Лифта не было, мы поднимались пешком по лестнице; широкая спина Томаса перед моими глазами.
Он достал связку ключей и пробовал один за другим, пока дверь не открылась.
Комната с барной стойкой, которая отделяла кухню от остального помещения. Письменный стол, над ним картина – пейзаж, где использовано много белой краски и разноцветных пятен; возможно, это немного абстрактная версия порта в Буэнос-Айресе, – диван с двумя маленькими столиками по бокам: это была вся мебель. Единственная дверь (не считая входной), должно быть, вела в туалет.
Томас снял свое пальто из выделанной кожи и повесил его на стул перед письменным столом. Затем он подошел к окну, открыл одну створку, поднял жалюзи и опустил тюль. Теперь, в ярком свете дня и в ожидании бури, комната казалась просторнее.
Я знала, что должна что-то спросить или просто сказать, но не знала что именно. Томас был женат. Это был не его дом, и мы не были у кого-то в гостях. Мне не следовало находиться там, с Томасом, но я не предпринимала никаких попыток уйти.
Меня обрадовало, что в квартире была маленькая библиотека – как будто для гномов; полка доходила мне до пояса, и на ней стояли три книги: «Дневники Че», «Как готовить легкие закуски» и словарь, – хоть я и не собиралась читать. Тут я вспомнила, что так и не купила Соссюра.
– Что тебе предложить? – спросил меня Томас, стоя у стойки бара.
– Не знаю. Я буду то же, что и ты, – сказала я и подумала, что мне понравится все, что бы Томас ни приготовил. Я хотела, чтобы он помог мне сделать то, что я должна была сделать.
– Ты не хочешь снять плащ?
Я посмотрела на себя, словно у меня плащ был надет на голое тело, и тут же сняла его. Томас аккуратно свернул его вовнутрь и положил поверх своего пальто на стул.
Он протянул мне один стакан и сел. Правой рукой похлопал по дивану, будто приглашая меня сесть рядом с ним.
– За тебя, – сказал он, поднимая стакан, который по сравнению с его пальцами казался ужасно маленьким.
Я не придумала ничего лучше, чем поднести свой ко рту. Томас смотрел на меня, не отрываясь. Все было похоже на проверку. Но проверку чего? Для чего все это? Это было хуже, чем экзамен по латыни.
– Тебе не нравится, – засмеялся он. Он взял у меня стакан и поставил его на столик рядом со своим, затем взял меня за руку.
У меня были обкусанные ногти; подушечки пальцев у меня всегда были красные, и я не могла красить ногти, потому что от этого у меня сильно раздражались кутикулы.
– Мои руки просто ужасны, – сказала я.
– Да, – улыбнулся он. Он поцеловал мой большой палец, затем указательный и положил средний себе в рот.
Я знала, что Томас собирается сделать это, с того момента, как он взял меня за руку: видела то же самое в каком-то фильме.
Я была очень скованная и немного дрожала. Я смотрела на Томаса, он был так близко. Задавала себе вопрос, не эффект ли это алкоголя, но нет: то что мне вскружило голову, был запах Томаса. Запах табака, коньяка (хотя, может быть, это был ром или виски), мадеры. Он погладил меня по лицу, положил мой подбородок себе на ладонь, словно это было яблоко, и поцеловал меня.
Это было как прыжок с парашютом. Я плавно парила над диваном, над Томасом, а затем словно опустилась на землю. Как я могла жить до того момента, не целуя мужчину с бородой и усами? Я хотела отделиться от него на секунду, чтобы ласкать его бороду, но я не хотела переставать целовать его. Где-то далеко, словно на другом конце города, шел дождь и шумел ветер. Когда начался дождь? Я открыла глаза и увидела глаза Томаса. Он открыл их по той же причине, что и я, чтобы смотреть на меня, когда я его целую. «Я целую Томаса», – промелькнуло у меня в голове.
Я осознавала то, что меня никогда не целовали. Что я никогда не была с мужчиной: все эти женихи из подросткового возраста растворились, как образы на промокших фотографиях. Томас обнял меня, и я утонула в его бороде, в его свитере, который пах точно так же, как и сам Томас. Он целовал мне шею, лицо, глаза, облизывал уши, как котенок. Я чувствовала то же самое, что и в другие разы, с другими мужчинами: щекотку, желание, похожее на желание писать, желание, которое заставляло меня сопротивляться и говорить «Хватит!», отстранять руки, которые то поднимались, то опускались. Но я не отстраняла руки Томаса. Я позволяла ему ласкать мои груди через кофточку, под кофточкой. Я попыталась напрячь память и вспомнить, какое на мне нижнее белье, сочетался ли лифчик с трусиками, черные ли были они. Томас снял свитер и рубашку – бежевую рубашку с маленькими синими квадратиками.
