А-П

П-Я

 

Мог он догадываться – и догадывался, есть тому прямые доказательства, – что эти двенадцать лет (1688–1700) – годы дележа добычи между основными группировками, пришедшими к власти. Обильна была эта добыча: конфискованные в Ирландии и Шотландии земли приверженцев Стюартов – ликвидированной наконец династии; плоды значительно возросшей внешней торговли: ризвикский мир, так укрепивший международное положение Англии, открыл широкий доступ английской мануфактуре на континент; прибыли предприятий, работавших на войну; доходы со столь усилившегося кредитования государства банкирами Сити – все это входит в добычу.
И мог он понять и увидеть – для этого и не нужно было могучего зрения Свифта, – что дележ добычи чреват ожесточенной борьбой, яростными столкновениями, громом безжалостных битв.
И мог он увидеть и понять, что с полей сражений перенеслась эта новая, злобная война под порталы лондонской биржи, расположенной так неподалеку от собора св. Павла; в приземистое, мрачное здание Английского банка, возникшего на деньги нуворишей из Сити в 1694 году и сразу занявшего положение арбитра политики; в этот знаменитый четырехугольник, образуемый с трех сторон узкой, но длинной улицей Чэндж-Аллей – Биржевая Аллея – и с четвертой стороны Ломбард-стрит, любимое место «черной биржи»; тут – центр спекулятивной горячки Лондона – Англии – континента, тут, где расположились кофейня Харрауэя, и Биржевая таверна, и Кроун Элхоуз, и банкирские дома «Единорога» и «Кузнечика», в начале века объединившиеся под фирмой «Стон и Мартин» и приобретшие ввиду расширения дел соседнее владение, гордо названное в феодальную эпоху «Три скрещенных кинжала»; в этих извилистых, узких и грязных переулках Сити вступали друг с другом в поединки – не на скрещенных кинжалах, а на звонких гинеях – бароны акций и лорды векселей; тут хватала за горло, душила Новая Ост-Индская компания, детище Монтегью и вигов, старую компанию, казавшуюся столь неодолимой: в час пополудни 14 июля 1698 года в Мерсерс Холл на Чипсайде началось грандиозное сражение – подписка лондонских купцов и лондонской знати на основной капитал новой компании; опережая друг друга, теснясь и толкаясь, врывались почтеннейшие люди Лондона – Англии в узкую дверь, держа в руках сумки, кошелки, кошельки, в которых теснились, воинственно перезванивая, золотые гинеи, дублоны, дукаты, луидоры, цехины, – шестьсот тысяч фунтов было внесено клеркам компании в несколько часов в обмен на акции, – и волнение и ярость участников битвы в Мерсерс Холл, уступало ли оно волнению и ярости участников битвы под Мэрстон-Муром и Бойном? Мог присутствовать при этой битве Свифт, придя пешком из Мур-Парка в Чипсайд, мог прочесть отчет о битве в «Лондон-Газетт»… И конечно, мог понять ее смысл и значение.
И конечно, мог он понять, что подводятся итоги битвам золота, находят результаты свое политическое выражение в стареньком, неприглядном здании в округе Вестминстер, под аркой Кингсгэйта – «Королевской калитки», где заседают в расписных, длинных и узких залах палата лордов и палата общин, где восседает лорд-канцлер на «мешке с шерстью»: шерсть – символ богатства Англии.
Высшая политика вершится там! Кому же, как не Свифту, с его исключительным даром анализа пороков людей, общества, эпохи, с его весами гуманитарной морали в руках, увидеть и взвесить оружие бойцов в этой не прекращающейся ни на день, ни на час борьбе за дележ добычи! Мрачная склока, свирепая свара, утонченная интрига, яростная ложь, разнузданная демагогия – вот оружие вместо ядер и пуль, копий и мечей…
Внешние факты политической конъюнктуры к 1700 году были очень просты: торийское большинство палаты общин – члены партии, считавшей себя обделенной на дележе, – взбунтовалось против королевских министров – вигов, Сомерса, Монтегью, Рессела…
Но за этим голым фактом не видел ли Свифт – как символ эпохи – издевательскую пляску Джека Хоу над благородным телом Ричарда Рэмболда?
