Не знаю, может быть, другие в моем случае бесконечно рады тому, что им даровано бессмертие, что их боготворят, причисляют к лику блаженных и к лику святых, что к их помощи ежеминутно взывают миллионы людей: я так и не смог связаться с подобными мне «свидетелями», всякими там святыми Терезами, Жаннами д'Арк, Екатеринами Лабуре, Бернадеттами Лурдскими, Иосифами Копертинскими, Лучиями из Сиракуз… Могу лишь предположить, что все они более или менее счастливо переносят заточение, став узниками либо своей миссии, либо символа, либо славы. Но они страдали, я узнал это, собрав информацию о них в памяти верующих, не делающих различий между мной и ними; они пренебрегали опасностями, бросали вызов непостижимому, подвергались пыткам, на себе познали, что такое стигматы, поклонение и мученическая смерть, в любом случае на их долю выпало и плохое, и хорошее… Со мной же не случилось ничего, ровным счетом ничего! Я шел, увидел, рассказал и продолжал жить. Я даже не стал ее глашатаем, в полном смысле слова, а просто послужил вешалкой. Я ничем не рисковал, свидетельствуя о явлении мне Девы, меня не обвинили ни в ереси, ни в мошенничестве, ведь у меня было доказательство. И оно до сих пор не истлело! Никто не стремился навредить мне, никто не преследовал меня, не пытался заставить отречься от моих слов, напротив! Меня баловали, обучали грамоте, воспитывали, чтобы я мог доносить мой рассказ до страждущих. «Истинный посвященный», как же! Еще при жизни я стал прообразом установленного в 1979 году у входа в собор автомата, который за пять песо на пятнадцати языках на все лады восхваляет и разносит по свету историю явления Девы.
И мне поклоняются! В мою честь служат мессы! Мне приписывают способность творить чудеса! Ватиканские интриганы, руководствуясь политическими интересами, намереваются причислить меня к лику святых, дабы навеки обратить легенду, построенную на шумихе вокруг моего имени, в прибыльный бизнес! Свое земное существование я посвятил Деве, но она не нуждается более в моих услугах, более не является мне, бросает на растерзание моим неистовыми почитателям, отвернувшимся от нее и ставшим боготворить меня. Довольно! У меня больше нет сил проводить свое загробное существование в выслушивании жалоб старух на варикозное расширение вен, стариков – на подагру, нищенскую пенсию и немощь в постели, молитв молодых с просьбой подарить им ребенка или прервать беременность, инвалидов – вернуть назад ноги; прошений депутатов о месте в парламенте, футбольных болельщиков – о голе, обманутых мужей вернуть жен, а жен – мужей, безработных – о работе, неизлечимых больных – о чудодейственном лекарстве, побитых женщин – о мире, а солдат – о войне. Мне все это осточертело! Я ничем не могу помочь вам, даже не могу передать ваши просьбы Пресвятой Деве! Обращайтесь к ней напрямую или же требуйте невозможного от самих себя. Иногда это срабатывает, уж кто-кто, а я точно знаю! Сам я не свершил ни единого чуда, зато видел, как они происходили у меня на глазах, на бегущих дорожках собора. Так что оставьте меня в покое, сами решайте свои проблемы, живите своей жизнью и готовьтесь к смерти. Или же молитесь за меня. За то, чтобы мою тильму уничтожили, чтобы обо мне забыли, мою память очернили… Сжальтесь надо мной… Я был никем. Позвольте мне вновь впасть в безвестность.
Ты хочешь знать правду, Натали, ты хочешь знать, что же в действительности произошло в том далеком 1531 году? Хочешь, я расскажу тебе о моих встречах с Девой так, как никогда раньше этого не делал – из уважения, из скромности, из боязни опорочить ее?
В субботу, 9 декабря, я на рассвете покидаю свое скромное жилище и направляюсь на урок закона божьего в Тлатилолко. Стоит мне дойти до холма Тепейяк, как вдруг до моего слуха доносится пение птиц, как если бы лето было в разгаре. Я останавливаюсь, и пение тотчас смолкает. И тогда с вершины холма раздается очень нежный звенящий голос, называющий меня по имени: «Хуанцин, Хуан Диегоцин…» На том самом месте, где мы когда-то справили наш Праздник последнего наслаждения, я узнаю интонации, манеру говорить моей Марии-Лучии. Обезумев от счастья, я взбегаю на наш холм, ожидая увидеть призрак моей жены, но вместо этого сталкиваюсь нос к носу с незнакомкой, от которой исходит такое сильное сияние, как если бы солнце всходило у нее за спиной, хотя она не стояла против него. Это совсем юная девушка ослепительной красоты, но красоты, источающей уверенность в себе, отмеченной печатью умиротворенности и не по годам большого жизненного опыта. Она обращается ко мне на моем родном наречии науатль, точь-в-точь как говорила моя усопшая женушка.
