Потом – все рухнуло.
Конечно, темпераменты у нас с Руди очень разные. Я постоянно слышала, что ему не хватает тепла и любви. Но любовь – это не бесконечное сюсюканье и телячьи нежности, а готовность вместе идти по трудной дороге жизни. Я представляю себе, что было бы с нами, если бы мы все время только и делали, что облизывали друг друга. Когда в семье сталкиваются несхожие характеры, трения преодолеваются только с помощью взаимных уступок.
Свой первый урок взаимоотношений полов я получила дома, Моя мать выросла в обеспеченной и соблюдающей строгие прусские традиции семье директора гимназии. Студенткой она изучала антропологию в Гёттингене и там же познакомилась с моим отцом. Он был пекарем в той кондитерской, где она покупала по утрам булки. Веселый и видный парень на три года ее моложе, не ума палата, конечно, но зато добрый и общительный, только никакая ей не пара. Но мать влюбилась в него по уши. По-видимому, как бы ни был умен человек, физическое влечение иногда оказывается сильнее интеллекта. И хотя ее предупреждали, как и чем все может кончиться, она настояла на своем и вышла за него замуж. Так начались все ее несчастья…
Я не могу сказать о своем отце ни одного плохого слова: он безумно меня любил и баловал, шел навстречу любому капризу. Ведь я появилась на свет через тринадцать лет после того, как родился мой старший брат Эрнест, и родители уже отчаялись, что у них еще будут дети. Помимо того, в отличие от всегда собранной и суховатой матери, отец, сколько я его помню, излучал какую-то захватывающую и необъятную радость жизни.
В нем, несомненно, жила авантюрная жилка: это ведь он настоял на том, чтобы в разгар кризиса двадцать девятого года уехать в Америку. «Твои родители, – сказал он матери, – никогда не смирятся с тем, что я стал твоим мужем».
Он был прав: дед и бабка так и не простили не только ему – своей единственной дочери ни сомнительного замужества, ни бегства в Америку. Хотя мать это и скрывала, отец с несвойственной ему злостью рассказывал, что ее папаша вступил в нацистскую партию и стал ярым поборником Гитлера. Я думаю, именно это обстоятельство и сыграло свою роль в том, что мой брат Эрнест, который во время Второй мировой войны был несовершеннолетним, попросился в армию добровольцем и через семь лет после капитуляции Германии погиб где-то в Корее.
В Америке мать оставила все мечты о своей профессии и начала работать вместе с отцом в кондитерской. Она по-прежнему его очень любила и прощала мелкие интрижки. Он уходил и возвращался, исчезал и появлялся, и она всякий раз без слов принимала его назад, даже если он брал деньги из общей кассы. Я уверена, что и мое появление на свет тоже было связано с ее попыткой приручить его к семейной жизни.
Однажды ночью я проснулась от громких голосов.
– Что ты хочешь от меня? – спрашивал отец. – Ну такой я, такой! Понимаешь?! Ты меня не исправишь. Хочешь – я уйду!
Мать плакала:
– От тебя пахнет шнапсом и бабой.
В другой раз она доняла его так, что в нем проснулась жалость:
– Я знаю, со мной тебе плохо. Мне правда жаль тебя, но что я могу сделать?
– Жаль, – не на шутку вскипела мать, – жаль? Это кого? Меня? Тебя надо пожалеть, – кричала она. – Ты – банкрот и неудачник! Ты ищешь и не находишь! И не найдешь никогда, уж поверь мне. А я – у меня есть самое бесценное – любовь, чувство, не только секс.
Извечные споры и ссоры между родителями не могли не врезаться в мою память. Но не это сломало отца: он умер вскоре после того, как погиб Эрнест. Отец считал, что во всем виновен он и его уходы из дома. И никто бы его в этом не переубедил. Мне тогда только-только исполнилось тринадцать лет…
С тех пор всю накопившуюся в ней горечь мать изливала на меня.
– Абби, – твердила она, – запомни: чресла у женщины – либо копилка, либо разменный аппарат. И не покупайся на сказки о любви. Из всех диктатур она – самая хитрая, жестокая, беспринципная! Один из двух всегда пользуется слабостью другого, играет на ней, и освободиться невозможно.
Я кивала в ответ, хотя далеко не все понимала. Горечи в матери было столько, что хватило бы на троих. Потерять в сорок шесть сына, а через год остаться вдовой? Но беды ее лишь закалили: она стала суровой и очень религиозной женщиной. Если судить по фотографиям, внешне мать как две капли стала походить на мою бабку. Встретиться им так и не пришлось: дед и бабка оказались после войны в Восточной Германии. Там дед с таким же усердием служил коммунистам, как раньше нацистам.
