетливо слышишь этот голос и понимаешь, сколь глубок твой сон. «Баски, загадочная, легендарная раса». За каждую визу – пятьдесят долларов. Пятьдесят долларов за каждого баска, за каждого производителя потомства, за образованного эмигранта, надежда которого умерла; ты с такой горечью говорил об этом своим друзьям, а они тебе ответили: «Зато мы живы, Хесус…» Тебя зовут Хесус Галиндес… Нет, не очухивается, может, мы хватили лишку? В каком смысле они хватили лишку? Повсюду запах пустоты, блевотины, словно падаешь в пустоту, которая имеет запах, беззвучный запах… что-то ударяет тебя изнутри в живот, но веки твои не хотят открываться навстречу яркому свету. В университетском городке Колумбийского университета уже смеркалось, и Эвелин пришла в ужас, когда ты сказал, что пойдешь через весь Гарлем пешком. «Я подвезу вас, ведь я на машине». – «Нет, мне хочется пройтись по Гарлему. Сегодня служат особую мессу, и мне нравится церковная служба под звуки румбы». – «Профессор, вы сошли с ума». – «Вы, янки, трусы, потому что после того, как вы расправились с индейцами, у вас всегда было тихо, и вы не знаете, что такое бомбардировка… Только те, кто приехал из Европы или с юга Рио-Гранде, знают, что такое настоящая опасность. Иногда в Колумбийском университете я встречаю Германа Арсиньегаса и погружаю его в Гарлем, в атмосферу черных и пуэрториканцев, в лавочки на 125-й улице, где продаются свечи семи цветов – чтобы просить о любви, об отмщении, об успехах на экзаменах. Где есть приворотное зелье, чтобы вернуть мужа или найти жениха, где продаются травки, с помощью которых можно усмирить грубого крикливого мужа, где продают волшебные корни, порошки или настои. А потом мы идем по плохо освещенному Гарлему, и Арсиньегас дрожит от страха, а я танцую для него на сломанных скамейках, как Фред Астер, который мне нравится больше, чем Джин Келли».
Но ты все-таки уселся в машину Эвелин и почувствовал себя профессором, который дает советы ученице по имени Эвелин Лэнг. Слыша собственный голос, ты думаешь, какой путь пройден с тех пор, как сам был учеником – учеником Санчеса Романа, – и до этой минуты, когда сидя в старой машине, даешь наставления ученице, а твои слова заглушает шум работающего мотора и проносящихся мимо машин. 57-я улица, Восьмая авеню. «Прощай, Эвелин», и ты хочешь погладить ее по щеке, но сдерживаешься: тебе нравится ласкать женщин, и Эвелин сразу бы это почувствовала. Затем ты спускаешься в метро упругой походкой худощавого, длинноногого человека – женщины, с которыми ты танцевал фокстрот в Санто-Доминго, говорили, что у тебя фигура танцора. «Ты совсем сумасшедший, Хесус, хотя по тебе этого не скажешь». Ее звали Глория, Глория Вьера. Глория и Анхелито. На мгновение перед ним возникают лица Глории, Анхелито, Хромого.
– Хесус Галиндес, вас зовут Хесус Галиндес…
– Хесус Галиндес, – бормочешь ты, и лицо тут же исчезает, улыбка растворяется в воздухе…
– Он заговорил, пойди, скажи капитану.
Где ты?
– Где я?
– Спокойно, приятель. Сейчас придет капитан.
Пахнет едой, остывшей едой. Не может быть, чтобы ты ужинал. Ты собирался быстренько перехватить бутерброд все равно с чем, что подвернется в холодильнике, отредактировать соображения, с которыми хотел выступить на заседании Комитета испанцев, и заставить Росса оказать давление на губернатора, чтобы тот дал разрешение.
– Где я?
Покатый потолок приближается, а вместе с ним – запах остывшей еды, и ты знаешь, откуда он идет, а может, он притаился где-то в твоем сознании: тыквенные оладьи, и ты повторяешь названия кушаний, нанизывая их в ритме фокстрота, или свинга, или буги-вуги, еще бы, Хесус, ведь у тебя фигура танцора, – тыквенные лепешки, лепешки из маниоки, тушеный цыпленок, тыквенная каша, тыквенная каша, тыквенная каша, сырные палочки под чесночным соусом, что тебе лезет в голову, Хесус, кокосовый орех с сахаром, пирожное.
– Что он сказал?
– По-моему, «пирожное».
– И мне показалось.
Ты с трудом поворачиваешь голову на второй голос, но видишь только яркий сноп света, падающий от лампы под потолком, а вне его – пустота.
– Этот кретин перечислял названия кушаний.
– Он стонет. Его парализовало.
