А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я продолжала записывать расписание фильмов к себе в записную книжку, но он не двигался с места:
– Я приглашаю тебя пообедать к марокканцам. Еще с нами пойдет Николас, перуанец с факультета французской литературы. Я тебя жду в восемь в вестибюле общежития. Договорились?
– Хорошо. Спасибо, – ответила я и пошла перед лекцией выпить кофе из автомата.
Какой перуанец? Он учился на моем факультете?
2
В Шамбери марокканец приготовил для меня хлебный суп. В тот вечер шел дождь, и выходные тянулись очень долго. Почти все уехали к своим семьям, а остальные катались на лыжах. В общежитии совсем нечего было делать, кроме как есть у того марокканца хлебный суп. Он мне нравился больше, чем этот, который мы ели сейчас из серебряной посуды, сидя на подушках.
У Диего не было живота, даже в этой позе не образовывались складки. Было очень неудобно есть, сидя на подушках, но он, похоже, всегда так ел.
Вошел мужчина с тремя сильно накрашенными женщинами. Но, в общем, все эти женщины были хорошо одеты. Мне едва хватило времени отнести книги в комнату; когда я вернулась в университет, уже было восемь, и Диего с перуанцем ждали меня в холле. Я почти никогда не носила джинсы, но именно в тот день я их надела. Я натянула свитер, чтобы он закрыл мою отсутствующую талию. Официант принес блюда.
У Диего был красивый профиль. Мне понравилось, как официант наливал нам чай из чайника на расстоянии метра от чашек; казалось, что он поливает цветок, вода попадала точно в центр чашки, ни одной капли не упало мимо. Я бы так никогда не смогла.
– Тебе нравится хлебный суп? – Диего наклонился, чтобы спросить меня.
Я кивнула. Он был примерно одного возраста с Сантьяго. Почему он разговаривает со мной, будто мне пять лет?
– Хорошо, по крайней мере, ты будешь вспоминать обо мне, когда будешь его есть.
Я попросила сахар к чаю, и Диего улыбнулся, словно я попросила соду или лед для вина.
Почему я должна вспоминать о нем? В любом случае, я буду вспоминать этот мятный чай, он гораздо вкуснее, чем у марокканца в общежитии.
– До того как ты пришла, мы говорили, что во имя наших уважаемых стран собираемся просить присоединения к Королевству Испания. Мы предпочитаем снова стать испанской колонией, чем нас наводнят янки, – сказал Николас.
Чай был восхитительный.
– У испанцев очень демократичный король. Мне не нравится Мадрид, но я обожаю Барселону, even -tuellement, – сказал Диего.
Он гордится тем, что говорит по-французски? Кто не знает слова eventuellemenf .
– Вы, аргентинцы, никогда не говорите это всерьез, – продолжал Николас – А вот перуанцы, венесуэльцы и колумбийцы очень серьезно настроены. У нас нет такого врожденного чувства патриотизма, как у вас и мексиканцев. Да, еще и у чилийцев.
– В Аргентине, я сужу по Буэнос-Айресу, еще существуют социальные слои, у них разные институты.
Он сказал «слои», и я взглянула на его свитер в стиле инков, казалось, он по случаю переоделся в перуанца.
– Я не националистка, – сказала я, – но я бы не хотела жить нигде, кроме Буэнос-Айреса.
Это было первое, что я сказала за весь вечер, и Диего посмотрел на меня, словно я только что прочитала наизусть какую-нибудь поэму. Прочитать наизусть поэму – это один из тех поступков, которые точно производят впечатление; но, казалось, его удивляет все, что бы я ни делала, ни говорила. И, кроме того, он хотел, чтобы я его удивляла, это было очевидно.
– Я сейчас вернусь, – сказала я.
Мне очень хотелось выкурить сигарету в этом покрытом синими коврами туалете перед тем, как вернуться в зал. Но я курила только со своими подругами в Буэнос-Айресе.
– Трудно поверить, что именно они, после всего что случилось, делают то, что они делают, – сказал Николас.
– Вся история человечества может объясняться войнами, результатами войн: оскорбление требует мести. И этот круг никогда не прервется, – сказал Диего. – Хватило бы одного жеста, чтобы поменять историю, но никто не собирается его делать.
«А потом слишком поздно. То же самое случается с влюбленными парами», – подумала я, но вслух ничего не сказала. С моим организмом что-то было не так: в нем была какая-то призма, которая заставляла меня рассматривать все, даже конфликт Израиля и Палестины, как историю любви. L'ideefix, сказал бы Диего.