Мать замкнулась и посвятила себя своему бизнесу и церкви. Деньги стали для нее чем-то вроде второго Бога.
– Жизнь не терпит слабости, – наставляла она меня. – Если хочешь хорошо устроиться, будь сильной… Вывод делай сама…
К тому времени я знала о жизни куда больше многих сверстниц и шла по ней с открытыми глазами. А в шестнадцать твердо решила: быть под чьим-то сапогом, терпеть и мучиться во имя любви – не для меня.
Я думаю, Чарли – первый настоящий мужчина в моей жизни – не прочь был бы сделать из меня рабу, но это ему не удалось. Поэтому мы и расстались с ним довольно скоро: для меня независимость играет куда большую роль чем удовольствия. Любое наслаждение – лишь краткий миг и очень скоро тает, а независимость – нечто такое, что остается всегда с тобой.
Конечно же, это ударило по его самолюбию: Чарли привык, чтобы за ним бегали, упрашивали, унижались перед ним, а он – как бы снисходил. Со мной же у него все было по-другому, и Чарли закомплексовал.
Даже сейчас, оглядываясь назад, я считаю, что по-настоящему выиграла я, а не он, плейбой с волнующе хрипловатым голосом джаз-певца и глазами сердцееда. Он так и не завел после бегства из Южной Африки вторую семью и, даже начав зарабатывать бешеные деньги как модный проктолог, ограничился собиранием коллекции: правда, не бабочек и жуков, а женщин.
Его постель была колизеем и храмовым святилищем одновременно. Но хотя через нее прошли толпы гладиаторш, ни одной из них он, жрец секса и наслаждения, так и не воздвиг алтаря. Если я не ошибаюсь, есть такая болезнь, когда человек не различает, что он ест, и не получает от еды никакого удовольствия, – у Чарли произошло нечто подобное с сексом. Наверное, это наказание свыше за все его годы служения дьяволу похоти.
Когда он уже переступил пятидесятилетний рубеж, около него стала вертеться молоденькая креолка Селеста, Этакая шустрая нелегальная эмигранточка: сначала – домработница, потом – экономка и, наконец, – доверенная секретарша. Чарли, хоть он и в два раза старше нее, все равно еще очень долго продолжал наставлять ей рога, когда и где только мог. Я уверена, что надежда этой нагловатой кубиночки, услаждая его увядающее либидо, получить наследство, совпала с его чисто мужским расчетом: обзавестись под старость бесплатной сожительницей и верной нянькой, Домов для престарелых Чарли боялся как огня: надо было видеть, в каком настроении он возвращался после посещений Розы в ее последней обители.
Влияние Чарли на Руди было непомерным, и мне, так же как и в случае с Розой, стоило неимоверного труда нейтрализовать его. Но и это мне не помогло: несчастье с Руди все перевернуло вверх дном. Авантюрист-случай подобрал подходящий ключ к вратам семейной крепости, и те послушно открылись, отдав ему на разграбление все ценное, что там было.
РУДИ
Перед тем как поехать в Бруклин, я принял душ и начал чистить зубы. Я всегда это делаю рьяно и основательно. Зубные врачи утверждают, что это помогает сохранять десна. Внезапно я почувствовал на кончике языка что-то твердое и незнакомое. С беспокойством сплюнув в раковину, я увидел две пломбы. Мне их поставили лет десять назад.
Я попробовал зубы зубочисткой: никаких дырок там и в помине не было. Я закрыл глаза: предупреждение Чарли получило новое подтверждение…
Все время, пока я шел к метро, я думал о том, что произошло. До этого я себе представлял свое будущее довольно абстрактно, но теперь оно обрело вполне конкретные очертания. Это как вдруг услышать приговор врача: вам, мой дорогой, осталось жить не больше трех месяцев! Ну, предположим, и шесть: что меняется? Сам ведь приговор отменен быть не может. А когда там казнь – сегодня или завтра – вряд ли играет такую большую роль, пока ты вдруг не почувствуешь роковые шаги смерти.
Гарри Кроуфорд жил в Гринвич-виллидж в Нижнем Манхэттене, как и все снобы шестидесятых. Доехав подземкой до Шеридан-сквер, я пошел на своих двоих в сторону Вашингтон-сквер-парка. Когда-то, лет тридцать-сорок назад, места эти были облюбованы богемой, но сейчас поблекли и ждут второго пришествия. Я уверен, что оно не так далеко; Манхэттен – остров, места здесь не так много, но магнитное поле притягательности просто неописуемо.