Она объявляет мне: «Я непорочная Дева Мария, мать истинного Бога, который всех нас держит в сердце своем». Я приветствую ее и сообщаю, что как раз направляюсь на урок закона божьего. Просто я хотел внести ясность в ситуацию: в те времена почти все молодые индейцы были либо убиты в столкновениях с испанскими завоевателями, либо в качестве устрашающего примера публично изуродованы все теми же испанцами, либо умерли от завезенной из Испании оспы, поэтому индейские девушки остались без кавалеров. Меня часто пытались соблазнить, и меня эти приставания раздражали, правда, еще ни одна юная прелестница не додумалась выдавать себя за Деву Марию. Она покачивает головой и молвит: «Нет, милый Хуан Диегоцин, сегодня ты не пойдешь на урок закона божьего, тебя ждут дела поважнее».
Я же отвечаю, что она обозналась, желаю ей удачи и лучшего выбора и с занятым видом отворачиваюсь.
Тогда-то я вновь обнаруживаю ее перед собой, все с тем же солнечным диском за спиной и умиротворенным лицом. Как если бы я описал полный круг, но на самом деле это она исчезла, чтобы возникнуть уже на другом месте. Мне стало как-то не по себе, потому что раньше этот холм был святилищем богини Тонанцин, и наши верховные жрецы утверждали, что она является людям, когда хочет напиться свежей крови, и я посчитал слишком коварным с ее стороны принимать обличье матери Бога любви, чтобы требовать принести ей в жертву младенца. Я говорю ей, что меня не провести и что в любом случае она не к тому обратилась: у меня нет детей. «Давай же, покажи свое ожерелье из черепов и отрезанных рук», – добавляю я, чтобы она поняла, что я узнал ее.
Она продолжает невозмутимо улыбаться. Всякому терпению есть предел: «Уйди прочь с моей дороги, Тонанцин, будь благоразумна, я больше не поклоняюсь тебе, я крещеный католик», – и тотчас в подтверждение сказанного совершаю крестное знамение, чтобы отослать ее к ее почитателям. Но она даже бровью не поводит, продолжая преграждать мне путь, нисколько не смущаясь, со своей всепрощающей улыбкой и своим нежным голосом: «Мое милое дитя, мой малыш, смиреннейший из всех моих сыновей, любовь к которым вечно горит в самой глубине моего сердца, твоя богиня Тонанцин всего лишь одно из обличий, которым вы меня наделяли, прежде чем узнать мое истинное лицо, и которое ваши верховные жрецы намеренно искажали, чтобы укрепить свою власть на крови и насилии. Но, по воле Господней, те жестокие времена уже миновали, и вот чего я ожидаю от тебя: ты должен отправиться во дворец епископа Мехико и рассказать, что видел меня».
Слегка потрясенный, я забываю о своих опасениях и отвечаю, что с удовольствием исполнил бы ее просьбу, но я не говорю на языке испанцев. И потом, с ее стороны было слишком наивно полагать, что меня вот так запросто пустят в покои монсеньора епископа: тук-тук, это я, Хуан Диего, меня послала к вам пресвятая Дева Мария. Но она упорствует: «Когда предстанешь перед ним, попроси его воздвигнуть в мою честь часовню на этом самом месте, чтобы я могла ниспосылать благословение и помощь, любовь и сострадание всем тем, кто обратит ко мне свои молитвы, кем бы они ни были, язычниками или христианами. Все церкви на равнине запятнаны кровью невинно убиенных в мученических пытках, свершенных во имя слепого поклонения мне: именно тебе предстоит указать людям истинный путь веры».
