А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


А потом пошел сильный дождь и костер задуло. А я стоял под деревьями, и слезы лились у меня по щекам. Я обратил внимание, что дерево, у которого я стою, необыкновенно прекрасное. Моя рука оказалась на тонком стволе, откуда начиналась ветка. Ветка, как бушприт корабля, была нацелена на море. Сверху ствол ветки был мокрый, а снизу сухой. Это была ветка какого-то кедра. Может быть, австралийского, а может быть, и тибетского. Заканчивалась ветка тремя свежими шишками. На кончике ветки была совсем крепенькая шишечка:
— Это Топазик, — сказал я.
А ниже была шишка покрупнее, и я почему-то сказал:
— Это моя Люся.
А дальше была еще одна шишка, и я сказал:
— А это я.
А рядом с кедром росла, должно быть, вишня, она цвела, и лепестки были в дождинках, и, когда я коснулся лепестков рукой, слезы с новой силой пошли из глаз: я прощался с этим прекрасным миром, с этими дождинками, с лепестками, со всеми, перед кем я виновен: перед Анной и ее мамой, перед Кончиковым, Праховым, Шубкиным, Горбуновым, Тимофеичем, Хоботом, Анжелой, Сонечкой, Приблудкиным, Литургиевым, Агенобарбовым, тетей Гришей, Любашей и Шурочкой, Смолиным и Ривкиным, Мигуновым и Ковровым, Ксавием и Лизой, Колдобиным и многими другими. Моя вина состояла только в одном: я возносился над ними в мыслях своих, я их, не всех конечно, не то чтобы презирал, я их занижал, считая себя лучше, честнее, совершеннее.
Я глядел на вишню, которая цвела рядом с роскошным кедром, на ель, которая соседствовала с юной ольхой, на орешник, который стоял в обнимку с боярышником, — и все они весело ручонками кивали морю, звали меня к себе — и не было в их ликах зависти и возвышения.
Милые деревья, Божьи создания, простите меня, язычника, обласкайте меня перед тем, как я снова окажусь на Голгофе и не будет мне покоя и радости, — слова вины и признания вырывались из души моей, я прислонился щекой к дереву, и так хорошо мне было, и так спокойно, и так бы славно было, чтобы я тут же немедленно обратился в какое-нибудь крохотное деревце и застыл бы навсегда в этом томительно-зачарованном мире.
51
Когда я спустился вниз, в городе творилось черт знает что: объявили сразу десять денежных реформ, восемь неофициальных ограблений, шесть новых переходов на рыночные отношения, девять коренных переворотов в области идеологии. Отменили все прежние манифесты, декреты, портреты, реабилитации, прокламации, коллективизации, индустриализации, химизации, оптимизации и модернизации. Единственным лозунгом, который теперь считался действительным, был лозунг: "Долой всё!".
Валили памятники, обелиски, бюсты, постаменты, шлагбаумы, столбы, киоски, мусорные ящики, транспаранты, доски объявлений, светофоры и все, что выше человеческого роста, что, разумеется, можно было валить без применения техники.
Люди бегали с выпученными глазами, не зная толком, что происходит, но отлично понимая, что надо проявлять активность и быть в потоке человеческих страстей. Иногда толпы людей останавливались, чтобы свалить очередной киоск, а потом забраться на него и оттуда скандировать лозунг: "Долой всё!" После скандирования все же излагалась будто бы новая идеология.
Все краденое объявлялось честно нажитым, а все честно нажитое — краденым. Главная доктрина новой идеологии заключалась в одном тезисе: "Чем больше украдешь, тем большую пользу принесешь Отечеству". Доказывалось, что период первоначального воровства, грабежа и незаконного присвоения надо завершить в оптимально короткие сроки, до весны, потому что надо успеть что-нибудь и посеять. Воровство считалось теперь делом чести, доблести и геройства. Оно совершалось по трем направлениям. Воровство первой степени — это то, что можно унести в сумке, в карманах, за пазухой, в саквояже, в портфеле, — с этим справились даже женщины, старики и дети. Воровство второй степени требовало, чтоб наворованное вывозилось машинами, пароходами, самолетами и другими видами транспорта. А вот воровство третьей степени состояло в том, чтобы украсть недвижимость — земли, леса, озера, пахотные поля, луга, горы, ущелья, шахты, заводы, фермы, фабрики, мастерские, мелкие предприятия, столовые, пивные и прочее. Этот вид воровства был крайне сложным и требовал специальной юридической и экономической подготовки.
