А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И даже нечто вроде географии грабежей преподал вконец оробевшим слушателям: всю дорогу от Москвы до Петербурга, город за городом, станцию за станцией перебрал, – где и как грабят – в Клину, в Торже, в Любани…– Позвольте, – не выдержал наконец Никитин, – да где же, в конце концов, не грабят-то?– Не могу вам сказать, господин, – бойко, не задумавшись, ответил приказчик. – Надо полагать, что везде-с.Так в глупых и пустых россказнях прошла бессонная, утомительная ночь. А днем весь вагон ел и пил: гремели чайники, отвратительно воняло колбасой и селедкой; казалось, что чавканье жующих ртов заглушало грохот поезда.Когда, спустя две недели, по возвращении из Петербурга, воронежцы спрашивали Ивана Савича, понравилась ли ему чугунка, он раздраженно отвечал, что она, действительно, сокращает время, затрачиваемое на путешествие лошадьми, но, кажется, также сокращает и самое жизнь человеческую.
К вечеру приехали в Петербург.– Слава богу! – обнимая Ивана Савича, сказал Второв. – А я, признаться, побаивался, что в самую последнюю минуту смалодушествуете… Живо придумаете какую-нибудь этакую причину и – в кусты!– Ну, что вы! – защищался Никитин. – Как можно!– Еще как можно-то! – лукаво щурился Второв. – Знаем мы вас, воронежских домоседов… Ну, рассказывайте, что в Воронеже? Как ехали? Впрочем, – спохватился он, – что же это я на вас накинулся с места в карьер! Извольте мыться, чиститься, прихорашиваться. Надежды Аполлоновны нет, она в концерте с Сонечкой, ну да мы уж тут как-нибудь сами…В этот вечер Никитин словно отогревался в лучах второвской любви и доброжелательства. Здесь, на Бассейной, в сердце чужого и, как показалось ему по дороге с вокзала, холодного, высокомерного и подозрительного Петербурга, жил как бы кусочек милого Воронежа… Иван Савич с радостью узнавал знакомые воронежские вещи – пузатый старинный самовар с огромными ручками, книжные, красного дерева шкафы, черный Вольтеров бюстик, расшитую алыми петухами скатерть на чайном столе. Даже горничная Палаша была старинной знакомой (Второв привез ее с собой из Воронежа), и в ней виделись Никитину золотые землянские поля, покосившиеся избы любезной его сердцу Дмитриевки, протяжная воронежская слышалась песня на тихой, кроткой вечерней заре…Как водится, первые минуты прошли в бессвязных вопросах («ну что? ну как?»), в восклицаниях («скажите пожалуйста!» «вот удивили!»), в каких-то обрывках начатых и неоконченных разговоров.Тем временем Надежда Аполлоновна с Сонечкой приехали с концерта, сели ужинать. На столе появилась бутылка цимлянского, порозовели щеки, разговор запестрел: вспоминали, удивлялись, недоумевали, ахали. Причем Воронеж таким далеким, таким нереальным представлялся отсюда и, главное, такие маленьким, что даже удивительно было, что он существует.И события, и дела в нем какие-то совершались незначительные: на Поповом рынке, против квартиры де-Пуле, наконец-то лужу замостили; второвский слуга, старик Михайла, теперь у Покровского попа служит; Антон Родионыч старшую дочь выдал за откупщика Лашкина; преосвященный Иосиф с губернатором повздорили за обедом на именинах у городского головы Веретенникова, – и прочее, и прочее, все в том же роде.Разговор перемежался восклицаниями совершенно неожиданными, ни с того ни с сего, например: «А Сонечка-то, Сонечка? Совсем барышня, Софья Николаевна!» или: «Отлично выглядите, Иван Савич… тьфу, тьфу, не сглазить бы!»После ужина Николай Иваныч увел Никитина в кабинет и стал расспрашивать о придорогинском деле.– Ну что я вам могу сказать? – нахмурился Иван Савич. – Одно – что, кажется, вовремя умер наш Иван Алексеич. Нелепая мысль, – сказал, помолчав, – но это именно так.Второв задумчиво барабанил пальцами по столу.– Пока у вас там губернаторствует граф Дмитрий Николаич…– Да, я не ожидал от него, признаться, – сказал Никитин.– Чего? Такого полицейского рвения не ожидали? – насмешливо глянул Второв. – А помните? «Опасайтесь лжепророков, кои приходят к вам в овечьей одежде…»– «А внутри суть волки хищные»? – подхватил Иван Савич. – Да, что-то похоже на то, к сожалению. С его приездом у нас в Воронеже известная деятельность страх как оживилась.– Доносы?– И доносы, и вскрытие конвертов еще более усердное.