В парадной пахло сырой затхлостью. Постояльцы не столь богаты, чтобы содержать штат уборщиц и швейцаров.
Гарри встретил меня удивленным возгласом:
– Руди, дружище! Ты не только не меняешься – даже помолодел.
Я кисло улыбнулся в ответ.
– Когда мы виделись с тобой в последний раз? Лет пять назад?
– Что-то в этом роде, – кивнул я в ответ, – когда ты приехал на целый год в Лос-Анджелес.
– Смотри, как ты выглядишь! Как ты это делаешь? Ладно, проходи, садись. После смерти Сандры я» уже два года живу один: дети в Портленде и Канзас-сити… А ты что – решил взять отпуск?
– Вроде, – темнил я, – но без ограничения во времени.
– Ах так?! А где Абби?
– В Лос-Анджелесе, – не вдаваясь в подробности, сказал я.
Гарри – человек интеллигентный и приставать с расспросами не стал.
– У тебя какая-то цель? – тактично спросил он после обмена информацией об общих знакомых.
– Мне надоел университет…
– Мне тоже, – хмыкнул Гарри Кроуфорд. – Жду не дождусь, когда выйду на пенсию. Вот тогда… Поеду в Вермонт, там такая осень… Буду гулять, ловить рыбу, дышать чистым воздухом…
Я переждал, пока он перестанет мечтать вслух, и довольно сухо объяснил:
– Ты не понял: я решил сменить профессию.
– Что-что? – не понял он. – Ты о чем?
– Хочу снова начать дирижировать. Как в молодости…
Гарри смотрел на меня с удивлением и страхом: словно перед ним сидел полоумный, которому нельзя было перечить, чтобы не вызвать внезапной вспышки гнева.
– Ты всерьез? Не думаешь, что поздновато?
– Гарри, – вздохнул я, – мне нужна твоя помощь. Ты ведь знаком с этим Гольдбергом… Ну, у него свой большой офис, он – импрессарио и занимается музыкантами…
Гарри помолчал, бросил на меня осторожный взгляд и смущенно посмотрел в сторону:
– Руди, сказать тебе откровенно? Вряд ли у тебя с ним что-то выйдет…
Но я не стал облегчать ему положения, в котором он очутился.
– Ладно, – сказал я, – если ты не хочешь ему звонить…
Гарри встрепенулся, посмотрел на меня с явной жалостью и стеснительно произнес:
– Я ему, конечно, позвоню, но он человек грубый, несдержанный…
– Оставь это мне, – положил я ладонь на его руку, лежащую на подлокотнике кресла…
Джошуа Гольдберг и впрямь оказался малосимпатичным типом, Офис его располагался на тридцать первом этаже небоскреба на Третьей авеню. В приемной царила хамоватая и раскрашенная, как лошадь на карусели, секретарша. Сидевшие на стульях молодые музыканты вздрагивали при каждом движении заветной двери.
– След-щий, – цедила секретарша, и очередное молодое дарование, став ниже ростом, проскальзывало в дубовую дверь.
Мне пришлось прождать больше часа, пока дошла моя очередь:
– М-стер Гр-н, м-стер Г-льдберг ждет вас…
За большим столом с бюстом Бетховена сидел человек очень невысокого роста с пронизывающим взглядом и бесцеремонными манерами. Он показал рукой на стул по другую сторону стола и резко высек:
– Да!
– Вам звонил насчет меня профессор Кроуфорд, – сказал я, стараясь не очень глядеть в его холодные и острые гляделки.
– И что? – послышалось в ответ.
– Я в прошлом дирижер, кончал дирижерское отделение бухарестской консерватории, а потом много лет работал на университетской кафедре в Лос-Анджелесе. Моя область – музыкология.
– Короче, что вам нужно? – зыркнул он по мне цепляющимся взглядом.
– Видите ли… Я хочу снова встать за дирижерский пульт. Это моя мечта…
– А я хочу стать ковбоем, – прозвучало в ответ. – Вы что, серьезно? В вашем возрасте? Вам ведь вот-вот пятьдесят. Или уже стукнуло?
– Шестьдесят два, – сказал я правду.
Хозяин кабинета посмотрел на меня и сморщился:
– Были бы вы помоложе, я бы вам сказал…
– Скажите, – предложил я.
Джошуа Гольдберг поморщился:
– Хотите бесплатный совет умного еврея? Отправляйтесь домой. Примите успокаивающие таблетки. И на ночь – горячий душ, чтобы хорошо заснуть. Иногда помогает. Или пригласите девушку в гостиничный номер…
– Спасибо за совет, мистер Гольдберг, но…
– Слушайте, что вы хотите, чтобы я вам сказал? Вы еврей?