— Кто это придумал? Как это могло произойти так быстро? — спросил я у человека средних лет, чьи усики показались мне знакомыми.
— Этого никто не знает. Это чудо! Начинается новая жизнь. Рынок решит все.
— При чем здесь рынок, когда речь идет только о воровстве?
— А вы прочтите «рынок» наоборот. Получится «коныр», а что такое «коныр»? Это по-мерлейски "воровство".
А кругом творилось несусветное — скупали всё, что можно было скупить.
Появился новый термин "ажиотажный спрос". На все был ажиотажный спрос: на чайники и плоскогубцы, конский волос и жесть, халву и водку, бревна и детские игрушки, чеснок и экскаваторы, хлеб и мебель, дома и фабрики, земельные участки и люстры, видеоґмагнитофоны и мясо — все хватали, куда-то складывали и снова бежали, чтобы сгребать, рассовывать, набивать ящики и мешки, потом все это складывать и снова бежать… Квартиры превратились в складские помещения, склады — в квартиры, поскольку они опустели, а так как жителям негде стало жить, они снимали углы в бывших складских помещениях.
Поговаривали, что скоро начнется распродажа фабрик и заводов, малых и крупных предприятий, домов и магазинов, фермерских хозяйств и совхозов.
Город, да и всю страну, обуял жуткий психоз: никто не работал и некому было заставлять работать. Надвигались жуткие времена…

ЧАСТЬ 3. БЕЗУМСТВО ХРИСТА РАДИ И МУДРОСТЬ ВО ХРИСТЕ
1
Какая же неудержимая сила влекла духотворческих паломников всех времен и народов в первый век Рождества Христова! Распятия, когорты римлян, жаждущие чужой смерти фарисеи, прокураторы, тысяченачальники, толпы зевак, Голгофа, Воскресение, ножом пронзенный Иуда или удавившийся и не прощенный никем Иуда и предавший Мессию, вознесенный в апостольский сан святой Петр, и бывший воин-фарисей, гонитель христиан, потом Апостол Павел — обо всем этом написано тысячу раз и еще двадцать тысяч раз напишут, будто видели всё воочию, будто это вчера случилось и лишь кровавым мгновением повторилось в сердце каждого — и как тут не поверить, не зарыдать горькими слезами, не крикнуть на весь мир: "Будь же проклята навсегда Голгофа, зовущая всякий раз все новые и новые жертвы к себе, и толпа, тупо глядящая на окровавленные тела, ибо толпа всегда жаждет крови, а затем раскаяний, и сонм писак, алчущих животворных страданий!
И будь славен тот час, когда Господними знамениями озарилось небо и Новый Свет забрезжил на Востоке, и новая заря вспыхнула в душах людских и в душах толпы, праздной и ленивой, и в душах новых прокураторов, чьи волчьи лапы по-прежнему сдавливают горло своих соотечественников, и в душах лицедеев, выворачивающих свою плоть наизнанку, чтобы поведать всем свою боль, и в сердцах новых духотворческих паломников, чье одухотворенное стило рвется в бой за истину, за веру, за добро!"
Неужто и с ними, духотворческими паломниками, случилось то же, что и со мной, когда в одно мгновение ока рухнули стены горбуновской примутненной обители и передо мной стояли нежнейшие облака, которые, в этом я был тогда убежден, защитят меня и от Горбунова, и от Мигунова, и от Хобота, и от всей нечисти, которая жаждет подвергнуть меня нестерпимой боли, отлучить от жизни и от естественной смерти отлучить!
Я знал, точнее подсознательно чувствовал, что помимо всей той нечисти, неотъемлемой частью которой был и я, существует прекрасный мир чистых помыслов, высоких идеалов и обнадеживающих свершений. И нужны усилия или страдания, или несказанная любовь, чтобы сделать прорыв из пошлости и неверия в сферу Высшего Разума, в сферу Высшей Веры.
Я ощутил, что всей моей тяжкой жизнью я приготовлен к тому, чтобы оставить позади себя всю эту хоботовско-горбуновскую труху и хотя бы на мгновение оказаться на озонных берегах правды и высшей порядочности. Я был уверен, что тропы поиска Путей, Истины и Жизни давно проторены и нынешние люди просто сбились с дорог, и нужны невероятные силы, чтобы стать на очищающий душу Путь.
