А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И по одной из них, самой далекой, – шли арестанты.Самовар, потухая, пел жалобно.Иван Иваныч прочел новинку – стихи неизвестного автора, записанные со слов того же заезжего офицера: Прощай, холодный и бесстрастный,Великолепный град рабов,Казарм, борделей и дворцов,С твоею ночью гнойно-ясной,С твоей холодностью ужаснойК ударам палок и кнутов.. Державная столица дерзко осмеивалась, развенчивалась, оплевывалась. Два-три непристойных извозчичьих словца царапнули ухо, однако стихи были остры, и друзья посмеялись. Неожиданно вдруг Иван Иваныч сказал: «Бог знает, когда еще подвигнусь посетить вас, болезнь моя может такую штуку сыграть…» – и спросил напрямик про тетрадь, которую некогда заметил на столе Ивана Савича и принял было за приходо-расходную книгу. Никитин смутился, вспыхнул.– Ну-ну, – засмеялся Иван Иваныч. – Чего там! Давайте-ка ее сюда!Стихотворения, перебеленные в тетрадь, все тридцать четыре, были прочитаны автором вслух. Волнение пресекало голос, мягкими клещами стискивало горло. Он старался не глядеть на единственного своего слушателя, уставясь в тетрадь, читал и читал, спеша, боясь наскучить чтением, боясь услышать насмешливое восклицанье, подавленный зевок…И – странное дело! – чужим, незнакомым, словно не им самим сочиненным казалось все, что читал. А главное – таким беспомощным, таким несовершенным… Ведь сколько раз повторялись в уме эти строчки, переписывались в тетрадь, иные пелись даже под гитару или мысленно, – но вот сейчас лишь, в чтении, больно резануло слух неуклюжее выражение; жалкая рифма – «путь» и «плывут», где, держась точного звучания, следовало произносить «плывуть», что с головой выдавало неправильную, мещанскую речь самого автора, привыкшего именно так говорить, как говорили у Смоленского, на Щепной, в лабазах, в трактире, на постоялом… В смятении искоса глянул на Ивана Иваныча: тот словно влип в диван, сидел, скорчась в какой-то нелепой, неудобной позе, хмурился, кусал губы. Иван Савич оробел, хотел оборвать чтение, но пересилил робость и с каким-то отчаяньем, чуть ли не стоном даже, проговорил последние строки: Опять начнется боль души,На злые пытки осужденной.Опять наплачешься в тиши,Измученный и оскорбленный… – и умолк, дрожащими руками захлопнул тетрадь. Ему сделалось душно, он расстегнул ворот рубахи, пробормотав:– Ну, простите, Христа ради… – встал, сутулясь, взад-вперед зашагал по комнате, проклиная свою слабость, презирая себя за то, что открылся Ивану Иванычу, что осмелился читать жалкие свои безделки, и вот теперь, задыхаясь от волненья, ждет сурового суда, обязательно сурового – как же иначе? «Путь – плывуть»! Ах, боже мой…Испуганный кинул взгляд на приятеля, – тот пребывал все в той же позиции. Чашка с недопитым чаем застыла в его руке. Иван Иваныч вдруг заметил ее, поставил на стол.– Позвольте спросить, стихи эти вы читали кому-нибудь?– Что вы, что вы! – Иван Савич содрогнулся в ужасе. – Как можно! Да и кому?Савва забормотал за перегородкой: «бры… блы…»– Как удивительно, – словно самому себе сказал Иван Иваныч, – что еще никто, ни один человек на Руси не знает об этом… Один я знаю!И засмеялся счастливо. Звоны Но авось пора настанет,Бог на Русь святую взглянет.Благодать с небес пошлет –Бурсы молнией сожжет! И. Никитин После деревенской тишины город показался шумен. Лошадей было много, телег, колясок; колеса по булыжной мостовой гремели нещадно; водовозы кричали, разносчики, точильщики, стекольщики, черные, как арапы, угольщики, продавцы самоварного угля. Пуще же всего не мог привыкнуть к звонам. Они утром еще затемно начинались, будили, укорачивали сон.Тетенька Юлия Николавна, у которой проживал Ардальоша, снимала от хозяев две комнатки по Воскресенской, близ Каменного моста. Тут кругом тесно стояли церкви – Покровская, Никольская, Пятницкая, Воскресенская, Ильинская, Спасская. Следом за тысячепудовым митрофановским начинали звонить прочие, дальние – и сладкий сон улетал, спугнутый неумолимым ревом колоколов.