Джек Хоу – маленький, остроносый и лысый человечек – называет его Свифт в сатирическом своем стихотворении 1699 года карточным валетом, – маленький человечек со змеиным языком превзошел сам себя в этот серенький, туманный ноябрьский денечек, когда он понял, что время нанести сокрушительный удар. Он извивался, слюна сползала к уголкам губ, кулачок его сжимался и разжимался, и слова его шипели, как змеи, поползшие по мрачной зале палаты общин:
«Что будет с нацией, которую грабят и на земле и на море? Наши правители уже давно наложили жадные руки свои на наши земли, наши леса, наши рудники, наши деньги! Но этого им было мало! Мы посылаем свои товары в отдаленнейшие страны света – и что же?! Эти товары попадают в руки шайки грабителей, за которой стоят – мы знаем – сильные, очень сильные люди! Неужели же мы, коммонеры, члены великой и знаменитой английской палаты, общин, струсим перед этими очень сильными людьми? Неужели не хватит у нас доблести разоблачить алчность и грабеж, из какого бы высокого места они ни исходили, как бы могущественны преступники ни были?»
Против кого воинствовал Джек Хоу? И чьи интересы он защищал?
Они слушали его с хриплым восторгом, коммонеры, члены палаты общин, краснолицые тугошеие сквайры, «сельские джентльмены», «охотники за лисицами», собравшиеся сюда в Вестминстер из всех гнилых местечек, из всех захолустных углов, покупавшие в палате общин свои мандаты и продававшие свои голоса, невежественные, едва грамотные, пьяные злобой, дрожащие от зависти, не поспевшие к дележу, обделенные. При Кромвеле руками йоменов, ремесленников, рабочих-ткачей, руками, направленными против крупных лендлордов, придворной клики, гниющей монархии, было завоевано для их дедов и отцов политическое положение, соответствующее их социальному значению. А лучшие из поколения дедов и отцов, сумевшие подняться над своекорыстными интересами своей классовой группировки, – они хотели идти дальше – к справедливой республике. Кромвель поставил плотину на пути бурного потока революции, плотину из этой социальной группировки сквайров, добившихся осуществления своих ближайших целей. Однако лучшие из них – дедов и отцов – сумели выдвинуть из своей среды таких людей, как великий Джон Лилберн, как забытый Ричард Рэмболд, офицер кромвелевской армии, последний левеллер, казненный в 1685 году за «заговор против церкви и государства». Замечательные слова сказал Рэмболд на своем процессе: «Я не думаю, чтоб бог создал большую половину человечества с седлами на спинах и с удилами во рту, а горсть людей в сапогах со шпорами, чтоб ездили они на других».
Последним всплеском могучей когда-то волны был процесс Рэмболда. Обезземеленные йомены, закабаленные рабочие, революционная интеллигенция середины века, выполнив свою историческую миссию, вытащив каштаны из огня для «сельских джентльменов», были распылены, раздавлены, уничтожены, перестали существовать как активная социальная сила. Полюбовная сделка, названная «славной революцией» 1688 года, выдвинула новую социальную силу, с новыми целями. Для «сельских джентльменов» начала века быть равноправными в государстве – это означало быть равноправными в дележе добычи. В защите равноправия в грабеже карикатурно пародировали они революционный стиль. Джек Хоу издевательски плясал над благородным трупом Рэмболда, обкрадывал мертвецов, пытаясь говорить их языком.
И с хриплым рычанием восторга слушала эта стая мелких хищников из палаты общин исповедание жадности своего вожака. «Человек человеку волк», – не читая Гоббса, дышали они как воздухом этой жестокой философией эпохи и были объединены в чувстве завистливого возмущения против крупного волка, грозившего оттеснить стаю мелких волков от добычи.
Палата общин в сессию 1699–1700 годов подняла бунт против королевских министров Сомерса, Монтегью, Рессела. В чем пафос бунта? В том, что они вожди партии вигов, а партия эта заграбастала слишком жирный кусок добычи при помощи короля Вильгельма, посаженного вигами на престол. Обвиняя Сомерса в покровительстве пиратам, грабившим в далеких американских водах английские суда, защищал Джек Хоу, нагло подделываясь под оратора революции, свое право быть в числе людей в сапогах со шпорами.