У меня этих сил не было. Я находился в состоянии той чудовищной прострации, когда все безразлично. Я не мог встать со скамейки, чтобы двинуться домой или куда-нибудь. И когда я понял, что мне не осилить Нового Пути, не сблизиться с теми Помыслами, которые окаймили мою душу, — нет! не захватили, не взбудоражили, а будто бы приблизились и сказали: "А тебе конец!", — слезы полились из моих глаз и не было сил, чтобы их смахнуть. И вот тогда-то и пришло помимо моей воли окончательное решение: покончить с собой. Я решил прийти именно в тот парк, где когда-то, после первого ознакомления с приказом о моем увольнении, я сидел на свежевыкрашенной скамеечке, а из семиэтажного дома напротив галдели из распахнутых окон телевизоры: "Поставим эксдермационные процессы на промышленную основу… Ошкурим остров Чугдон до Бискайского залива". Сейчас, год спустя, все было по-прежнему, только тональность демократических и недемократических голосов стала несколько иной: больше рассудительности, точнее чванства, видимости размышлений и уверенности в завтрашнем дне.
— Наша принципиальная позиция, — доказывал оратор, — в соответствии с прежними решениями поставить на эксдермацию прежде всего интеллигенцию. Именно поэтому мы намерены с нею работать и работать! Мы хотим с нею строить новые отношения как в идеологическом, так и в интеллектуальном партнерстве. Мы хотим свободно обмениваться мнениями, учитывая, что у людей, наделенных даром, обострено чувство справедливости и личной свободы. Неужто в связи с переходом на ограничительное потребление продуктов питания отощала духовно наша передовая интеллигенция?
Напротив моей скамейки, как раз у ободранного тополя, сидела девочка лет семи с льняными волосами, точь-в-точь как у Розы Зитцер, не ставшей моей нравственной точкой отсчета, Розы Зитцер, чьи косточки лежат у забора на одной из окраин маленького городочка, где прошло мое детство. Теперь девочка была не с мамой, а с бабушкой, может, и ее звали Марией, и, может быть, она тоже была обладательницей старинных бронзовых часов, которые через каждые полчала проигрывали веселый марш — какая разница! Мир прекрасен, как и год назад, и такая же буйная листва, и такие же сиреневые тени на асфальтовых дорожках, и такая же безысходность в моем сердце, и остается только одно — купить веревку и повиснуть на этом ошкуренном тополе или, может быть, на клене!
Мысль, как давно выношенная, обернулась приливом энергии. Я сорвался с места, боясь, что придет новая волна передумывания, и помчался в хозяйственный магазин, где на мое счастье или несчастье оказалась только одна веревка. Эта веревка была запутана, потому ее никто не покупал. Я прикинул, что мне вся веревка не нужна, а куска длиной в два метра вполне хватит.
— Зачем вам такая веревка? — спросила продавщица и покраснела. (Какой же это был прекрасный румянец!)
— Мне нужно всего два-три метра, — ответил я.
— Зачем же вы всю веревку берете?
— Но вы же по частям не продаете?
К нам подошел высокий чернобородый человек и сказал:
— Эта веревка с подпалинами. Она не выдержит.
— Чего не выдержит? Да разве бывают веревки с подпалинами? — вспылил я. — Мне нужна именно эта веревка. Заверните! — приказал я продавщице, которая снова залилась румянцем.
— Мы веревки не заворачиваем, — ответила она.
Мне ее ответ показался дерзким, и я, швырнув веревку в свою сумку, ринулся к выходу. Я никогда не думал, что соорудить из простой веревки петлю — дело не из легких. Разумеется, и опыта у меня соответствующего не было: не вешал в детстве ни кошек, ни собак. Прахов или Шубкин, так тем запросто эти петли вязать. Они вешали. А может, врали. Но с веревками они, я это точно помню, манипулировали: узлы разные, петли, капканы, лассо. Конечно же, надо быть совсем непрактичным скотом, чтобы сначала привязать один конец веревки к дереву, а из другого пытаться сделать петлю. Надо наоборот. Сначала петельку сделать, вдеть в нее веревку, чтобы образовалась петля, размеры которой можно запросто регулировать, а затем уже привязывать к дереву другой конец веревки. Когда я кумекал над этими проклятыми узлами, то все время ощущал над собой будто бы чьи-то глаза. Я огляделся. В парке не было ни души. Тихо. Накрапывал дождь, а в такую погоду желающих прогуливаться, как правило, не бывает.
Наконец, петля была готова. Я притащил еще и тарный ящик, на котором, должно быть, восседал какой-нибудь инвалид, забивая козла. Устроив ящик строго под петлей, я забрался на него и накинул на голову петлю. Я пытался сбить ногой ящик, но он не желал сбиваться. Стоял. Наконец, сильная боль пронзила мое тело, и я оказался на земле. Передо мной стоял чернобородый мужчина с ножом в руке.