У него была волосатая грудь, волосы были серые, некоторые даже белые. Он носил кальсоны. Он выглядел немного смешно. Он нагнулся, чтобы снять ботинки, носки и брюки, и его живот немного свисал, как какая-то масса. Мне бы нужно уйти сейчас, пока я еще одета, подумала я.
– У меня кружится голова, – сказала я.
– Иди сюда, – Томас положил руки мне на плечи, – давай займемся любовью.
Ему не хватало только поднять вверх указательный палец, он сказал это, словно говорил: «Давай выучим склонения». «Латынь – подумала я, – экзамен». Но я сняла заколку с волос и положила ее на стол, показывая этим, что я согласна. Тогда он начал меня раздевать.
«Сейчас он скажет, что одетой я выгляжу лучше, – подумала я, – сейчас он поймет, что у меня животик и совсем нет талии». Томас продолжал покрывать меня поцелуями: он целовал меня от плеч до пупка. На мне оставались только коротенькие чулки и трусики (которые, как и лифчик, были черные). Я никогда не была в таком виде перед мужчиной, но я больше всего боялась, что Томас снимет с меня чулки и увидит, что мои ноги гораздо отвратительнее, чем руки.
Не снимая с меня чулки, он ласкал меня. Я повторяла: «Нет, нет, нет…» – но это были мягкие, ничего не значащие «нет», как будто я монотонно читала двенадцать молитв подряд. А затем – отрывистые крики, как хриплое завывание. Я вцеплялась ногтями в спину Томаса, хотела оттолкнуть его, но наоборот прижала к себе; на самом деле, я хотела его приблизить, я хотела, чтобы он весь вошел в меня: его пальцы, его руки, он сам. Может быть, он подмешал что-нибудь мне в стакан? Что бы на это сказала мама?
Его кальсоны на полу напоминали брошенную сумку. Томас распростерся над моим телом, целуя меня.
У меня складывалось впечатление, что я снова парю, и я несколько раз возвращала себя на землю. Томас ласкал меня рукой.
Я никак не могла понять, в чем именно состоит секс. В фильмах никогда всего не показывают. Я чувствовала себя выжатой, лежала, раскинув руки и ноги, словно плавала на спине. Томас тоже устал. Он поискал мою руку своей рукой. Как перчатка, рукав или рожок из ткани, который мама использовала для украшения тортов, она была мягкой и влажной. Почему я столько думала о маме? Затем Томас поднес мою руку к своим глазам и сам себя ею погладил.
Дождь немного стих; мы лежали спокойные и вспотевшие. Я концентрировалась на своем теле: усталость поглотила меня, как волна, начиная с лодыжек. Минуту спустя я уже не чувствовала ног, но все мышцы дрожали. «Должно быть, так себя чувствуют инвалиды», – подумала я. Мне казалось, что Томас уснул, я спрашивала сама себя, что бы я делала, если бы он умер. Он не умер. Я подумала о его жене, я всем сердцем желала ей смерти. Спокойной смерти, без боли; должно быть, она хорошая жена.
Томас открыл глаза и поцеловал меня, как в самом начале, когда мы еще сидели: «горячий поцелуй. Потом он немного отодвинулся и посмотрел на мои трусики на спинке дивана. Когда он с меня их снял? Их сняла я или Томас?
– Мне жаль, – сказала я.
О чем я жалела? О том, что я сняла одежду? О том, что я стонала? О том, что мы это сделали, несмотря на мои «нет»? О том, что он женат?
Он поднялся и пошел в ванную, захватив с собой кальсоны и рубашку. Уходя, он погладил меня по волосам.
Мне не было больно. Мне говорили, что это больно. Я посмотрела на диван: он был чистый, только немного помятый. Я думала, что в первый раз должна идти кровь.
Томас вышел из ванной. У него был опушенный вид, я его таким никогда не видела, а может быть, такой эффект давали расстегнутая рубашка и кальсоны.
– Это не последний раз, я еще покажу тебе, что я могу, – сказал он.
Были и другие разы, почти такие же, как и первый. Я уже не могла вспомнить, шел ли дождь, но я больше не говорила «нет». Почему-то у Томаса всегда был такой опущенный вид. «Так это и есть секс», – удивленно говорила я самой себе. В тот год я многому научилась.