– Да, я уже не раз замечал по вашим письмам, – сказал Второв. – Намеки, недомолвки. А знаете ли? – Он пощипал свою пасторскую бородку, запнулся, словно в нерешительности – говорить ли? – А знаете, его сиятельство и меня по придорогинскому делу пытал…– Вас? Это каким же образом?– Да вот-с, извольте видеть, в департаменте полиции были сведения, что известная заграничная литература идет в Воронеж через некоего петербургского чиновника…– Что-о! – Никитин даже подскочил в кресле. – Душенька, Николай Иваныч, какими же это путями стало известно?– Да вот – вопрос.– Но кто же? Кто? Ведь это кто-то из наших, значит… Фу, какая мерзость!Покраснел, закашлялся.– Э, что там… успокойтесь, дело прошлое, – сказал Второв. – Вопрос, конечно, небезынтересный – кто? Ну да оставим это. Я хотел рассказать о нашем разговоре с графом.– Да, да, простите, пожалуйста! Что же?– Обрушился божьей грозою, перстом помавал перед носом… Но вдруг как-то обмяк и этак даже словно обиженно: «Я, говорит, дражайший Николай Иваныч, на ваше благоразумие уповал, на немалый чин ваш и высокое положение… Ведь коли ежели господа статские советники занялись нынче тайным экспедированием запретной литературы, так чего же от менее чиновных особ прикажете ожидать-с!»– Эк он вас поддел статским-то советником! – засмеялся Никитин.– Да нет, вы дальше послушайте! «Делайте, говорит, что вам угодно-с, но воронежцев оставьте в покое!» – «Помилуйте, граф, каких воронежцев?» Тогда – слушайте, слушайте! – тогда он ко мне наклонился и чуть ли не на ухо прошептал: «Никитина, сударь, Никитина мне не совращайте!»Второв откинулся на спинку кресла и весело засмеялся.– «Мне»! А? Как вам это нравится?– Ну, знаете ли! – только и мог вымолвить Иван Савич.
Никитину постелили в кабинете на широком кожаном диване. Сон долго не шел к нему: непривычно светлая, призрачная ночь глядела в высокие окна. Какой-то глухой, неопределенный шум все время, не переставая, назойливо слышался за стеной, на улице.И все мнилось, будто пол подрагивает и колеса стучат по железным рельсам, стучат, постукивают: «вот так-так! вот так-так!»И граф с указующим перстом укорял, шипел: «Не совращайте Никитина!»И так, заснув, когда уже совсем рассвело, когда за окнами задребезжали извозчичьи пролетки и в доме захлопали двери, Иван Савич неожиданно для себя проспал до десяти часов, чего, кажется, с ним отродясь не случалось.
Прозой, коммерческой, расчетливой прозой, холодом и равнодушием дохнуло на него, когда он прошелся по улицам Петербурга.«Оград узор чугунный»… «Кумир на бронзовом коне»… «Юный град, полнощных стран краса и диво»… Все это, видимо, где-то в воронежских мечтах существовало, в литературных восторгах, в поэтическом воображении. Неумолимая же действительность показывала Петербург довольно пыльным, душным и удивительно бесцветным городом, которому в высшей степени свойственны были скучная рассудительность и ледяное бессердечие.Москва – та прямо на улице чай хлебала, горланила, безобразничала, сквернословила, но в ней таилась великая русская душа, дивная сказка – Кремль, золоченые шлемы соборов, родной российский, певучий говорок.Вопреки пословице, она, матушка, верила и сочувствовала слезам, она и сама могла всплакнуть в минуту задушевной откровенности…А тут – все жило в камне сером, гладко отесанном, несокрушимом, которому были безразличны людские горести, людская нужда, сами люди были безразличны.И все существовало раздельно: камень – сам по себе, люди – сами по себе.И то, что сразу, в первое же мгновение неприятно поразило Ивана Савича – какая-то настороженная, неприязненная подозрительность города с его бесчисленными полосатыми будками и полицейскими стражниками, – так и осталось во все дни его пребывания в Петербурге.Проходя мимо прославленного Фальконетова Всадника, Иван Савич останавливался, завороженный великим творением гения, обширным видом могучей реки, туманной далью Васильевского острова. Пушкинские строки волшебно звучали, казалось, что – вот еще немного – и пушкинские чары возьмут верх, осилят и непонятный таинственный город раскроет свои объятья… Но из-за гранитного постамента, словно дух из бездны, появлялся усатый полицейский будошник, медленно приближался, сверлил пронзительным взором, как бы пытая: кто? зачем? по какому делу? и прописан ли в части? И Пушкин отступал перед будошником, рассеивалось минутное очарованье, и снова перед Иваном Савичем был камень, равнодушие, отчужденность.