За соседним столиком сидели трое мужчин. Самому толстому из них, чей внешний вид был менее женственный, чем у остальных двух, – наверное потому, что на нем был узкий гладкий галстук, – подарили книгу; похоже было, что он отмечает свой день рождения.
– LeviesexuelledeMadeleineL ., – сказал Диего.
– Что? – не поняла я.
– На сегодняшний день это самая продаваемая книга, – пояснил Николас.
– Француженка, директор «Арт Ревью», рассказывает о том, как она оттрахала весь Париж, пока ее муж фотографировал. Она иллюстрирована этими фотографиями.
Меня удивило, что Диего сказал «оттрахала». Я поднесла чашку ко рту, но она оказалась пустая.
– Хочешь еще чаю? – спросил меня Диего.
– Спасибо.
– Это общество мне противно, – сказал Николас, и Диего улыбнулся, будто был с ним согласен. – Ты ложишься с француженкой, а на следующий день она может спросить, как тебя зовут.
Им не нравились француженки; я не спрашивала у них ни об их вкусах, ни о политических пристрастиях. Почему они об этом говорят? Почему они не думают, что я тоже могу быть женщиной легкого поведения? Я и была женщиной легкого поведения. К счастью, в этот момент принесли мой чай. Я зевнула.
– Знаешь какая у меня реакция? – спросил Николас.
Ему никто не ответил. Откуда мы могли знать, какая у него реакция? Реакция на что?
– Аскетизм. L'amourfou. Это те, кто ничего не знает о любви, они только рассуждают, не хотят проблем, – сказал Николас и пролил немного чая, беря свою чашку.
«Нам остается поговорить только о религии, – подумала я. – За эти полчаса у нас больше не осталось тем для разговора».
3
Нам нашлось о чем поговорить, мне и Диего. За столиком в университетском кафе, за тем же самым, за которым мы с Сантьяго сидели год назад.
Я проделывала эксперимент. Я составила маленький список того, что мне нравилось: мне нравилось бывать одной, мне нравилось путешествовать, читать, танцевать (моя слабость); я ходила в монастырскую школу, я хотела стать монашкой. Это последнее я только что придумала, а все остальное было более или менее правда, я просто немного приукрасила: я понимала, что под мое описание может подойти любая, но я знала, что с Диего это сработает. И это сработало. В середине моего рассказа я сделала еще кое-что для эффекта: я, будто между делом, забрала волосы в хвост, чтобы он мог оценить еще одно мое достоинство – шею. Это никогда не давало результатов ни с Сантьяго, ни с Томасом (скорее всего, это давало даже обратный эффект): было невозможно заставить их воспринимать меня так, как я сама себя воспринимала. А Диего превозносил меня до небес, как святую.
Мне нужен был мужчина, который бы заставил меня гордиться собой. Проблема была в том, что Диего уже гордился сам собой: достаточно было просто посмотреть на него и послушать, что он говорит. Мне нужен был кто-то, кем бы я могла восхищаться, но Диего не нужно было мое восхищение, он сам собой восхищался. Может быть, он был прав в том, что был так горд, может быть, он бы мог мало-помалу обратить меня в свою веру, чтобы я разделила с ним это восхищение.
«Ты плохо делаешь, – думала я, – но не важно, давай дадим ему возможность, ведь больше некому ее дать». Я стала снисходительнее? Пора уже. Или я была слишком одинока? Иногда я была уверена, что останусь одна навсегда. Глупые мысли для девятнадцатилетней девушки. Но ничто не могло внушить мне большего страха. Меня всегда ужасало то, что люди могли выносить несправедливость и измены, которые присутствуют почти в каждых отношениях. Было либо это, либо одиночество, но никто не хотел платить такую высокую цену. Я тоже не собиралась ее платить.
Боязнь одиночества – это достаточно распространенная болезнь, я уверена, у нее должно быть какое-нибудь научное название; агиофобия – это боязнь святых мест и вещей, никтофобия – боязнь ночи и темноты, аракофобия – пауков. Но было что-то нетипичное в моей личной патологии, я была как клаустрофоб, который ищет закрытое пространство. Я боялась одиночества, но мне не нравились люди; в тот момент, например, когда я разговаривала с Диего, у меня было желание встать и уйти, находиться где-нибудь в другом месте.