– Наполовину.
Он посмотрел на меня с некоторой долей жалостливости и шмыгнул носом:
– Ни один псих вас к дирижерскому пульту не подпустит. С таким же успехом вы могли бы обратиться в НАСА и предложить, чтобы вас сделали астронавтом…
Меня это разозлило.
– Вы как – пророк с дипломом или самоучка? – спросил я.
Он нажал кнопку и заорал в приоткрытую секретаршей дверь:
– Следующий!.. Где ты пропала?..
Чувство было такое, словно меня с головой окунули в унитаз. Возвращался домой я в метро и с тоской думал о том, как буду жить дальше. В одном я не сомневался: детская мечта о дирижерской палочке лопнула как мыльный пузырь. Неужели единственное, что мне осталось, – ехать в Швейцарию, искать там своих не подозревающих о моем существовании королевских родственников и судиться с ними? И сколько это займет времени? У меня ведь его не так уж много…
В Манхэттене, в подземке, я наткнулся на двух девушек. Одна из них, японочка, играла на скрипке, другая – на контрабасе. Выбрали они вещь по-настоящему сложную, и я еще подумал – наверное, это своего рода тренировка. Кое-кто, проходя мимо, бросал доллар или горсть монет в пасть открытого футляра. И мне в голову пришла шальная мысль. А что если…
ЧАРЛИ
После отъезда Руди вокруг меня возникла пустота. Селеста – женщина. Философские вопросы бытия ее не колышат. Да и связывало меня с ней нечто совсем иное, чем с ним. А кроме того, – она была в моей жизни – восемью годами, а он – больше чем ее половиной. Мне не хватало Руди. Я чувствовал удушье. Словно у меня ампутировали половину моей души.
Я по-прежнему принимал пациентов, Вставлял в анальные отверстия шланг с камерой. В полутемноте вглядывался в загадочные изгибы кишок на экране. Напоминая друг друга по форме и назначению, они приковывают взгляд, даже гипнотизируют его. Ведь твоя задача – в этой рутинной однообразности увидеть нечто такое, что надежно скрыто от взгляда постороннего наблюдателя. Распознать то, чего, кроме тебя и тебе подобных, выделить и отличить никто не может. Уловить характер. Предугадать судьбу. То есть, хочешь ты или не хочешь, но твоя роль в чем-то подобна роли предсказателя и пророка. Ведь ты не только видишь настоящее, но и можешь предсказать будущее.
Человеческие внутренности дышат и чувствуют. Они двигаются, издают звуки. Жалуются. Радуются. Волнуются. Успокаиваются. Пучась от газов, настороженно прислушиваются к самим себе. Отзываясь болями или изжогой, с тревогой вспоминают, что в них варилось после вчерашнего ужина. Ведь передо мной они предстают после восьмичасового поста, когда все уже выкакано.
Возможно, это кому-то покажется абсурдом, даже своего рода извращением, но по одному лишь подрагиванию кишок, по их смутному мерцанию и абрису эндоскоп дает возможность ответить на самый роковой вопрос в жизни человека: а не завелся ли там, внутри него, роковой червячок-кишкоточец. Тот самый, что оказывается часто сильнее интеллекта, могущественнее миллиардных кошельков и безжалостнее самого отпетого киллера.
– Прибавить соли? Перца? Кетчупа? – спросила меня во время обеда Селеста.
Я молча помотал головой и произнес без особого восторга:
– Нет, все очень вкусно.
– Руди не звонил? – покосилась она на меня.
Догадывалась, с чем связано мое настроение.
– Пока нет, – проглотил я кусок мяса и взялся за гарнир.
– Послезавтра у меня контрольная в колледже…
– По какому предмету? – спросил я тупо.
Она делает вторую степень по больничной администрации. Способная, надо отдать ей должное, девка. Но тоже вот – жизнь не складывается: тридцать пять, а она еще не замужем. Живет при мне. А я – не самый свежий продукт времени. Тысячу раз говорил ей:
– Эй, девочка! Позаботься о себе! Даже если тебе достанется все мое наследство, ты останешься внакладе. Мне уже за шестьдесят. Я, конечно, меньше двадцати прожить не думаю, не бойся. Но сколько тебе тогда стукнет: крепко за пятьдесят? Кому ты будешь нужна?
Селеста злилась, но я продолжал ее допекать:
– Будешь платить жиголо?