Кроме всего полдень и полночь еще отбивал какой-то дребезжащий колоколец. Но это уже был не церковный, а во дворе господина генерала Марина. Тетенька сказывала, что он самого Бонапарта побил, забрал в плен Бонапартовы пушки и велел купчине Самофалову отлить из них колокол. После чего, повесив его во дворе своего городского дома, звонил собственноручно дважды в сутки по двенадцати ударов, не столько сим обозначая течение времени, сколько напоминая людям о победе и славе русского оружия. Соседство с грозным генералом несколько пугало, фантазия Ардальона рисовала усатое зубастое страшилище; проходить мимо генеральского дома было жутковато.Но самое ужасное в нынешней Ардальоновой жизни было ученье, бурса. Его отдали туда, как невольника на римские галеры, и он жил как бы в рабстве. Переход из мира домашнего в мир училищный был труден и жесток. Каждый божий день проходил в страхе, в темном предчувствии беды. Тетенька Юлия Николавна недаром в свое время намекала на бурсацкие лозанчики, кои враз отучают от дурацких фантазий: на второй день пребывания Ардальона в училище его высекли. Причина наказания даже по тем диким и жестоким временам была чудовищна: ему всыпали десять розог за то, что он, ужаснувшись, потерял сознание.Ардальон, разумеется, знал, что людей секут (солдат, мужиков, арестантов), что даже, случалось, до смерти запарывают, но, как дома его никогда и пальцем не трогали, сама экзекуция представлялась ему делом почти фантастическим, таким же непостижимым и туманным, как мучения грешников «на том свете»; и как трудно и даже невозможно было вообразить себе живых людей в кипящих котлах адских подземелий, так немыслимой казалась и экзекуция, где человека, созданного по образу и подобию божества, срамно заголив, валят на грязную доску и истязают безжалостно.Как же страшно и неожиданно случилось, что ученику Кориоланскому велели лечь на скамью, и двое других сели ему на ноги и на плечи, а училищный сторож Кронид, перекрестившись, с равнодушным и даже сонным лицом принялся стегать его гибким красноталовым прутом! Какое-то мгновение перед глазами Ардальона мелькала лоза, белело голое тело ученика Кориоланского; в жестокой гримасе дергалось волосатое лицо латиниста-монаха, который отсчитывал удары. Затем все закружилось: скамья с истязуемым, сторож, монах, ученики, сидящие за столами, – и Ардальон повалился на пол.Он очнулся, почувствовав холод. Над ним наклонился монах. Из большой оловянной кружки поливая мальчика ледяной водой, приговаривал:– Во имя отца и сына и святаго духа…Ардальоша с трудом поднялся, встал на ноги. Его пошатывало, к горлу подступала тошнота.– Dominus Девицкий, – сказал монах, – для чего ж ты свалился со скамейки?Ардальон молчал, он не слышал вопроса, он как бы оглох.– Знаешь ли ты, dominus, – усмехнулся монах, – вещество, именуемое salix viminalis? Лоза (лат.).

Ардальон не знал, и его высекли.Это случилось ровно в полдень, аккурат в тот час, когда генерал отзванивал свое напоминание потомству.
Диван, на котором тетенька укладывала Ардальошу, был обит кожей. Мальчик спал беспокойно, часто ворочался во сне, сбивал простыню и просыпался от холодного, противного прикосновения скользкой кожаной обивки.Кое-как подобрав простыню, он засыпал, но тут церковный караульщик бил полночь, колокольные удары тянулись бесконечно, развеивали сон. Затем жалобно, жутко кричал сыч, гнездившийся на церковном чердаке; затем гремели колеса телег на Воскресенском съезде, мужики ехали на базар. И наконец, в предрассветный час благовестили к заутрене.Когда ему не спалось, он думал о разном.Зачем его привезли в училище, когда всем наукам можно было научиться и дома: стоило папаше купить учебные книжки – и он постиг бы все сам, все само собой хорошо бы устроилось. А тут – плохо, страшно: чужие люди, мальчики дерутся и сквернословят, диван холодный, дурацкая латынь, розги, salix viminalis… Каждый божий день ждешь – как бы чего не случилось. Ночью вот сыч кричит. Ах, дома – вот было дивно!