Ему было не важно, что я делаю, Диего начинал влюбляться в меня. Я могла это заметить. Он влюблялся в меня с тем же самым величием, с каким рассказывал о себе, о своих планах: ему было непросто влюбиться в меня (хотя мне казалось, что он просто в меня влюбляется); он хотел семью, детей, по крайней мере одного сына точно.
Он тоже боится одиночества? Он тоже не хочет с этим мириться? Мне не нужен был человек, который чувствовал бы себя одиноким. Я не хотела союза двух одиночеств. Из двойного одиночества может получиться только двойное разочарование. Но Диего не чувствовал себя одиноким. Казалось, он просто хочет быть со мной.
На нем была белая рубашка. Я перестала его слушать. Я подумала, что мне бы хотелось спать в этой рубашке, разгуливать в ней по его дому в Буэнос-Айресе. Сантьяго носил футболки, майки, свитера из хлопка. Он не носил рубашек.
4
Одна подруга-француженка одолжила мне черное платье на одной бретельке, которое я бы никогда себе не купила. Я могла исправить кое-что: пришить вторую бретельку и убрать стразы, – но платье было не мое.
Диего не знал, что мне не нравятся праздники, поэтому он повез меня на большой праздник в каком-то замке в тридцати километрах от Парижа. «Недалеко от Шантильи, в местности, больше напоминающей Коро», – рассказал он мне. Хозяева замка входили в ложу, которая выступает за восстановление монархии. Я никогда не слышала, чтобы он что-то говорил на эту тему.
– Это немного сложно, – объяснил он мне, когда такси уже подъезжало к замку. Казалось, он был рад научить меня чему-то, хотя мне это было совершенно неинтересно. – Во Франции есть два вида монархистов: легитимисты, которые хотят вернуть трон Бурбонам, и орлеанисты, которые отстаивают права Орлеанской семьи. И те и другие ненавидят друг друга. Легитимисты называют орлеанистов «цареубийцами», потому что во время революции Филипп Орлеанский голосовал в Ассамблее за казнь Людовика XVI. Затем, с 1830 по 1848 год, правил его сын Луи-Филипп, и его потомки, герцоги Орлеанские, претендовали на корону внутри парламентской системы. У них много сторонников, включая тех же самых левых; они всегда были более или менее прогрессивными. Бурбонов же, наоборот, поддерживают правые, такие как Лига французского действия Марраса или католическое общество Lefevbre. Это те, кто просит восстановить права Людовика XVI. У них нет партии, потому что они запрещены, но у них есть свой журнал Aspects de la France. Сегодня вечером некоторые здесь будут. Они напоминают подданных короля, у них повадки французских королей, в Сан-Дени они даже клянутся Богом и королем…
Он рассказывал так, словно читал по учебнику истории. Он заплатил таксисту и помог мне выйти из машины.
– Ты очень красива. Я тебе еще этого не говорил?
Замок был похож на замок из сказок. Пока мы шли к входу, Диего положил руку мне на голову.
Я дрогнула, словно впилась зубами в персик. Вот уже долгое время никто не клал руку мне на голову. Томас этого не делал. Сантьяго тоже этого не делал. Делал ли это кто-нибудь раньше? Это был поступок, свойственный определенному типу мужчин: отцам, женихам, мужьям; у меня не было ни отца, ни жениха, ни мужа, но в ком-то одном из них я определенно нуждалась.
Наши тени вырисовывались на каменной дорожке, мы неплохо смотрелись. Я подняла глаза и посмотрела на Диего, словно он вдруг превратился в мужчину, которого я смогу полюбить. Настоящей, крепкой любовью с завтраками по утрам, с пеленками, кофейниками, кухонными прихватками, рубашками, грязными простынями, влажными полотенцами.
Мы отдали наши пальто. У входа музыканты играли на скрипках. Все мужчины, кроме Диего, были в очках, они представлялись полными именами: Энтони Альберт, Жан Эммануэль, Кристиан Филипп – и называли фамилии, которые я тут же забывала, но, конечно же, Диего помнил их все наизусть. Издатель, его жена, журналист, преподаватель сравнительных религий, преподавательница философии. Диего обнимал меня за талию и расхваливал мой переводческий талант (читал ли он когда-нибудь то, что я переводила?). Кроме того, женщины смотрели на меня с натянутыми улыбками, которые я никак не могла растолковать.
«Cettefille… elleestlumineuse», – сказал Диего Жан Эммануэль и изобразил рукой завиток в воздухе; этот завиток очень подходил к его комментарию. Яркая? Светящаяся? Предполагалось, что это были комплементы?