«Мне сказали, вы прекрасно танцуете, Галиндес». – «Намного хуже вашего превосходительства». – «У нас, у жителей Антильских островов, танцевальный ритм растворен в крови, хотя это чистейшая кровь, но говорят, тут танцуют даже корни пальм. Ну-ка, испанец, не бойся выйти в круг со мною!» Трухильо подзадоривал тебя – единственный танцор в кругу, образованном его свитой, которая кричала «браво, браво». «Эти кретины из оркестра не успевают за мной, они мне весь ритм ломают!» И с помощью своих адъютантов диктатор взобрался на подмостки, где сидели музыканты, и вырвал палочку из рук дирижера. Темнокожие музыканты белели на глазах, а диктатор разглядывал их, одного за другим, не выпуская палочку из рук. «По всей видимости, старый солдат должен учить, как надо играть. Внимание!» И дирижерская палочка замелькала как обезумевшая, и музыкальные инструменты задрожали, и только диктатор оставался неподвижен, как мраморная глыба, а свита рукоплескала ему. «Вы знаете мелодию «Я останусь на коне»?» И тут рукоплескания перешли в овации, и мраморная статуя помягчела от нахлынувших чувств и заулыбалась, и диктатор начал обнимать музыкантов, обещая им денежное вознаграждение. «И я останусь на коне, Галиндес, потому что этого хочет мой народ, об этом меня просит мой народ, и ради моего народа я обязан пожертвовать частной жизнью, я должен принести эту жертву в ответ на то доверие, которое вижу в простодушных глазах моего народа. Благодетель Родины. Реставратор экономической независимости. Генералиссимус. Лучший учитель. Лучший журналист. Лучший писатель, Господь Бог и Трухильо».
«Я не сойду с коня», –
Так генерал сказал.
«Я не сойду с коня»,
И равных нет ему.
«Я останусь на коне». – «А мы пойдем за тобой пешими». – «Даже наказания мои всегда справедливы». – «Моя жизнь в Доминиканской Республике, Эвелин, – законченная глава. Я словно побывал на театральном представлении, ярком и неистовом, где много шляп с перьями и гобоев. Помните фотографию, которую я показывал вам, когда Трухильо был в Мадриде, у своего приятеля Франко? Этот паяц показался смешным даже франкистам, и на фотографии видно, как первые лица франкистского режима еле сдерживают смех, стоя позади Трухильо». – «И вы принимали участие в параде в честь Трухильо?» – «Нас попросили. Испанские иммигранты и евреи – мы замыкали шествие». И ты бы и дальше принимал участие в таких парадах, и диктатор смотрел бы на вас своим суровым взглядом. И Пепе Альмоина шел бы рядом с тобой, ведь съежившись, хотя затем потешался над этим, когда вы, иммигранты, устроили веселый ужин в «Ла баррака». «Хесус, не делай глупостей. Благодетель Родины готов купить книгу, в которой ты его поносишь, – на большее этот убийца не способен».
«Пепе, ты что, за этим приехал в Нью-Йорк? Разве тебя самого он не вынудил перебраться в Мексику?» – «Это твой шанс, Хесус, а может быть, и мой. Продай ты им эту книгу, и он перестанет преследовать нас – и тебя, и меня. Разве тебе не надоело прятаться, спасаться бегством, Хесус Мы бежим, не переставая, с 1936 года, прошло целых двадцать лет, Хесус, а мы все бежим и бежим». Альмоина изящно склонился – он сидел спиной к свету во Дворце международных отношений, где работал старший сын Трухильо, Рамфис; Альмоина был его наставником и пытался развеселить тебя, рассказывая о том, как юный наследник неутомимого всадника зашифровал имя своей возлюбленной в названии конюшни – «Аронид». Альмоина склонялся изящно, однако слишком низко – точно так, как кланялся он, когда супруга диктатора поставила свою подпись под написанной им пьесой, – изящно, однако слишком низко, – и в день шумной премьеры «Ложной дружбы» в театре «Бельяс Артес». «Ложная дружба» – так называлась эта пьеса. И пока Альмоина кланялся слишком низко, все окружили супругу Трухильо и рукоплескали ей, пораженные неожиданно открывшимся у нее талантом, а по партеру уже пополз слушок, что настоящий автор – Пепе Альмоина – добровольно отказался от своего авторства. Да, потом Альмоина впал в немилость и уже в Мексике написал книгу – без опенок и эмоций – о том, как он был секретарем Трухильо, а затем и другую – на сей раз безжалостную и жесткую, – но подписал ее псевдонимом Бустаманте. «И ты, Пепе, просишь, чтобы я отказался от своей книги? А про свою ты забыл?» – «Они сделают вид, что ничего не было, Хесус, и все начнется с чистой страницы. У нас общая судьба. Мы – проигравшие». – «Я никогда не кланялся Трухильо так низко, как ты». – «Но ты кланялся, а когда человек кланяется, он не имеет права критиковать за это других». – «На этот раз нет, Пепе: Санто-Доминго, Благодетель Родины, вся их свора – это законченная глава в моей жизни. Здесь Благодетель меня не достанет, не дотянется. А кто тебя послал?» – «Феликс Бернардино, он и его сестра Минерва, а ты знаешь, какие они». Феликс Венсеслао Бернардино, он же Бучалай, он же Морокота, совершил свое первое убийство в двенадцать лет. Будучи послом Трухильо в Гаване, он создал группу убийц, которая занималась физическим уничтожением руководителей находящейся в эмиграции оппозиции. Если в детстве он был убийцей районного масштаба и его знали только в родном квартале, то затем его подобрал Трухильо, и он продолжал заниматься своим ремеслом, но уже на службе у диктатора, который постепенно возвысил его до поста атташе по вопросам культуры в посольстве в Вашингтоне, где он занимался созданием группы, лоббировавшей интересы Трухильо.