2
– Ой, привет, Томас, извини, что я сегодня позвонила тебе так рано, но я должна была тебе сообщить. У Елены был заспанный голос – Мне жаль, что я вас разбудила…
Я не хотела находиться там, у прилавка, где Томас стоял у меня за спиной; я хотела сказать продавщице, что не надо искать мне книгу, что я не собираюсь ее покупать. Я крепко прижала сумочку к груди, но она не спасла меня: я уже услышала, что он здесь. Хуже того, Томас знал, что я услышала; через несколько секунд я должна повернуться и столкнуться с ним.
Девушка в голубой форме смотрела на меня и на Томаса, не понимая, почему мы молчим. Я повернулась.
– Привет, – сказала я, уставившись на кожаные пуговицы пальто Томаса, – я принесла тебе перевод.
Я отдала ему конверт, не дожидаясь, пока он поздоровается, и пошла через столики к выходу у барной стойки, который казался так далеко.
Парень за стойкой поднял голову. Стандартный вопрос: «Как дела?» Я хотела улыбнуться, но у меня вышло только подобие улыбки, которую он, возможно, даже не заметил: «Плохо, как ты хочешь, чтобы у меня были дела?»
Я вышла на улицу. Буквы на афишах образовывали фигуры, но никак не слова. Весь транспорт шел в другую сторону. Может быть, я вышла через запасную дверь, или меня только что сбил автомобиль? Ошеломленная, я открыла зонт.
«Но если ты уже знаешь: он женат, он спит со своей женой, он каждое утро просыпается со своей женой; она отвечает на телефонные звонки. Елена, ее зовут Елена, красивое имя. Он называет ее «Елена»: «Доброе утро, Елена», «Привет, Елена». Елена треплет его волосы и говорит: «Томас, это тебя»». Я потрясла головой, будто у меня болели уши. Я споткнулась о какое-то ведро, и вылившаяся оттуда грязная вода запачкала мне джинсы. «Его жена, Елена, гладит ему брюки, каждый день выбирает для него рубашку и плащ, как это делала мама для папы».
Машина резко затормозила, и раздались тысячи гудков. Мне следовало вернуться на тротуар, но тут я почувствовала, что кто-то положил руку мне на плечо.
– Виргиния. – Томас посмотрел на мой зонт, и тут я поняла, что дождь уже закончился, и никто не ходит с открытым зонтом. – Я тебя очень сильно люблю.
Я уронила открытый зонтик, словно он вдруг стал очень тяжелым.
– Сильно? Сильно ты любишь своего отца, мать, детей, друзей. Скорее всего, ты сильно любишь свою жену. А меня ты не сильно любишь. – Слёзы брызнули у меня из глаз.
– Ты права, – сказал Томас. Он посмотрел на машины, на открытый зонтик на тротуаре, на мои красные глаза. – Я тебя люблю.
Период обучения подошел к концу: любовь со всеми ее составляющими. Желание и боль. Ревность. После того, как ты прикоснулась к чьему-то телу, после того как кто-то видел тебя обнаженной, ревность, как отвар, закипает в тебе и заливает все, включая любовь, пока не остается только боль, глухая и тупая боль.
Я перестала ходить в «Майо». На протяжении восьми месяцев я гуляла по противоположной стороне Корриентес, по улочкам недалеко от книжного магазина. «Если мне суждено, я встречу его, и, когда посмотрю на него, я пойму, что происходит». Но судьбе было угодно, чтобы мы не встречались. На протяжении восьми месяцев я засыпала и просыпалась с мыслями о нем: вспоминая или выдумывая диалоги, то что я хочу ему сказать, то что я хочу у него спросить.
За день до отъезда я зашла в «Майо». Томас сидел за барной стойкой, глядя на дверь, будто знал, что я должна войти. Я остановилась перед ним, не произнося ни одной фразы или вопроса, которые так долго готовила. Я только спросила: «Есть ли шанс, пусть даже один на миллион, что ты бросишь свою жену?» Это была слишком трагичная фраза – фраза и сцена из какого-нибудь фильма, – но мне это было не важно.
«Нет», – ответил Томас. И я уехала в Европу. Как женщины из belle epoque, которые ездят в Париж смотреть картины в Лувре, покупать одежду или прогуляться по Елисейским Полям, чтобы вылечиться от какой-нибудь болезни. Или от ужасной тоски, как, впрочем, и было.
САНТЬЯГО
1
Колумбия – страна крайностей и географических контрастов. Амазонка занимает весь юго-запад; почти всю остальную территорию покрывает сельва и пересекающие ее реки, по большей части земля неразработанная и незаселенная. – Так говорилось в журнале «Лоунли Плэнет».