Не желая обидеть ее, я отвечаю, что его преосвященство никогда не поверит словам нищего индейца из низшего сословия, и что если она действительно хочет получить часовню, ей следует обратиться к настоящему потомственному католику, испанцу из благородных, богато одетому. А она знай твердит свое: «Я избрала именно тебя, о смиреннейший из моих сыновей, чьим уделом на земле стала нищета, ничтожнейший из моих сыновей, мой самый малый посланник на земле, скромнейшее из дуновений жизни, всеми презираемое, о мой милый Куотлактоакцин, милый Хуан Диего, вспахивающий землю богачей и плетущий им циновки, чтобы они отдыхали, и потерявший свою ненаглядную Марию-Лучию. Я щедро вознагражу тебя за услугу, которую ты мне окажешь, и за труды, на которые тебя обрекаю. Пойди к епископу, и твоя непритворная смиренность свершит чудо – он поверит твоим словам».
И тогда со мной, осмеливавшимся поднять голову от земли лишь за тем, чтобы просить прощения у небес за свою ничтожность, произошло нечто невероятное. Как если бы доверие Матери истинного Бога разлилось по моим жилам, подстрекая меня к греху гордыни. В тот же миг я представил себя говорящим с епископом, представил, как привожу его, с распятием и каменщиками, на это самое место. И вот я, презренный обращенный безбожник, уже примерял на себя лавры миссионера, избранного, боговдохновенного пророка, мексиканского Моисея. Я со всех ног бросился к дворцу епископа. Я ощущал себя всемогущим, Натали, но это была не вера, сворачивающая горы, а окрыляющее тщеславие. И точно как в той легенде, приблизившись слишком близко к небесному светилу, я обжег крылышки.
Монсеньор Сумаррага ступил на землю Нового Света тремя годами ранее. Это был преклонных лет, бородатый, лысый и сгорбившийся францисканец. Он не мог без сострадания смотреть на то, как его соотечественники, пользуясь своей безнаказанностью, обращали нас в унизительное рабство вместо христианства. Он выписал из Испании вьючных ослов, чтобы хоть как-то облегчить нашу долю, но мадридские кардиналы призвали его к порядку. Его слуги учтиво впустили меня, словно монсеньор ожидал моего появления, из чего я заключил, что они прониклись снизошедшей на меня божьей милостью, в действительности же двери покоев епископа были открыты для всех голодранцев без разбора.
Он выслушал меня. Вернее пронаблюдал за тем, как я жестами изобразил ему явление в ореоле мягкого света, возведение часовни и благодать, ниспосылаемую всем богомольцам, осаждающим священный холм, где пели неизвестные птицы. Он сокрушенно покачал головой, благословил меня на своем языке и отправил обратно, дав мне маисовых лепешек и меда.
Я вернулся на холм, понурив голову, пристыженный и отрезвленный таким приемом. «Все прошло как нельзя лучше», – молвила Дева, с безмятежным видом поджидавшая меня. Я показал ей лепешки и мед, пожал плечами, признал свое поражение и в приступе злости, словно упрекая ее в непомерном тщеславии, наполнившем мою душу, бросил ей: «Вот видишь, я был прав: он не поверил ни единому моему слову!» Не теряя своего спокойствия, она попросила меня вернуться во дворец на следующий день. Я возразил, что мало того, что он не поверил мне, так даже и не понял, о чем я говорил. Тогда она повелела мне найти переводчика и тотчас растворилась в воздухе.
А как бы ты поступила, Натали, будь ты на моем месте? Я постучался к Хуану Гонсалесу, такому же обращенному, как и я, но занимавшему, ввиду своего благосостояния, более высокое положение в обществе. Не хотелось бы бросать камень в огород тех, кому посчастливилось родиться богатым, но зажиточные индейцы добровольно помогали испанским завоевателям использовать нищих индейцев как даровую рабочую силу и имели с этого немалую прибыль. Стихотворец Хуан Гонсалес, правда, не грешил работорговлей и использовал для обогащения исключительно свой сочинительский талант. Но ведь и поэты хотят, чтобы их голос был услышан, а стихи прочитаны. Поэтому, по мере того как испанцы разграбляли наши деревни и истребляли жестоким обращением и завезенными болезнями коренное население, говорившее на науатле, сочинители вроде Хуана Гонсалеса сочли более разумным перейти на испанский, чтобы сохранить наше культурное наследие для будущих поколений.