Однако ж и домашняя прежняя привычная жизнь вдруг как-то странно изменилась. Еще лесной слышал от мамаши, что скоро у него будет сестрица или братец. А летом она вдруг заболела, из спаленки послышались стоны и крики. Ардальон кинулся к ней – его не пустили. Он думал, что мамаша умирает, и плакал, и так и заснул в слезах. Утром сказали, что у него теперь есть целых два братца, и повели в спаленку – показать. Мамаша лежала на кровати и измученно улыбалась. Ардальон робко подошел к ней, оглядываясь с любопытством: где же братцы? Мамаша слабой рукой погладила его по голове, и тут только он заметил два крошечных кулечка, в которых что-то ворочалось и попискивало. Это и были его братцы. Их назвали Никодимом и Федором, они все время пищали; играть с ними было нельзя, и он скоро потерял к братцам всякий интерес. Тут пришла пора ехать в училище, и в городе он совсем забыл о них.Теперь по ночам думал: откуда взялись Никоша и Феденька? Не было, не было и вдруг – вот тебе! – появились.Затем он стал думать – откуда сам взялся. Наверно, ведь было время, когда и его не было? А где же тогда он был? Запутавшись в мыслях, он засыпал, но спал тревожно.А потом весь день ходил сонный.По воскресеньям, вместе с тетенькой отстояв обедню, слонялся по двору, сидел у ворот на лавочке, глазел на прохожих. Вот офицер прошел в высоком смешном картузе, сабля гремит, волочится по каменным, поросшим увядшей травой плитам узенького тротуара; вон толстая барыня проплыла, юбка колоколом, пыль метет; вон хромой франт в клетчатых штанах, в сапожках с красными отворотами; мужик в залатанном полушубке, с кнутом в руке… Точильщик с точилом на плече кричит: «Ножи-ножницы-точить-бритвы-править!»А однажды случилось чудесное: насупротив, к пустому и сумрачному, с обшарпанными колоннами дому Михнева, подъехали семь укрытых рогожами возов. Развязав веревки и скинув рогожи, мужики принялись таскать во двор привезенное добро – столы, зашитые в мешковину кресла, сундуки, шкафы. Это было необыкновенно интересно, Ардальон глядел, глаз не спуская. Он отродясь не видывал подобных чудес: из грубой обшивки торчали гнутые ножки мебелей, какие-то чудовища-шкафы угадывались под рогожными чехлами – непонятные, диковинные. Человек пять с трудом, помогая себе криками, сняли большой тяжелый ящик, сбили доски, размотали тряпье и солому, под которыми оказалась черная лакированная громадина; ее как-то неловко опустили, она стукнулась о землю и застонала. «Эка, матюхи! – с досадой крикнул михневский дворник, наблюдавший за разгрузкой. – Право, матюхи! Полегше, музыка ведь… За нее, может, агромадные тыщи плачены…»Последние два воза были с книгами – в мешках, в связках, в ящиках… Боже мой, да сколько же их! И какие должны быть мудрецы те, что станут жить в михневском доме! Ардальон живо нарисовал в своем воображении длиннобородых старцев; их черные мантии развевались на ветру, на плече у самого старого сидела сова. Совершенно так, как на картинке в растрепанной тетенькиной книжке «Верный толкователь снов Мартын Задека». Ах, как восхитительно было все! Но вот с последнего воза сняли последний тюк, мужики затарахтели по улице пустыми телегами; дворник запер ворота, тетенька пронзительно закричала: «Ардальоша! Ардальоша! Где ты?» – и волшебство кончилось.На другой день, возвращаясь из училища, Ардальон увидел, как к михневскому дому подкатила дорожная карета. Знакомый дворник кинулся к запяткам отвязывать баулы и кожаные сундуки. Из кареты выскочил сухонький, дробный господин в плисовом картузе, сердито огляделся вокруг; он бережно принял на руки, видимо, спящего ребенка, помог сойти молодой, закутанной в дорожный плащ даме. Сопровождаемые дворником и ямщиком, которые несли тяжелые чемоданы, пошли в дом.Тотчас тетеньке Юлии Николавне стало известно, что нового михневского жильца зовут господин Второв, что он приехал в Воронеж из Петербурга и будет служить советником губернского правления. Ардальон был разочарован: где же седобородые мудрецы-чернокнижники? Где сова на плече?Однако все это скоро позабылось: из Тишанки пришла страшная весть – мамаша при смерти. Тетенька ахнула и хотя на минутку «зашлась духом», как сама потом говаривала, но всегдашнюю выдержку характера не потеряла. Накормив гонца, собралась в одночасье, и ранним утром они с Ардальоном, накрывшись тяжелым, пахучим веретьем, уже тряслись по Чернавскому съезду к перевозу. Река была неспокойна, паром покачивало, лошади испуганно настораживали уши. Как на грех, солнечные погожие дни сменились осенним ненастьем, повалил мокрый снег, холодный ветер засвистел. По ступицу увязая в черной грязи, медленно, тяжело тащилась телега; и, как ни понукал возница свою лошаденку, как ни ругала его тетенька за медлительность, – все равно опоздали: мамаша скончалась, когда уже въезжали в село. Дом на Кирочной Своя избушка, свой простор. Из кольцовской тетради В жестянке с китайцами накопилось порядочно. Иван Савич улучил минуту, когда отец был трезв, и сказал:– Хочу с вами посоветоваться, батенька.