Сантьяго был колумбиец и изучал семиологию. Мы занимались вместе один семестр в Париже. В то время было очень легко получить стипендию, чтобы учиться во Франции. Достаточно было войти во Французский Альянс. Частные университеты латиноамериканских стран взаимодействовали друг с другом; по причине недостаточного уровня обучения они давали возможность познать мир. На самом деле, это было очень выгодно для учеников, которые ехали туда только за хорошими оценками; в любом случае, они всегда находили возможность узнать то, что им нужно узнать. Они ездили по Европе из одного университета в другой, накапливая знания, километры, друзей, любимых. Я накапливала только километры и знания; я полностью посвятила себя учебе и путешествию и искренне думала, что моя жизнь всегда будет такой. Я приехала из университета Савойи в Шамбери – это переполненный историей грязный городок, родина Руссо; горы, как прочные решетки, тесные и людные улочки, два или три задымленных бара, куда студенты ходят напиваться, и ни одного кинотеатра. По сравнению с Новой Сорбонной рядом с мечетью и Ботаническим садом на берегу Сены Шамбери был настоящим адом.
Для того чтобы Париж стал лучше, стоило всего лишь убрать с улиц и из аудиторий всех французов. Нужна ядерная бомба. Так говорил Сантьяго. Он улыбнулся: ему не мешали французы, также как и испанцы и итальянцы. «А аргентинцы?» – любила спрашивать я его, но единственными, кого недолюбливал Сантьяго, были немцы.
Мы сидели в университетском кафе. Посмотрев вокруг, я заметила, что мы сидим в окружении шума и запахов, однако, пока мы разговаривали с Сантьяго, словно какая-то стеклянная капсула закрывала нас от всего этого.
– Ты был в Германии?
– Да. В Берлине.
– Наверное, красивый город, не так ли? Я всегда хотела побывать там. Но немецкий… я никогда бы не смогла выучить немецкий. – Почему я говорила столько глупостей? Зачем я рассказывала ему о себе?
Я сконцентрировалась на мелочах: легкая дрожь в разных частях моего тела, четыре пустых пакетика из-под сахара на столе. Скорее всего, Сантьяго уже все понял. В этом я тоже не была оригинальна: вся женская половина университета была влюблена в него – студентки, преподавательницы, официантки, уборщицы – и некоторые мужчины тоже. Французы смотрели не так, как обычно в Аргентине смотрят на девушек. В этом я тоже скучала по Буэнос-Айресу: взгляды мужчин. Ты можешь быть закомплексованная, неуверенная в себе, но когда ты выходишь на улицу, ты и квартала не пройдешь, чтобы тебе кто-нибудь что-нибудь не сказал. Нет необходимости быть красивой, нет необходимости иметь хорошую фигуру, всегда найдется какой-нибудь мужчина – дорожный рабочий, разносчик, рабочий, таксист, – который засмотрится на тебя и обязательно скажет что-нибудь приятное. Я бы предпочла взгляд буэнос-айресского каменщика взгляду любого француза. Чтобы не смотреть так долго на пакетики от сахара и салфетки на столе и избежать необходимости смотреть на Сантьяго, я уставилась в окно. Солнце – еще одна причина, почему я скучала по Буэнос-Айресу.
– О чем ты думаешь? Ты вдруг стала такой серьезной.
– Да так… Ни о чем.
– Такое ощущение, что ты всегда о чем-нибудь думаешь.
– Чем ты занимался в Германии?
– Кирпичами.
Я не хотела вдаваться в подробности. Он сказал «кирпичами», как мог бы и сказать: «Я был наркоторговцем, разносчиком пиццы, бурильщиком».
– Я работал на кирпичном заводе, – пояснил он. Обе его руки лежали на столе, я такого не замечала ни за одним мужчиной, за исключением священника банфилдского прихода. Но меньше всего Сантьяго походил на священника. – Я накладывал раствор в формы, а формы ставил в печь. Примерно пятьсот кирпичей за день.
Я представила себе фабрику, забитую формами, наполненными темным раствором, как галеты, обильно намазанные взбитыми сливками.
Разница в возрасте у нас шесть лет. Ему было двадцать четыре, но могло бы быть тридцать восемь, сорок пять или шестьдесят. У него не было возраста. Он был молчаливый, умный, высокий, стройный брюнет; когда он был спокоен, как сейчас, в нем было что-то от то тема, от моаи, тех огромных каменных статуй с острова Пасхи, я их видела в одном туристическом журнале.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Он достал связку ключей и пробовал один за другим, пока дверь не открылась.