Обвинялся Джон Сомерс в том, что наряду с другими вождями вигов участвовал он денежным взносом в снаряжении корабля, который должен был вести борьбу с пиратами. Но корабль этот, очутившись в далеких водах, сам водрузил на флагштоке черный пиратский флаг с черепом и скрещенными костями; назывался корабль «Авантюристка», и капитаном его был известный Виллиам Кидд, герой многих морских романов, сумевший обмануть лондонских дельцов и сановников. Но утверждали в лондонских кофейнях и тавернах, что Сомерс и другие были осведомлены о планах Кидда, что получил сам Сомерс – за свою тысячу фунтов – добрый десяток тысяч в качестве пая с пиратских доходов.
Обвинялся Джон Сомерс – лорд-хранитель печати, лидер палаты лордов, лучший юрист эпохи, автор знаменитой «декларации прав», обеспечившей Джеку Хоу и соратникам его место под солнцем. Никто в Англии не сомневался, что обвинение это – наглая и нелепая клевета; Сомерс как раз и был – редкое исключение среди деятелей эпохи – лично честным человеком.
Джек Хоу и другие добивались не только отставки его, но и головы. А также головы Монтегью, канцлера казначейства, блестящего финансиста, создавшего Английский банк, упорядочившего государственный бюджет, основавшего Новую Ост-Индскую компанию, – при распределении ее паев чувствовали себя обделенными сельские джентльмены…
А также головы Рессела – главного лорда адмиралтейства, того, под чьим руководством английский флот одержал блестящую победу у Ла-Гога, положившую конец французским угрозам на море, положившую начало английскому преобладанию в средиземных водах…
Атака торийского большинства палаты на всех троих вышла за пределы обычной вражды между тори и вигами. Свифту казалось, судя по концепции его памфлета, – и его психологическая догадка была счастливой догадкой, – что Сомерс, Монтегью и Рессел концентрировали на себе ненависть краснолицых сквайров как люди большого размаха, яркой индивидуальности: слишком крупные волки – они опасны, – таков был подтекст обвинительных речей.
Атака велась под лозунгами защиты «демократии», «свободы», «народа» от «аристократии», хотя Сомерс и Монтегью вышли из мелкобуржуазной среды… Как, Джек Хоу и подобные, ради процветания которых был казнен пятнадцать лет назад Ричард Рэмболд, рядятся теперь в украденные одежды мертвеца! Джек Хоу защищает народ!
Мерзкую фальшь чувствует в этом Свифт, фальшь не отдельного человека, а всей эпохи. Грязная фальшь в глазах Свифта – отождествление голоса палаты общин – случайного скопища сельских джентльменов – с голосом всего народа: ведь не более полутораста тысяч человек во всей Англии принимали участие в выборах в парламент.
Отсюда рождается гуманистический пафос первого памфлета Свифта. В первой его части скупыми и сильными штрихами набрасывает автор яркие характеристики Аристида, Фемистокла, Перикла, несправедливо обвиненных «народом», то есть демагогами, сумевшими использовать легковерие народа. Автор стилизует историю таким образом, чтоб читатель, знакомый с политикой дня, сумел увидеть современников под прозрачными историческими масками. Конечно, знает Свифт, что Монтегью и Рессел никак не могут сойти за Перикла и Фемистокла; но знает он также, что борется с ними не Рэмболд, а Джек Хоу. Но и вообще первая часть памфлета – лишь злободневная иллюстрация общих морально-политических соображений второй и третьей его частей.