– Я однолюб, – огрызалась она.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Конечно, темпераменты у нас с Руди очень разные. Я постоянно слышала, что ему не хватает тепла и любви. Но любовь – это не бесконечное сюсюканье и телячьи нежности, а готовность вместе идти по трудной дороге жизни. Я представляю себе, что было бы с нами, если бы мы все время только и делали, что облизывали друг друга. Когда в семье сталкиваются несхожие характеры, трения преодолеваются только с помощью взаимных уступок.
Свой первый урок взаимоотношений полов я получила дома, Моя мать выросла в обеспеченной и соблюдающей строгие прусские традиции семье директора гимназии. Студенткой она изучала антропологию в Гёттингене и там же познакомилась с моим отцом. Он был пекарем в той кондитерской, где она покупала по утрам булки. Веселый и видный парень на три года ее моложе, не ума палата, конечно, но зато добрый и общительный, только никакая ей не пара. Но мать влюбилась в него по уши. По-видимому, как бы ни был умен человек, физическое влечение иногда оказывается сильнее интеллекта. И хотя ее предупреждали, как и чем все может кончиться, она настояла на своем и вышла за него замуж. Так начались все ее несчастья…
Я не могу сказать о своем отце ни одного плохого слова: он безумно меня любил и баловал, шел навстречу любому капризу. Ведь я появилась на свет через тринадцать лет после того, как родился мой старший брат Эрнест, и родители уже отчаялись, что у них еще будут дети. Помимо того, в отличие от всегда собранной и суховатой матери, отец, сколько я его помню, излучал какую-то захватывающую и необъятную радость жизни.
В нем, несомненно, жила авантюрная жилка: это ведь он настоял на том, чтобы в разгар кризиса двадцать девятого года уехать в Америку. «Твои родители, – сказал он матери, – никогда не смирятся с тем, что я стал твоим мужем».
Он был прав: дед и бабка так и не простили не только ему – своей единственной дочери ни сомнительного замужества, ни бегства в Америку. Хотя мать это и скрывала, отец с несвойственной ему злостью рассказывал, что ее папаша вступил в нацистскую партию и стал ярым поборником Гитлера. Я думаю, именно это обстоятельство и сыграло свою роль в том, что мой брат Эрнест, который во время Второй мировой войны был несовершеннолетним, попросился в армию добровольцем и через семь лет после капитуляции Германии погиб где-то в Корее.
В Америке мать оставила все мечты о своей профессии и начала работать вместе с отцом в кондитерской. Она по-прежнему его очень любила и прощала мелкие интрижки. Он уходил и возвращался, исчезал и появлялся, и она всякий раз без слов принимала его назад, даже если он брал деньги из общей кассы. Я уверена, что и мое появление на свет тоже было связано с ее попыткой приручить его к семейной жизни.
Однажды ночью я проснулась от громких голосов.
– Что ты хочешь от меня? – спрашивал отец. – Ну такой я, такой! Понимаешь?! Ты меня не исправишь. Хочешь – я уйду!
Мать плакала:
– От тебя пахнет шнапсом и бабой.
В другой раз она доняла его так, что в нем проснулась жалость:
– Я знаю, со мной тебе плохо. Мне правда жаль тебя, но что я могу сделать?
– Жаль, – не на шутку вскипела мать, – жаль? Это кого? Меня? Тебя надо пожалеть, – кричала она. – Ты – банкрот и неудачник! Ты ищешь и не находишь! И не найдешь никогда, уж поверь мне. А я – у меня есть самое бесценное – любовь, чувство, не только секс.
Извечные споры и ссоры между родителями не могли не врезаться в мою память. Но не это сломало отца: он умер вскоре после того, как погиб Эрнест. Отец считал, что во всем виновен он и его уходы из дома. И никто бы его в этом не переубедил. Мне тогда только-только исполнилось тринадцать лет…
С тех пор всю накопившуюся в ней горечь мать изливала на меня.
– Абби, – твердила она, – запомни: чресла у женщины – либо копилка, либо разменный аппарат. И не покупайся на сказки о любви. Из всех диктатур она – самая хитрая, жестокая, беспринципная! Один из двух всегда пользуется слабостью другого, играет на ней, и освободиться невозможно.
Я кивала в ответ, хотя далеко не все понимала. Горечи в матери было столько, что хватило бы на троих. Потерять в сорок шесть сына, а через год остаться вдовой? Но беды ее лишь закалили: она стала суровой и очень религиозной женщиной. Если судить по фотографиям, внешне мать как две капли стала походить на мою бабку. Встретиться им так и не пришлось: дед и бабка оказались после войны в Восточной Германии. Там дед с таким же усердием служил коммунистам, как раньше нацистам.