Поверх очков, с досадой и удивлением поглядел Савва. Он читал разлюбезного своего Хераскова, его прервали на особенно замысловатом стихе, где надобно было хорошенько поразмыслить, вникнуть в хитрое сплетение словес. В другой раз он просто отмахнулся бы, как от докучливой мухи, но так уважительно, так серьезно сын давно с ним не разговаривал.– Нуте? – спросил Савва.– А что бы нам с вами, батенька, взяться да дом построить?– До-о-ом? – Изумление, насмешка прозвучали в голосе старика.– Ну да, дом, чего вы удивляетесь! Не знаю, как вам, а мне эта наша вонючая развалюшка, знаете ли, ужасно опротивела. Тут дышать нечем.– Ишь ты… дом!Насмешка скрылась, к изумлению прибавились недоверие и настороженность: не подвох ли?– А на какие шиши? – спросил не без любопытства, но все еще не доверяя и опасаясь подвоха.– Об том и речь. Вы человек опытный в подобных делах, скажите – сотни три для начала хватит?– Нет, ты всурьез? – Савва снял очки, отодвинул книгу.– Разумеется, – сказал Никитин. – Что же я, задаром, что ли, второй год с этим двором мытарюсь…
Ранней весною на Кирочной весело, звонко застучали топоры перлевских плотников, зашуршали продольные пилы; красная кирпичная кладка фундамента выросла из черной влажной земли и словно осветила серую скучную улицу с ее неприглядными домишками и тощими тополями.К троицыну дню срубили стены, поставили стропила. Работник Митрич привез из Кругленького леса молодых березок, повтыкал по уличной стежке, вдоль постройки. Дом, белеющий свежеотесанными бревнами, казался большим и необыкновенно красивым.Вечерами Иван Савич любил приходить в пустой, светящийся еще не законопаченными щелями сруб. В высоких стропилах было нежное, зеленоватое небо, голубые звезды. Ветер тихонько посвистывал сквозняками в пустые проемы окон и дверей. Иван Савич слушал музыку ветра и почитал себя счастливым: просторный новый дом был как бы второй ступенью задуманного восхождения к вершине.
А уж батенька…Этот удивил, так уж действительно удивил. С того самого дня, как Никитин спросил совета, с того часу, как, отложив в сторону Хераскова, вместе с сыном углубился в вычисления – сколько понадобится кирпича да лесу, да во что обойдутся плотники, каменщики, штукатуры и прочая мастеровщина, – с тех пор пребывал в трезвости.Чуть светало – он уже поспешал к постройке, придирчиво вглядывался в сделанное, – не смухлевала ль мастеровщина, не ухитила ль? «Эка жулье! – бормотал. – Эка христопродавцы! За этим народишком глаз да глаз, так и норовят все как-нибудь, шаля-валя… Нешто Ивану Савичу за ними углядеть? Ох, прост, прост малый-то, книгочей, разумник, а коснись до дела – ну, дитё! Как есть дитё! Все на веру, все с открытой душой… Да рази ж можно с этими махамедами на веру! Растащут! Все как есть растащут – и однова́ не оглянисси…»Наводил порядок вокруг постройки: щепку к щепке, в одну кучу, битый кирпич – в другую; оброненный гвоздь найдет, сунет в карман, а потом полдня дознаётся – кто обронил, вычитывает негоднику мораль. Не сказать бы, что от такой его деятельности большая польза оказывалась, но, наверно, все-таки была какая-то; «мастеровщина» его побаивалась, поворачивалась расторопнее, безо времени не тянулась за кисетами с табаком.Иван Савич не знал, что и подумать: ну, батенька! Изменился ведь, другим человеком стал. И радовался такой перемене и смутно догадывался, что, как дитя новой игрушкой, так и Савва постройкой забавляется, а завершится строительство – и что тогда? Не то же ли самое, что и было? Но до того омерзительным вставало в памяти это недавнее бывшее, что Иван Савич во что бы то ни стало решил заворотить отца с его непутевой житейской тропы. Может, и не совсем и не во всем верно, но он раскусил характер старика;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42