Вторая часть – сжатый, энергично написанный очерк истории социальных конфликтов Рима, от цезарей и до Августа, интересен и сам по себе. Прекрасно знакомый с античными историками, Свифт критически подходит к ним, умело извлекая все необходимое для своей концепции. Забыты буйные парадоксы безудержной фантазии, столь типичные для исторических отступлений в «Сказке бочки». Сейчас перед Свифтом задача не иронизировать гневно и… безответственно, но популярно объяснить, набрасывая свою концепцию философии истории, отстаивающую права народа. И он пишет:
«И таким образом, сенат, то есть первичная его часть – аристократы во главе с Помпеем, и коммонеры, подчинившиеся Цезарю, пришли к финалу своих долгих раздоров. Но я полагаю, что отнюдь не честолюбие отдельных лиц начало или обусловило эту войну. Правда, гражданские раздоры всегда порождают честолюбие отдельных лиц… и им достается добыча. Но кто стал бы приписывать тем коршунам, которые кружатся над полем предстоящей битвы, ответственность за кровь, что прольется в битве, – хотя трупы достанутся им? И пока не нарушено равновесие сил – честолюбие отдельных лиц не опасно и не может явиться орудием порабощения их страны; но если нарушено это равновесие, тогда столкнувшиеся партии в конце концов обе становятся порабощенными. Уничтожение римской свободы и конституции и было вызвано нарушенным состоянием равновесия между патрициями и плебеями – честолюбие же отдельных лиц было в данном случае следствием и результатом. И когда после смерти Цезаря здоровая часть сената попыталась восстановить свои прежние права и свободы, авторитет всего сената был уже настолько подорван, что этим патрициям пришлось спасаться бегством, и народные массы по их собственной вине были обращены в самое деспотическое рабство. Иначе – как мог бы развратник Антоний или восемнадцатилетний мальчишка Октавиан и мечтать стать диктатором над таким государством и таким народом? И однако Октавиан Август успел в этом и насадил такую тиранию, подобной которой еще никогда не посылало небо в гневе своем на развращенный и отравленный народ… Так исчезла всякая тень свободы в Риме. И долгая борьба за власть между аристократами и коммонерами пошла лишь на пользу Нерону и Калигуле, Тиберию и Домициану, слизнувшим римскую свободу».
Многим примечательно это рассуждение, заканчивающее вторую часть памфлета. И раньше всего – антицезаристским своим уклоном. Поразительной силой и смелостью мышления нужно было обладать, чтоб видеть в роли Цезаря не причину, а лишь симптом, результат смертельной болезни римской республики; это говорит о максимально возможном в ту эпоху реалистическом взгляде Свифта на историю, равно как и смелое уподобление Цезаря коршуну-стервятнику, питающемуся трупом задушенной свободы. И не вина, а беда Свифта, что, ограниченный рамками своего времени, не может он представить себе такой победы плебеев, которая стала бы окончательной, не прокладывая путь к тирании и деспотизму. Концепция равновесия сил – она сейчас смешна и антиисторична. Но разве из приведенных строк не явствует, что не о царях, не об аристократах заботы и волнение Свифта, а о низах народных: им напоминает он о печальной участи римской свободы. И, несмотря на формальное противоречие между свифтовской историко-политической концепцией в «Раздорах» и политическими пассажами в «Сказке бочки», психологического противоречия не видно тут. И в «Сказке» и в «Раздорах» воинствует пафос непримиримого гуманизма, пафос тревоги и обиды за судьбу, за духовную и политическую свободу человека и народа.
А в третьей части памфлета, отбросив исторические аналогии, во весь голос предостерегает Свифт английский народ от лжевождей, от тех, кто для достижения своих корыстных целей узурпирует народный голос, волеизъявление народа.
Оружие критики направляется против конкретных носителей зла, большинства палаты общин, которая, демагогически натравливая массы на определенных лиц, предъявляя им клеветнические обвинения, прокладывает путь тирании и деспотизму. Свифт обрушивается на показной демократизм современного ему парламентского режима. С весами гуманистической морали в руках восстает он против случайного скопища людей, движимых своими эгоистическими страстями и корыстными целями. В представительном собрании, говорит он, «мы часто видим дух жестокости и мщения, коварства и тщеславия, слепоты, упрямства и непостоянства, те самые хаотические бешенство и злобу, софистику и обман, каковые редко встречаются у отдельного человека».
Он борется с фетишем формальной демократии:
«Изречение vox populi – vox dei относится к голосу и мнению всего народа, а не случайного большинства из нескольких его представителей, которое так часто достигается путем специальных трюков, осуществляемых с настойчивостью и прилежанием, причем эти качества чаще присущи тем, кто преследует личные цели коварства и мести, нежели тем, кто с ними борется».
Свифт был не так далек от разоблачения классового характера формальной демократии, и, во всяком случае, он сумел почувствовать всем существом своим ее моральную гнилостность, ту опасность, которую всегда несет она для народных масс.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48