Мать замкнулась и посвятила себя своему бизнесу и церкви. Деньги стали для нее чем-то вроде второго Бога.
– Жизнь не терпит слабости, – наставляла она меня. – Если хочешь хорошо устроиться, будь сильной… Вывод делай сама…
К тому времени я знала о жизни куда больше многих сверстниц и шла по ней с открытыми глазами. А в шестнадцать твердо решила: быть под чьим-то сапогом, терпеть и мучиться во имя любви – не для меня.
Я думаю, Чарли – первый настоящий мужчина в моей жизни – не прочь был бы сделать из меня рабу, но это ему не удалось. Поэтому мы и расстались с ним довольно скоро: для меня независимость играет куда большую роль чем удовольствия. Любое наслаждение – лишь краткий миг и очень скоро тает, а независимость – нечто такое, что остается всегда с тобой.
Конечно же, это ударило по его самолюбию: Чарли привык, чтобы за ним бегали, упрашивали, унижались перед ним, а он – как бы снисходил. Со мной же у него все было по-другому, и Чарли закомплексовал.
Даже сейчас, оглядываясь назад, я считаю, что по-настоящему выиграла я, а не он, плейбой с волнующе хрипловатым голосом джаз-певца и глазами сердцееда. Он так и не завел после бегства из Южной Африки вторую семью и, даже начав зарабатывать бешеные деньги как модный проктолог, ограничился собиранием коллекции: правда, не бабочек и жуков, а женщин.
Его постель была колизеем и храмовым святилищем одновременно. Но хотя через нее прошли толпы гладиаторш, ни одной из них он, жрец секса и наслаждения, так и не воздвиг алтаря. Если я не ошибаюсь, есть такая болезнь, когда человек не различает, что он ест, и не получает от еды никакого удовольствия, – у Чарли произошло нечто подобное с сексом. Наверное, это наказание свыше за все его годы служения дьяволу похоти.
Когда он уже переступил пятидесятилетний рубеж, около него стала вертеться молоденькая креолка Селеста, Этакая шустрая нелегальная эмигранточка: сначала – домработница, потом – экономка и, наконец, – доверенная секретарша. Чарли, хоть он и в два раза старше нее, все равно еще очень долго продолжал наставлять ей рога, когда и где только мог. Я уверена, что надежда этой нагловатой кубиночки, услаждая его увядающее либидо, получить наследство, совпала с его чисто мужским расчетом: обзавестись под старость бесплатной сожительницей и верной нянькой, Домов для престарелых Чарли боялся как огня: надо было видеть, в каком настроении он возвращался после посещений Розы в ее последней обители.
Влияние Чарли на Руди было непомерным, и мне, так же как и в случае с Розой, стоило неимоверного труда нейтрализовать его. Но и это мне не помогло: несчастье с Руди все перевернуло вверх дном. Авантюрист-случай подобрал подходящий ключ к вратам семейной крепости, и те послушно открылись, отдав ему на разграбление все ценное, что там было.
РУДИ
Перед тем как поехать в Бруклин, я принял душ и начал чистить зубы. Я всегда это делаю рьяно и основательно. Зубные врачи утверждают, что это помогает сохранять десна. Внезапно я почувствовал на кончике языка что-то твердое и незнакомое. С беспокойством сплюнув в раковину, я увидел две пломбы. Мне их поставили лет десять назад.
Я попробовал зубы зубочисткой: никаких дырок там и в помине не было. Я закрыл глаза: предупреждение Чарли получило новое подтверждение…
Все время, пока я шел к метро, я думал о том, что произошло. До этого я себе представлял свое будущее довольно абстрактно, но теперь оно обрело вполне конкретные очертания. Это как вдруг услышать приговор врача: вам, мой дорогой, осталось жить не больше трех месяцев! Ну, предположим, и шесть: что меняется? Сам ведь приговор отменен быть не может. А когда там казнь – сегодня или завтра – вряд ли играет такую большую роль, пока ты вдруг не почувствуешь роковые шаги смерти.
Гарри Кроуфорд жил в Гринвич-виллидж в Нижнем Манхэттене, как и все снобы шестидесятых. Доехав подземкой до Шеридан-сквер, я пошел на своих двоих в сторону Вашингтон-сквер-парка. Когда-то, лет тридцать-сорок назад, места эти были облюбованы богемой, но сейчас поблекли и ждут второго пришествия. Я уверен, что оно не так далеко; Манхэттен – остров, места здесь не так много, но магнитное поле притягательности просто неописуемо.