Хуан Гонсалес впустил меня в свой дом, я угостил его лепешками и медом и объяснил ситуацию. Епископ уже прибегал к его услугам, когда нуждался в переводчике, и на следующее утро мы вместе предстали перед ним. На этот раз Сумаррага внимательно слушает, и на лице его сменяются выражения настороженности и крайнего удивления, недоверия и растерянности. Он просит сказать мне, чтобы я попросил у святой Девы знамения. Я обещаю передать послание и выхожу из его покоев. Он задерживает моего переводчика. Он не верит мне, но думает, что я искренен и что Лжедева, пользуясь моей доверчивостью, пытается осмеять католическую Церковь. Хуан Гонсалес вторит, по своему обыкновению. Душа поэта восстает против такого обмана, и у него тотчас находятся нужные слова, чтобы угодить епископу: я нахожусь во власти обреченных на вечные муки духов служителей богини-прародительницы Тонанцин, добивающихся, чтобы ее святилище было вновь возвращено на священный холм. Епископ приказывает своим слугам проследовать и понаблюдать за мной, чтобы подтвердить верность своих подозрений. Я замечаю их и говорю себе: вот и чудно, они станут свидетелями явления, и мне больше не понадобится исполнять роль посредника. Я замедляю шаг, чтобы подождать их, как ни в чем не бывало прогуливаюсь, любуюсь красотой мест. И тут случается невообразимое: они теряют мой след, хотя мой остроконечный колпак заметен издалека, и я всегда хожу одной и той же дорогой. Неужели было так необходимо, чтобы я стал единственным очевидцем чуда?
Богоматерь, по своему обыкновению, поджидает меня на своей скале. Я передаю ей слова епископа, она отвечает, что исполнит его пожелание: когда завтра утром я вновь вернусь к епископу, то представлю ему знамение, которого он требует. Я повинуюсь, хоть немного и умаялся от постоянных перебежек между Пресвятой Девой и ее приходом. Только вот, вернувшись домой, я обнаруживаю своего престарелого дядю Хуана Бернардино, воспитавшего меня как собственного сына, прикованным к постели. Я бегу за лекарем. Тот, даже не решаясь войти внутрь, осматривает его с порога и объявляет, что медицина здесь бессильна, что старик подхватил чуму и что пора идти за священником.
Вся ночь я сижу у изголовья больного дяди, пытаясь облегчить его страдания отварами трав, исцелявшими наши болезни, пока испанцы не завезли свои. На восходе солнца ему становится совсем плохо, и он хочет исповедаться, тогда я – в который раз – направляюсь в Тлатилолко. С той только разницей, что на этот раз я решаю пройти в обход Тепейяка, на случай если Дева вновь решит задерживать меня разговорами о часовне, а время сейчас для этого совсем не подходящее.
Но не успеваю я проделать и половины пути, по которому иду впервые, как она уже поджидает меня, паря в воздухе и не касаясь земли. И вновь заводит свою песенку: пойди к епископу, и пошло-поехало… Я отвечаю, что при всем уважении к ней, она становится слишком навязчивой, что мой дядя вот-вот умрет, а ее часовня может и подождать: у меня сейчас есть заботы и поважнее. Она улетучивается, чтобы дать мне пройти. Поначалу я решаю, что обидел ее и что она более не будет являться мне, что подыщет себе другого, лучше одетого и достойного большего доверия посланника, но когда возвращаюсь из Тлатилолко со священником для последнего причастия, то застаю дядю подметающим пол, в полном здравии. Он сообщает, что ему явилась некая Мария Гваделупская, объявила, что он исцелен, что должен пойти к епископу Мехико, чтобы поведать о случившемся, а мне передать следующее: коль скоро бремя забот свалилось с моих плеч, я должен отправиться на священный холм Тепейяк и нарвать роз. Роз! Это зимой-то! На лысом холме, где растут только колючки и одна-единственная катальпа! Но с другой стороны, мой дядя умирал от чумы, а сейчас хворь как рукой сняло, так что… воля ее, розы так розы.
И вправду, Тепейяк благоухает, и я оказываюсь посреди усыпанных розами кустов. Богоматерь поясняет, что это розы из Кастильи, так любимые монсеньором Сумаррагой: они напомнят ему о его саде в Мадриде. Я срываю дюжину цветков, заворачиваю их в полу своего плаща, чтобы по дороге не привлекать ничье внимание, и вновь стучусь в ворота дворца.
Слуги узнают меня, отказываются впускать внутрь, а потом замечают розы, и это столь потрясает их, что они отводят меня в покои епископа, который тем временем принимал знатного идальго и семью индейских рабов, взывавших к его суду в вольном переводе сочинителя Хуана Гонсалеса. Все оборачиваются и смотрят на меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21