Комната с барной стойкой, которая отделяла кухню от остального помещения. Письменный стол, над ним картина – пейзаж, где использовано много белой краски и разноцветных пятен; возможно, это немного абстрактная версия порта в Буэнос-Айресе, – диван с двумя маленькими столиками по бокам: это была вся мебель. Единственная дверь (не считая входной), должно быть, вела в туалет.
Томас снял свое пальто из выделанной кожи и повесил его на стул перед письменным столом. Затем он подошел к окну, открыл одну створку, поднял жалюзи и опустил тюль. Теперь, в ярком свете дня и в ожидании бури, комната казалась просторнее.
Я знала, что должна что-то спросить или просто сказать, но не знала что именно. Томас был женат. Это был не его дом, и мы не были у кого-то в гостях. Мне не следовало находиться там, с Томасом, но я не предпринимала никаких попыток уйти.
Меня обрадовало, что в квартире была маленькая библиотека – как будто для гномов; полка доходила мне до пояса, и на ней стояли три книги: «Дневники Че», «Как готовить легкие закуски» и словарь, – хоть я и не собиралась читать. Тут я вспомнила, что так и не купила Соссюра.
– Что тебе предложить? – спросил меня Томас, стоя у стойки бара.
– Не знаю. Я буду то же, что и ты, – сказала я и подумала, что мне понравится все, что бы Томас ни приготовил. Я хотела, чтобы он помог мне сделать то, что я должна была сделать.
– Ты не хочешь снять плащ?
Я посмотрела на себя, словно у меня плащ был надет на голое тело, и тут же сняла его. Томас аккуратно свернул его вовнутрь и положил поверх своего пальто на стул.
Он протянул мне один стакан и сел. Правой рукой похлопал по дивану, будто приглашая меня сесть рядом с ним.
– За тебя, – сказал он, поднимая стакан, который по сравнению с его пальцами казался ужасно маленьким.
Я не придумала ничего лучше, чем поднести свой ко рту. Томас смотрел на меня, не отрываясь. Все было похоже на проверку. Но проверку чего? Для чего все это? Это было хуже, чем экзамен по латыни.
– Тебе не нравится, – засмеялся он. Он взял у меня стакан и поставил его на столик рядом со своим, затем взял меня за руку.
У меня были обкусанные ногти; подушечки пальцев у меня всегда были красные, и я не могла красить ногти, потому что от этого у меня сильно раздражались кутикулы.
– Мои руки просто ужасны, – сказала я.
– Да, – улыбнулся он. Он поцеловал мой большой палец, затем указательный и положил средний себе в рот.
Я знала, что Томас собирается сделать это, с того момента, как он взял меня за руку: видела то же самое в каком-то фильме.
Я была очень скованная и немного дрожала. Я смотрела на Томаса, он был так близко. Задавала себе вопрос, не эффект ли это алкоголя, но нет: то что мне вскружило голову, был запах Томаса. Запах табака, коньяка (хотя, может быть, это был ром или виски), мадеры. Он погладил меня по лицу, положил мой подбородок себе на ладонь, словно это было яблоко, и поцеловал меня.
Это было как прыжок с парашютом. Я плавно парила над диваном, над Томасом, а затем словно опустилась на землю. Как я могла жить до того момента, не целуя мужчину с бородой и усами? Я хотела отделиться от него на секунду, чтобы ласкать его бороду, но я не хотела переставать целовать его. Где-то далеко, словно на другом конце города, шел дождь и шумел ветер. Когда начался дождь? Я открыла глаза и увидела глаза Томаса. Он открыл их по той же причине, что и я, чтобы смотреть на меня, когда я его целую. «Я целую Томаса», – промелькнуло у меня в голове.
Я осознавала то, что меня никогда не целовали. Что я никогда не была с мужчиной: все эти женихи из подросткового возраста растворились, как образы на промокших фотографиях. Томас обнял меня, и я утонула в его бороде, в его свитере, который пах точно так же, как и сам Томас. Он целовал мне шею, лицо, глаза, облизывал уши, как котенок. Я чувствовала то же самое, что и в другие разы, с другими мужчинами: щекотку, желание, похожее на желание писать, желание, которое заставляло меня сопротивляться и говорить «Хватит!», отстранять руки, которые то поднимались, то опускались. Но я не отстраняла руки Томаса. Я позволяла ему ласкать мои груди через кофточку, под кофточкой. Я попыталась напрячь память и вспомнить, какое на мне нижнее белье, сочетался ли лифчик с трусиками, черные ли были они. Томас снял свитер и рубашку – бежевую рубашку с маленькими синими квадратиками.