Я понимала, что меня раздражает во французах: их рты, толстые губы женщин и тонкие губы мужчин, все что они ими делают: фырканье, сопение, причмокивания, высокопарные фразы.
Зазвучал фокстрот, и мои ноги непроизвольно задвигались, а пальцы начали отбивать такт на перилах лестницы. Диего посмотрел на меня, как тогда в марокканском ресторане, когда я попросила сахар для чая.
– А я не танцую, – сказал он, – мне не нравится танцевать.
Это было не то же самое, что сказать: «Мне не нравятся морепродукты». Я растерянно осмотрелась вокруг.
В сказке про Золушку был замок или дворец? В этой сказке у принца был хрустальный башмачок, с помощью которого он мог найти свою возлюбленную. До этого момента у меня был единственный критерий для моего принца: чтобы он умел танцевать. Сантьяго умел танцевать. Диего не только не умел, но ему еще и не нравилось танцевать.
«Мы живем для того, чтобы удивляться самим себе», – подумала я, потому что поняла вдруг, что это не так уж и важно, или, лучше сказать, это не такая уж и проблема. Мы можем делать вместе что-нибудь другое, а танцевать я могу с кем-нибудь еще. Я убеждала себя, словно собиралась жить с паралитиком.
«Жить». Как я могла думать об этом, когда прошло еще так мало времени?
Примерно около полуночи мы пошли в беседку в каком-то саду. Я скрестила руки и повернулась к нему спиной. Оттуда замок казался ненастоящим: все окна освещены, и в каждом из них виднелись почти не двигающиеся силуэты с бокалами в руках.
Диего обнял меня и прошептал что-то на ухо, что-то, что я не поняла, но, попросив повторить фразу, я нарушила бы все волшебство момента. Я повернулась к нему лицом, и он меня поцеловал. Я так и не расцепила рук.
– Ты всегда скрещиваешь руки. Тебе не нужно защищаться со мной.
Он немного отодвинулся, чтобы лучше меня рассмотреть. «На фоне замка», – подумала я.
– Ты неподражаема, – сказал он.
– Нет. Я невыносима.
– Я так не думаю.
– Ладно, что-то среднее между этими двумя крайностями.
– Неподражаемая – это не крайность.
Мы вернулись в замок. Мои каблуки тонули в земле.
– Я не думаю, что ты невыносимая. – Казалось, Диего ищет мне точное определение. – Наоборот. Думаю, что в тебя легко можно влюбиться. Очень легко.
Когда мы вошли в зал, у меня все туфли были в грязи, она застыла коркой на моих высоких каблуках. Он встал на колени и очистил их носовым платком.
Пытаясь вставить ключ в замок, я посмотрела на ведра, стоявшие у порога моей комнаты. Какой-то студент-кореец, которого я раньше никогда не видела, вышел из общественного душа и пошел в глубь коридора, оставляя на полу следы от своих мокрых ног.
Диего не собирался заходить, он не собирался ничего делать, и он дал мне это понять. Он пытался создать хорошие воспоминания для нас двоих об этом вечере. Ему это удалось, и сейчас он не хотел рисковать и все испортить.
– Мне нужно придумать символ этого вечера, – сказал он.
– Туфли.
Он кивнул и приблизился ко мне вплотную, словно мы собирались танцевать. Но он не приглашал меня на танец. Он поцеловал меня. Посмотрел куда-то в глубину моих глаз и ушел.
Хорошее начало. Если бы я не испортила его, встретившись с Сантьяго в Мадриде.
5
Прошло четыре месяца – восемнадцать писем и пятнадцать звонков. Мы были в Буэнос-Айресе. Слушали диски Эллы Фицджералд и Джонни Митчелла. Занимались любовью и сейчас целовались, сидя на диване в доме Диего.
Я обняла диванную подушку, пока он снова наполнял бокалы:
– Что мне нужно сделать, чтобы занять место этой подушки?
– Например, забрать ее у меня.
Мы снова смотрели друг на друга, вдыхали запахи друг друга, прикасались друг к другу, словно хотели восполнить потерянное время. Каждый раз Диего вспоминал какую-нибудь мелочь, что я когда-либо говорила или делала, какой-нибудь знак.
– Мне нравились твои письма. Они были короткие, но мне нравились. – Он закинул голову назад на спинку дивана. – Мое самое любимое – это то, которое ты написала мне на Рождество. Где ты посылаешь мне поцелуй под белой омелой.
– А-а. Говорят, она приносит удачу. Как виноград. Сколько виноградин нужно съесть?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20