В парадной пахло сырой затхлостью. Постояльцы не столь богаты, чтобы содержать штат уборщиц и швейцаров.
Гарри встретил меня удивленным возгласом:
– Руди, дружище! Ты не только не меняешься – даже помолодел.
Я кисло улыбнулся в ответ.
– Когда мы виделись с тобой в последний раз? Лет пять назад?
– Что-то в этом роде, – кивнул я в ответ, – когда ты приехал на целый год в Лос-Анджелес.
– Смотри, как ты выглядишь! Как ты это делаешь? Ладно, проходи, садись. После смерти Сандры я» уже два года живу один: дети в Портленде и Канзас-сити… А ты что – решил взять отпуск?
– Вроде, – темнил я, – но без ограничения во времени.
– Ах так?! А где Абби?
– В Лос-Анджелесе, – не вдаваясь в подробности, сказал я.
Гарри – человек интеллигентный и приставать с расспросами не стал.
– У тебя какая-то цель? – тактично спросил он после обмена информацией об общих знакомых.
– Мне надоел университет…
– Мне тоже, – хмыкнул Гарри Кроуфорд. – Жду не дождусь, когда выйду на пенсию. Вот тогда… Поеду в Вермонт, там такая осень… Буду гулять, ловить рыбу, дышать чистым воздухом…
Я переждал, пока он перестанет мечтать вслух, и довольно сухо объяснил:
– Ты не понял: я решил сменить профессию.
– Что-что? – не понял он. – Ты о чем?
– Хочу снова начать дирижировать. Как в молодости…
Гарри смотрел на меня с удивлением и страхом: словно перед ним сидел полоумный, которому нельзя было перечить, чтобы не вызвать внезапной вспышки гнева.
– Ты всерьез? Не думаешь, что поздновато?
– Гарри, – вздохнул я, – мне нужна твоя помощь. Ты ведь знаком с этим Гольдбергом… Ну, у него свой большой офис, он – импрессарио и занимается музыкантами…
Гарри помолчал, бросил на меня осторожный взгляд и смущенно посмотрел в сторону:
– Руди, сказать тебе откровенно? Вряд ли у тебя с ним что-то выйдет…
Но я не стал облегчать ему положения, в котором он очутился.
– Ладно, – сказал я, – если ты не хочешь ему звонить…
Гарри встрепенулся, посмотрел на меня с явной жалостью и стеснительно произнес:
– Я ему, конечно, позвоню, но он человек грубый, несдержанный…
– Оставь это мне, – положил я ладонь на его руку, лежащую на подлокотнике кресла…
Джошуа Гольдберг и впрямь оказался малосимпатичным типом, Офис его располагался на тридцать первом этаже небоскреба на Третьей авеню. В приемной царила хамоватая и раскрашенная, как лошадь на карусели, секретарша. Сидевшие на стульях молодые музыканты вздрагивали при каждом движении заветной двери.
– След-щий, – цедила секретарша, и очередное молодое дарование, став ниже ростом, проскальзывало в дубовую дверь.
Мне пришлось прождать больше часа, пока дошла моя очередь:
– М-стер Гр-н, м-стер Г-льдберг ждет вас…
За большим столом с бюстом Бетховена сидел человек очень невысокого роста с пронизывающим взглядом и бесцеремонными манерами. Он показал рукой на стул по другую сторону стола и резко высек:
– Да!
– Вам звонил насчет меня профессор Кроуфорд, – сказал я, стараясь не очень глядеть в его холодные и острые гляделки.
– И что? – послышалось в ответ.
– Я в прошлом дирижер, кончал дирижерское отделение бухарестской консерватории, а потом много лет работал на университетской кафедре в Лос-Анджелесе. Моя область – музыкология.
– Короче, что вам нужно? – зыркнул он по мне цепляющимся взглядом.
– Видите ли… Я хочу снова встать за дирижерский пульт. Это моя мечта…
– А я хочу стать ковбоем, – прозвучало в ответ. – Вы что, серьезно? В вашем возрасте? Вам ведь вот-вот пятьдесят. Или уже стукнуло?
– Шестьдесят два, – сказал я правду.
Хозяин кабинета посмотрел на меня и сморщился:
– Были бы вы помоложе, я бы вам сказал…
– Скажите, – предложил я.
Джошуа Гольдберг поморщился:
– Хотите бесплатный совет умного еврея? Отправляйтесь домой. Примите успокаивающие таблетки. И на ночь – горячий душ, чтобы хорошо заснуть. Иногда помогает. Или пригласите девушку в гостиничный номер…
– Спасибо за совет, мистер Гольдберг, но…
– Слушайте, что вы хотите, чтобы я вам сказал? Вы еврей?