У него была волосатая грудь, волосы были серые, некоторые даже белые. Он носил кальсоны. Он выглядел немного смешно. Он нагнулся, чтобы снять ботинки, носки и брюки, и его живот немного свисал, как какая-то масса. Мне бы нужно уйти сейчас, пока я еще одета, подумала я.
– У меня кружится голова, – сказала я.
– Иди сюда, – Томас положил руки мне на плечи, – давай займемся любовью.
Ему не хватало только поднять вверх указательный палец, он сказал это, словно говорил: «Давай выучим склонения». «Латынь – подумала я, – экзамен». Но я сняла заколку с волос и положила ее на стол, показывая этим, что я согласна. Тогда он начал меня раздевать.
«Сейчас он скажет, что одетой я выгляжу лучше, – подумала я, – сейчас он поймет, что у меня животик и совсем нет талии». Томас продолжал покрывать меня поцелуями: он целовал меня от плеч до пупка. На мне оставались только коротенькие чулки и трусики (которые, как и лифчик, были черные). Я никогда не была в таком виде перед мужчиной, но я больше всего боялась, что Томас снимет с меня чулки и увидит, что мои ноги гораздо отвратительнее, чем руки.
Не снимая с меня чулки, он ласкал меня. Я повторяла: «Нет, нет, нет…» – но это были мягкие, ничего не значащие «нет», как будто я монотонно читала двенадцать молитв подряд. А затем – отрывистые крики, как хриплое завывание. Я вцеплялась ногтями в спину Томаса, хотела оттолкнуть его, но наоборот прижала к себе; на самом деле, я хотела его приблизить, я хотела, чтобы он весь вошел в меня: его пальцы, его руки, он сам. Может быть, он подмешал что-нибудь мне в стакан? Что бы на это сказала мама?
Его кальсоны на полу напоминали брошенную сумку. Томас распростерся над моим телом, целуя меня.
У меня складывалось впечатление, что я снова парю, и я несколько раз возвращала себя на землю. Томас ласкал меня рукой.
Я никак не могла понять, в чем именно состоит секс. В фильмах никогда всего не показывают. Я чувствовала себя выжатой, лежала, раскинув руки и ноги, словно плавала на спине. Томас тоже устал. Он поискал мою руку своей рукой. Как перчатка, рукав или рожок из ткани, который мама использовала для украшения тортов, она была мягкой и влажной. Почему я столько думала о маме? Затем Томас поднес мою руку к своим глазам и сам себя ею погладил.
Дождь немного стих; мы лежали спокойные и вспотевшие. Я концентрировалась на своем теле: усталость поглотила меня, как волна, начиная с лодыжек. Минуту спустя я уже не чувствовала ног, но все мышцы дрожали. «Должно быть, так себя чувствуют инвалиды», – подумала я. Мне казалось, что Томас уснул, я спрашивала сама себя, что бы я делала, если бы он умер. Он не умер. Я подумала о его жене, я всем сердцем желала ей смерти. Спокойной смерти, без боли; должно быть, она хорошая жена.
Томас открыл глаза и поцеловал меня, как в самом начале, когда мы еще сидели: «горячий поцелуй. Потом он немного отодвинулся и посмотрел на мои трусики на спинке дивана. Когда он с меня их снял? Их сняла я или Томас?
– Мне жаль, – сказала я.
О чем я жалела? О том, что я сняла одежду? О том, что я стонала? О том, что мы это сделали, несмотря на мои «нет»? О том, что он женат?
Он поднялся и пошел в ванную, захватив с собой кальсоны и рубашку. Уходя, он погладил меня по волосам.
Мне не было больно. Мне говорили, что это больно. Я посмотрела на диван: он был чистый, только немного помятый. Я думала, что в первый раз должна идти кровь.
Томас вышел из ванной. У него был опушенный вид, я его таким никогда не видела, а может быть, такой эффект давали расстегнутая рубашка и кальсоны.
– Это не последний раз, я еще покажу тебе, что я могу, – сказал он.
Были и другие разы, почти такие же, как и первый. Я уже не могла вспомнить, шел ли дождь, но я больше не говорила «нет». Почему-то у Томаса всегда был такой опущенный вид. «Так это и есть секс», – удивленно говорила я самой себе. В тот год я многому научилась.