Потом он был послом в Гаване и вот теперь – теперь стал генеральным консулом в Нью-Йорке. «Меня послал Бернардино, Хесус, и ты знаешь, что он собой представляет». – «Я живу в свободной стране». – «Хесус, ты знаешь, что они собой представляют». – «Я живу в свободной стране». – «Хесус, ты знаешь, что он собой представляет». – «Кто?» – «Благодетель». Ты вспоминаешь, как впервые увидел портрет Трухильо в приемной консульства Доминиканской Республики в Бордо. Шел 1939 год, и ты, вместе с другими эмигрантами, такими же опустошенными и уставшими, дожидался, пока тебе поставят въездную визу Доминиканской Республики; в приемной висел портрет темноволосого мужчины с благородной осанкой, в треуголке, увенчанной спадающими перьями. «Это президент?» – «Нет, нет, – ответили вам, – это Благодетель Родины». – «И ты, Пепе, не даешь мне рассказать об этом? Ты всегда был на побегушках у собственного угодничества. У меня хорошая память, и я помню, как ты выполнял поручения Трухильо, от которых разило кровью, – помнишь, как ты написал Периклито, который жил в эмиграции в Колумбии, и просил его не связываться с Трухильо, потому что он тем самым ставил под угрозу жизнь своего отца, дона Перикла Франко, председателя Апелляционного суда в Сан-Педро-де-Макорис?» – «Я устал бежать, Хесус, все крысы мира бегут за мной по пятам. Двадцать пять тысяч долларов, Хесус, он не заплатит ни долларом больше, это цена твоей жизни, твоей и моей». – «Нет». – «Ты выносишь смертный приговор и мне, и самому себе. Трухильо не из тех, кто зажмуривается, когда надо убить человека, и он пользуется теми, кто живет зажмурясь, а ты написал, что Рамфис не был зачат Трухильо в законном браке, что он сделал этого ребенка, когда его будущая жена еще была супругой кубинца». – «Я живу в Нью-Йорке, Пепе, образцовом городе самой сильной и самой свободной страны в мире». – «Господин Хесус Галиндес? Я здесь внизу, в вашем подъезде, звоню от консьержки. Вы бы не могли оказать мне любезность и принять меня? Мне надо рассказать вам что-то важное, меня зовут Мануэль Эрнандес, я из Пуэрто-Рико, моряк с торгового судна, и я борюсь против Трухильо».
Так появился Хромой – этот хромой человек, ты тогда еще не знал, что все звали его Хромой. С мрачными глазами, один – искусственный, человек страдал нервным тиком, от которого все лицо постоянно перекашивалось, на голове – небрежный парик, из-за которого его физиономия казалась отражением всей фальши этого человека. Ты так остро чувствуешь, что он тебе неприятен, что невольно отступаешь на два шага, а он, прихрамывая, делает эти же два шага навстречу тебе, и ты замечаешь, что, обращаясь к тебе, он старается произносить слова с пуэрто-риканским акцентом, однако в голосе его угадывается испанская интонация. «Мне надо поговорить с вами с глазу на глаз, мы не могли бы подняться к вам в квартиру?» – «Вы вполне можете сказать мне все, что хотите, и тут». – «У нас с вами есть общие друзья в Доминиканской Республике, и они послали меня, потому что верят в вас. У меня есть список тайных агентов Трухильо, действующих в Соединенных Штатах». – «Я не хочу смотреть этот список». И ты поворачиваешься к нему спиной, чтобы уйти, но краем глаза видишь, что, переступив с ноги на ногу, словно он хромает на обе ноги, человек движется следом. «Я понимаю вашу настороженность, вы меня видите в первый раз, и на самом деле моя фамилия – Веласкес, но документы у меня настоящие». Дверь лифта медленно задвигается, разделяя вас, и, поднимаясь к себе в квартиру, ты уже знаешь, что позвонишь Сильфе, чтобы он рассказал все, что ему известно, об этом типе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49