А кроме того, и дел оказывалось пропасть.С утра до вечера он пропадал в пыльных и затхлых торговых помещениях книжных складов и магазинов, отбирая товар, торгуясь с приказчиками, присматриваясь зорко к образцовому порядку, заведенному в некоторых столичных лавках.Из всех магазинов его особенно привлекал смирдинский.Старика Смирдина, того знаменитого Смирдина, который запросто говаривал с Пушкиным, уже не было в живых; в лавке хозяйничал его сын, помнивший Пушкина смутно. Но что из того, если здесь все говорило о нем: стены, видевшие его, книжные полки, на которых он рылся, отполированная до блеска локтями дубовая крышка прилавка, на который и он опирался не раз…В эту самую дверь он входил, и так же звенел колокольчик дверной; на этом стуле он сиживал; не в эту ли бронзовую чернильницу обмакивал он перо, изящным косым почерком набрасывая расписку в получении авторских денег? «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать…»И так же, как и при нем, в широких окнах магазина мерцало неяркое петербургское небо и стройным полукружием чернела насупротив величественная колоннада Казанского собора.
У Смирдина Иван Савич закупил новейшую литературу – «Обломова», «Губернские очерки» и самую последнюю новинку – «Накануне». У Исакова – французские книги, у Грефа – учебники. Крашенинников прельстил удешевленными ценами, однако, на поверку, дешевизна оказалась сомнительной. Наконец надо было зайти к Сеньковскому и, помимо дел торговых, отблагодарить его за присылку «милейшего» Чиадрова.Господин Сеньковский не понравился Никитину: юркий, с черными, как башмачные пуговки, глазками, преувеличенно любезный до слащавости, он показался Ивану Савичу хитрейшим и прожженнейшим дельцом. Его библиотека при магазине была предприятием откровенно коммерческим. На высказанную Никитиным мысль об издании дешевых книжек для народа, бродячих торговцах-офенях господин Сеньковский только приятно улыбнулся. «Ох, уж эти мне провинциальные идеалисты!» – говорила его улыбка.– Помилуйте, батюшка, – сказал он, – да для чего же нашему мужику Пушкин? Ему «Битву с кабардинцами» подавай да «Чуркина-атамана», а Пушкин для него – вздор, ей-богу, вздор-с!«Нет, видно, тебя не прошибешь!» – подумал Иван Савич. Прощаясь, он напомнил Сеньковскому о Чиадрове.– А что такое-с? – насторожился Сеньковский. – Впрочем, – как-то странно улыбнулся он, – вы, верно, еще не все качества господина Чиадрова знаете.– Какие качества! Ленив, малограмотен, совершенная пешка…– Нет, нет, – уверял Сеньковский. – Как честный человек, говорю – прекрасные качества!Расстались довольно холодно.Вот так и летели петербургские дни, какие-то невероятно одинаковые – с утомительной беготней, с торговыми хлопотами, с постоянной боязнью ошибиться, переплатить, попасть впросак в хитрых расчетах с книгопродавцами. И лишь вечера в уютной гостиной Второва были как островки в бурном океане петербургской жизни.Есть люди, существование которых невозможно представить в стороне от текущего дня, вне постоянной разумной и полезной деятельности; куда бы и в какие условия ни ставила их жизнь, они тотчас оказывались в самой гуще событий и всегда на том месте, на каком могли приносить наибольшую пользу человечеству. К таким людям и принадлежал и Николай Иваныч. Где бы он ни был, всегда вокруг него создавалась атмосфера горячей заинтересованности в делах быстротекущего дня и всегда собирался кружок, в котором живо обсуждались острейшие вопросы, поставленные перед обществом самой жизнью.В тысяча восемьсот шестидесятом году таким вопросом был вопрос об освобождении двадцати миллионов русских крестьян от многовекового крепостного рабства. И с чего бы ни начинался разговор: о последней ли книжке «Современника», о железных ли дорогах, о гражданской ли войне в Америке – он неизменно сворачивал на предстоящую реформу.За два дня до отъезда Ивана Савича в родные края у Второва собралось несколько человек его друзей, и в небольшом кабинете завязался жаркий разговор.