2
– Ой, привет, Томас, извини, что я сегодня позвонила тебе так рано, но я должна была тебе сообщить. У Елены был заспанный голос – Мне жаль, что я вас разбудила…
Я не хотела находиться там, у прилавка, где Томас стоял у меня за спиной; я хотела сказать продавщице, что не надо искать мне книгу, что я не собираюсь ее покупать. Я крепко прижала сумочку к груди, но она не спасла меня: я уже услышала, что он здесь. Хуже того, Томас знал, что я услышала; через несколько секунд я должна повернуться и столкнуться с ним.
Девушка в голубой форме смотрела на меня и на Томаса, не понимая, почему мы молчим. Я повернулась.
– Привет, – сказала я, уставившись на кожаные пуговицы пальто Томаса, – я принесла тебе перевод.
Я отдала ему конверт, не дожидаясь, пока он поздоровается, и пошла через столики к выходу у барной стойки, который казался так далеко.
Парень за стойкой поднял голову. Стандартный вопрос: «Как дела?» Я хотела улыбнуться, но у меня вышло только подобие улыбки, которую он, возможно, даже не заметил: «Плохо, как ты хочешь, чтобы у меня были дела?»
Я вышла на улицу. Буквы на афишах образовывали фигуры, но никак не слова. Весь транспорт шел в другую сторону. Может быть, я вышла через запасную дверь, или меня только что сбил автомобиль? Ошеломленная, я открыла зонт.
«Но если ты уже знаешь: он женат, он спит со своей женой, он каждое утро просыпается со своей женой; она отвечает на телефонные звонки. Елена, ее зовут Елена, красивое имя. Он называет ее «Елена»: «Доброе утро, Елена», «Привет, Елена». Елена треплет его волосы и говорит: «Томас, это тебя»». Я потрясла головой, будто у меня болели уши. Я споткнулась о какое-то ведро, и вылившаяся оттуда грязная вода запачкала мне джинсы. «Его жена, Елена, гладит ему брюки, каждый день выбирает для него рубашку и плащ, как это делала мама для папы».
Машина резко затормозила, и раздались тысячи гудков. Мне следовало вернуться на тротуар, но тут я почувствовала, что кто-то положил руку мне на плечо.
– Виргиния. – Томас посмотрел на мой зонт, и тут я поняла, что дождь уже закончился, и никто не ходит с открытым зонтом. – Я тебя очень сильно люблю.
Я уронила открытый зонтик, словно он вдруг стал очень тяжелым.
– Сильно? Сильно ты любишь своего отца, мать, детей, друзей. Скорее всего, ты сильно любишь свою жену. А меня ты не сильно любишь. – Слёзы брызнули у меня из глаз.
– Ты права, – сказал Томас. Он посмотрел на машины, на открытый зонтик на тротуаре, на мои красные глаза. – Я тебя люблю.
Период обучения подошел к концу: любовь со всеми ее составляющими. Желание и боль. Ревность. После того, как ты прикоснулась к чьему-то телу, после того как кто-то видел тебя обнаженной, ревность, как отвар, закипает в тебе и заливает все, включая любовь, пока не остается только боль, глухая и тупая боль.
Я перестала ходить в «Майо». На протяжении восьми месяцев я гуляла по противоположной стороне Корриентес, по улочкам недалеко от книжного магазина. «Если мне суждено, я встречу его, и, когда посмотрю на него, я пойму, что происходит». Но судьбе было угодно, чтобы мы не встречались. На протяжении восьми месяцев я засыпала и просыпалась с мыслями о нем: вспоминая или выдумывая диалоги, то что я хочу ему сказать, то что я хочу у него спросить.
За день до отъезда я зашла в «Майо». Томас сидел за барной стойкой, глядя на дверь, будто знал, что я должна войти. Я остановилась перед ним, не произнося ни одной фразы или вопроса, которые так долго готовила. Я только спросила: «Есть ли шанс, пусть даже один на миллион, что ты бросишь свою жену?» Это была слишком трагичная фраза – фраза и сцена из какого-нибудь фильма, – но мне это было не важно.
«Нет», – ответил Томас. И я уехала в Европу. Как женщины из belle epoque, которые ездят в Париж смотреть картины в Лувре, покупать одежду или прогуляться по Елисейским Полям, чтобы вылечиться от какой-нибудь болезни. Или от ужасной тоски, как, впрочем, и было.
САНТЬЯГО
1
Колумбия – страна крайностей и географических контрастов. Амазонка занимает весь юго-запад; почти всю остальную территорию покрывает сельва и пересекающие ее реки, по большей части земля неразработанная и незаселенная. – Так говорилось в журнале «Лоунли Плэнет».