– Наполовину.
Он посмотрел на меня с некоторой долей жалостливости и шмыгнул носом:
– Ни один псих вас к дирижерскому пульту не подпустит. С таким же успехом вы могли бы обратиться в НАСА и предложить, чтобы вас сделали астронавтом…
Меня это разозлило.
– Вы как – пророк с дипломом или самоучка? – спросил я.
Он нажал кнопку и заорал в приоткрытую секретаршей дверь:
– Следующий!.. Где ты пропала?..
Чувство было такое, словно меня с головой окунули в унитаз. Возвращался домой я в метро и с тоской думал о том, как буду жить дальше. В одном я не сомневался: детская мечта о дирижерской палочке лопнула как мыльный пузырь. Неужели единственное, что мне осталось, – ехать в Швейцарию, искать там своих не подозревающих о моем существовании королевских родственников и судиться с ними? И сколько это займет времени? У меня ведь его не так уж много…
В Манхэттене, в подземке, я наткнулся на двух девушек. Одна из них, японочка, играла на скрипке, другая – на контрабасе. Выбрали они вещь по-настоящему сложную, и я еще подумал – наверное, это своего рода тренировка. Кое-кто, проходя мимо, бросал доллар или горсть монет в пасть открытого футляра. И мне в голову пришла шальная мысль. А что если…
ЧАРЛИ
После отъезда Руди вокруг меня возникла пустота. Селеста – женщина. Философские вопросы бытия ее не колышат. Да и связывало меня с ней нечто совсем иное, чем с ним. А кроме того, – она была в моей жизни – восемью годами, а он – больше чем ее половиной. Мне не хватало Руди. Я чувствовал удушье. Словно у меня ампутировали половину моей души.
Я по-прежнему принимал пациентов, Вставлял в анальные отверстия шланг с камерой. В полутемноте вглядывался в загадочные изгибы кишок на экране. Напоминая друг друга по форме и назначению, они приковывают взгляд, даже гипнотизируют его. Ведь твоя задача – в этой рутинной однообразности увидеть нечто такое, что надежно скрыто от взгляда постороннего наблюдателя. Распознать то, чего, кроме тебя и тебе подобных, выделить и отличить никто не может. Уловить характер. Предугадать судьбу. То есть, хочешь ты или не хочешь, но твоя роль в чем-то подобна роли предсказателя и пророка. Ведь ты не только видишь настоящее, но и можешь предсказать будущее.
Человеческие внутренности дышат и чувствуют. Они двигаются, издают звуки. Жалуются. Радуются. Волнуются. Успокаиваются. Пучась от газов, настороженно прислушиваются к самим себе. Отзываясь болями или изжогой, с тревогой вспоминают, что в них варилось после вчерашнего ужина. Ведь передо мной они предстают после восьмичасового поста, когда все уже выкакано.
Возможно, это кому-то покажется абсурдом, даже своего рода извращением, но по одному лишь подрагиванию кишок, по их смутному мерцанию и абрису эндоскоп дает возможность ответить на самый роковой вопрос в жизни человека: а не завелся ли там, внутри него, роковой червячок-кишкоточец. Тот самый, что оказывается часто сильнее интеллекта, могущественнее миллиардных кошельков и безжалостнее самого отпетого киллера.
– Прибавить соли? Перца? Кетчупа? – спросила меня во время обеда Селеста.
Я молча помотал головой и произнес без особого восторга:
– Нет, все очень вкусно.
– Руди не звонил? – покосилась она на меня.
Догадывалась, с чем связано мое настроение.
– Пока нет, – проглотил я кусок мяса и взялся за гарнир.
– Послезавтра у меня контрольная в колледже…
– По какому предмету? – спросил я тупо.
Она делает вторую степень по больничной администрации. Способная, надо отдать ей должное, девка. Но тоже вот – жизнь не складывается: тридцать пять, а она еще не замужем. Живет при мне. А я – не самый свежий продукт времени. Тысячу раз говорил ей:
– Эй, девочка! Позаботься о себе! Даже если тебе достанется все мое наследство, ты останешься внакладе. Мне уже за шестьдесят. Я, конечно, меньше двадцати прожить не думаю, не бойся. Но сколько тебе тогда стукнет: крепко за пятьдесят? Кому ты будешь нужна?
Селеста злилась, но я продолжал ее допекать:
– Будешь платить жиголо?
– Я однолюб, – огрызалась она.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31