Общество состояло из хорошо знакомого Никитину еще по Воронежу инженера полковника Нордштейна, молодого художника, студента Академии художеств Ивана Крамского, тоже воронежца, и двух бывших воронежских семинаристов Тростянского и Сильченко, слушавших лекции в Главном педагогическом институте.Нордштейн сидел возле большой керосиновой лампы, ему было жарко от нее, и он, расстегнув мундир и жилет, сложив большие пухлые руки на круглом животе, сонно поглядывал на всех своими припухшими глазками. Крамской, забившись в угол, что-то молча набрасывал в маленький, в холщовом переплете альбомчик: скромный, неразговорчивый, в черной бархатной блузе, он как бы растворился в мягкой тени, отбрасываемой плотным зеленым абажуром. Сухонький, щуплый Тростянский рассеянно перелистывал какой-то журнал, а косматый, огромный Сильченко сидел на диване, внимательно следя за разговором, но сам в разговор не вступал и лишь только как-то особенно, разнообразно посапывал большим мясистым носом, выражая этим посапываньем свое одобрение или порицание тому, что говорилось.Разговор, как всегда, начался с предмета отвлеченного и не имеющего как будто прямого отношения к реформе: заговорили о разрыве Тургенева с «Современником», разрыве, взволновавшем тогда всю читающую публику и происшедшем, как ходили слухи, из-за рецензии Добролюбова на тургеневский роман.– Как хотите, господа, – сказал Второв, – я очень внимательно прочел добролюбовскую статью, но, хоть убейте, не нашел в ней ни слова, оскорбительного для Тургенева.– Да, разумеется, в статье нет ничего такого, – лениво кивнул Нордштейн, – но сама эта развязность, это семинарское желание поучать… что, согласитесь…– Насчет семинаристов полегче, – усмехнулся Тростянский, – нас тут трое семинаристов…– Пардон, – сказал Нордштейн, – я не имел в виду…Сильченко сапнул особенно звучно и заворочался на диване.– Вы что-то хотели сказать? – обернулся к нему Нордштейн.– Ничего-с, – протодьяконским басом прогудел Сильченко, – не беспокойтесь.– Да, так вот, – продолжал Второв, – приходится думать, к сожалению, что причина тургеневской раздраженности кроется не столько в статье, сколько в том общем направлении, которое принял журнал в вопросе предстоящей реформы.– В том, что есть на белом свете Добролюбов, – пробурчал Сильченко. – Это обстоятельство не по душе краснобайствующим господам.– Позвольте, – Нордштейн повернулся с такой неожиданной стремительностью, что под ним затрещало кресло, – позвольте, это вы на кого же изволите намекать?– Я изволю намекать на некоего орловского помещика, – рубанул Сильченко, – и на его вполне естественную неприязнь к тем людям, которые не на словах, а на деле желают русскому мужику выйти полностью из вековечной темноты и бесправия.– Слова и дела! – сказал Тростянский. – Вечно заколдованный круг у русского барина. Вон Иван Савич давеча рассказывал – граф, губернатор ихний, всей душой за открытие женской гимназии, но так, чтобы туда, избави бог, лакейские дети не попали…– Но позвольте… позвольте, господа! – наливаясь кровью, воскликнул Нордштейн. – При чем же здесь Тургенев?– А при том при самом, – спокойно сказал Сильченко, – что, оказывается, негоже столбовому российскому дворянину выслушивать критики каких-то там безродных кутейников!– Как это у Давыдова-партизана, – засмеялся вдруг Крамской, не отрываясь от альбомчика, – «наш Мирабо старого Гаврилу за измятое жабо хлещет в ус да в рыло»…– Вот именно, – кивнул кудлатой головой Сильченко. – И все эти прекрасные разглагольствования о реформе… или, как ее деликатно называют, улучшении быта крестьян – все это, помяните мое слово, сведется к таким пустячкам, что едва ли не хуже во сто раз обернется для мужика… Уж поверьте!– Так, сделайте одолжение, – насмешливо прищурился Нордштейн, – чего же вы хотите?– А ничего-с, – сказал Сильченко. – Вон у нас в институте один, некто Корвецкий, хотел, так его…Он сделал замысловатый жест, все засмеялись.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42