Сантьяго был колумбиец и изучал семиологию. Мы занимались вместе один семестр в Париже. В то время было очень легко получить стипендию, чтобы учиться во Франции. Достаточно было войти во Французский Альянс. Частные университеты латиноамериканских стран взаимодействовали друг с другом; по причине недостаточного уровня обучения они давали возможность познать мир. На самом деле, это было очень выгодно для учеников, которые ехали туда только за хорошими оценками; в любом случае, они всегда находили возможность узнать то, что им нужно узнать. Они ездили по Европе из одного университета в другой, накапливая знания, километры, друзей, любимых. Я накапливала только километры и знания; я полностью посвятила себя учебе и путешествию и искренне думала, что моя жизнь всегда будет такой. Я приехала из университета Савойи в Шамбери – это переполненный историей грязный городок, родина Руссо; горы, как прочные решетки, тесные и людные улочки, два или три задымленных бара, куда студенты ходят напиваться, и ни одного кинотеатра. По сравнению с Новой Сорбонной рядом с мечетью и Ботаническим садом на берегу Сены Шамбери был настоящим адом.
Для того чтобы Париж стал лучше, стоило всего лишь убрать с улиц и из аудиторий всех французов. Нужна ядерная бомба. Так говорил Сантьяго. Он улыбнулся: ему не мешали французы, также как и испанцы и итальянцы. «А аргентинцы?» – любила спрашивать я его, но единственными, кого недолюбливал Сантьяго, были немцы.
Мы сидели в университетском кафе. Посмотрев вокруг, я заметила, что мы сидим в окружении шума и запахов, однако, пока мы разговаривали с Сантьяго, словно какая-то стеклянная капсула закрывала нас от всего этого.
– Ты был в Германии?
– Да. В Берлине.
– Наверное, красивый город, не так ли? Я всегда хотела побывать там. Но немецкий… я никогда бы не смогла выучить немецкий. – Почему я говорила столько глупостей? Зачем я рассказывала ему о себе?
Я сконцентрировалась на мелочах: легкая дрожь в разных частях моего тела, четыре пустых пакетика из-под сахара на столе. Скорее всего, Сантьяго уже все понял. В этом я тоже не была оригинальна: вся женская половина университета была влюблена в него – студентки, преподавательницы, официантки, уборщицы – и некоторые мужчины тоже. Французы смотрели не так, как обычно в Аргентине смотрят на девушек. В этом я тоже скучала по Буэнос-Айресу: взгляды мужчин. Ты можешь быть закомплексованная, неуверенная в себе, но когда ты выходишь на улицу, ты и квартала не пройдешь, чтобы тебе кто-нибудь что-нибудь не сказал. Нет необходимости быть красивой, нет необходимости иметь хорошую фигуру, всегда найдется какой-нибудь мужчина – дорожный рабочий, разносчик, рабочий, таксист, – который засмотрится на тебя и обязательно скажет что-нибудь приятное. Я бы предпочла взгляд буэнос-айресского каменщика взгляду любого француза. Чтобы не смотреть так долго на пакетики от сахара и салфетки на столе и избежать необходимости смотреть на Сантьяго, я уставилась в окно. Солнце – еще одна причина, почему я скучала по Буэнос-Айресу.
– О чем ты думаешь? Ты вдруг стала такой серьезной.
– Да так… Ни о чем.
– Такое ощущение, что ты всегда о чем-нибудь думаешь.
– Чем ты занимался в Германии?
– Кирпичами.
Я не хотела вдаваться в подробности. Он сказал «кирпичами», как мог бы и сказать: «Я был наркоторговцем, разносчиком пиццы, бурильщиком».
– Я работал на кирпичном заводе, – пояснил он. Обе его руки лежали на столе, я такого не замечала ни за одним мужчиной, за исключением священника банфилдского прихода. Но меньше всего Сантьяго походил на священника. – Я накладывал раствор в формы, а формы ставил в печь. Примерно пятьсот кирпичей за день.
Я представила себе фабрику, забитую формами, наполненными темным раствором, как галеты, обильно намазанные взбитыми сливками.
Разница в возрасте у нас шесть лет. Ему было двадцать четыре, но могло бы быть тридцать восемь, сорок пять или шестьдесят. У него не было возраста. Он был молчаливый, умный, высокий, стройный брюнет; когда он был спокоен, как сейчас, в нем было что-то от то тема, от моаи, тех огромных каменных статуй с острова Пасхи, я их видела в одном туристическом журнале.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20