— Я же вам говорил, что веревка не выдержит. Она же с подпалинами.
— Зачем вы? — прохрипел я, глотая слезы.
— Это я должен вас спросить: "Зачем вы?"
— Кто вы такой?
— Вот это другой вопрос, — улыбнулся незнакомец, поглаживая бородку. — Я — священник Милостью Божьей. Слышите? Это колокола моего Храма.
— Но вы же?…
— Да, вы не ошиблись. Я еврей. Принял православие. Кандидат богословских наук.
— Интересно же, какова тема вашей диссертации?
— Первый век. Две книги Бытия.
— Что имеется в виду?
— Создатель, сказал кто-то из ученых, дал роду человеческому две Книги. В одной показал Свое Величество, а в другой Свою Волю. Первая — видимый мир. Им созданный, чтобы человек смотрел на огромность, красоту и стройность его Зданий, признал Божественное всемогущество. Вторая Книга — Священное Писание. Не здраво рассудителен математик, ежели он захочет Божескую Волю вымерять циркулем. Таков же и богословия учитель, если он подумает, что по Псалтырю можно научиться астрономии или химии.
— Это же Ломоносов…
— Да, батенька. Он, милый.
— Бог покинул меня. Я все исчерпал. Мне нет и не может быть пощады. Я — самый большой грешник на этой земле. Поэтому нет места мне в жизни.
— Если бы ты пошел со мною, ты бы увидел то, что опровергнет твои мысли.
— Ничто не может опровергнуть мои мысли. Я мертв. Я не хочу больше жить и мучиться. У меня нет ни выхода, ни надежд. Я знаю, что Он есть, но Он отвернулся от меня.
— Пойдем со мною, и ты убедишься, что это не так. Твое состояние — это не только твое состояние. Это общее состояние людей, разуверившихся не во всем, а в обветшавшем. А теперь наступает Новое время, которое только народилось.
— Новый миф?
— Новая реальность. Пойдем же. Постой, я только веревку обрежу. Она никак не украшает этот прекрасный клен. — Он отрезал веревку, спрятал ее в кусты, сказал: — Теперь, кажется, все. Можем идти.
Я поплелся за ним. Я слышал набатный перезвон колоколов. Он не оборачивался. Шел быстро, размахивая рукой, в которой держал старенький черный портфель, напоминающий саквояж.
2
Едва мы подошли к церкви, как я увидел у ее дверей согнутую, просящую милостыню фигуру, в которой узнал Горбунова.
— Неужто он? Зачем он здесь?
Между тем Горбунов еще сильнее наклонился, протягивая руку, а напротив стояла девушка в черном, лицо которой тоже мне показалось знакомым.
Но каково было мое изумление, когда на алых ступеньках храма я увидел Люсю! Она сидела, низко опустив голову. Должно быть, молилась или думала о чем-то очень важном. Храм был залит кроваво-алым светом. Лишь потеки воды прорезали красноту кривыми причудливыми нитями.
Люся подняла голову.
— Я ждала вас.
— Меня?
— Да, именно вас. Я все время думала о вас. Не переставая.
— И сейчас думали?
— Вы тогда напрасно сбежали. Я принесла вам книги о Друзилле, Ироде Великом и об Апостоле Павле.
— А он кто вам?
— Он мой духовный отец. Он все знает о вас.
— И о первом веке?
— Конечно.
Между тем отец Иероним, так звали чернобородого, подошел к нам и тихо сказал:
— Люся, проводи Степана в трапезную. Пусть перекусит, а затем отправляется в Невидимое.
Каково было мое удивление, когда в трапезной я увидел знакомые фигуры в черном! По левую сторону стоял с тарелкой жареного картофеля сам Прахов-старший. Он аккуратненько, сложив пальцы, как для моления, выбирал руками жареный картофель и засылал его в рот. Напротив него, согнувшись в три погибели, на корточки присел Горбунов: у него одна нога совсем не сгибалась, и он ее вытянул в сторону. Рядом с Горбуновым прилепились к стене Шубкин с Праховым-младшим. Я приметил: Паша то улыбался, то корчил суровые рожи и так же, как отец, тремя сомкнутыми пальцами ел картофель. Ко мне подошел человек, откинул капюшон, и я узнал Приблудкина.
— Что за маскарад? — шепотом сказал я, обращаясь к Приблудкину.
— Молчать, — сказали в один голос Ривкин и Скобин, Бог знает откуда вынырнувшие вдруг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69