А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я поговорил с какой-то дамой на ее секретарских курсах, и та безмятежно сообщила мне, чтобы я оставил свой номер и Урсула перезвонит, как только закончатся занятия. Не способный ничем заняться, пока не дождусь звонка Урсулы, я сел за стол, плеснув себе немного кофе, за которым отрядили Деймона.
– Привет, Рыжик. Радуешься жизни?
– Разумеется, нет. Ты что – из ума выжила? Как дела?
– Все в порядке. Хотя тут просто сумасшедший дом. Волнуешься?
– Очень. Чертовски волнуюсь. Не хотел бы волноваться больше, чем сейчас. А ты?
– Вся изволновалась.
– Пренеприятное состояние, верно?
– Надо бы нам поскорее встретиться, как думаешь?
– Думаю, да. Но я ничего не могу тебе посоветовать. Единственное, что я собираюсь тебе сказать: не расти, если можешь этого избежать. Побудь маленькой, потому что быть взрослым не сладко.
Вопреки привычкам – а также вопреки беспокойству, стыду и острому чувству недовольства собой – я попросил свою названую сестру встретиться со мной у автобусной остановки на Фулем-роуд. Обычно я предлагаю это девушкам (или самому себе), потому что, если они не приходят, ты можешь просто вскочить в автобус, как будто именно автобуса ты и дожидался, как будто только о нем и думал, – вместо того чтобы одиноко торчать у всех на виду на углу тускнеющих и вымирающих улиц. Урсула приехала. Она спрыгнула с «четырнадцатого» далеко на мостовую, ее маленькое тело качнулось вперед, выпрямилось и застыло, как у тренированной гимнастки, после чего она побежала через дорогу мне навстречу. Мы неловко обнялись, потом отступили на шаг назад, чтобы хорошенько разглядеть друг друга в уличном свете. Челка до половины лба, большие бледные глаза, несообразно выдающийся нос, покрасневший от холода, тонкое, но открытое, не слишком угловатое лицо; она выглядела так, словно еще не достигла половой зрелости, – неполовозрелой; я чувствую, что если переспал бы с ней (такие мысли невольно проскальзывают в уме), то это вызвало бы длительную острую боль, с которой мне пришлось бы нянчиться всю оставшуюся жизнь. («Трахается она с кем-нибудь?» – внезапно подумал я, и меня пошатнуло, и тошнота подступила к горлу. Нет уж. Возможно, она еще и не знает, что это такое. И, надеюсь, никто никогда ей не расскажет. О боже, как я тоскую по своей сестре. Об этом ей тоже никто никогда не говорил. Жизнь ее, может, уже и трахала, но мужчины вряд ли. И я этому рад.)
– Послушай, ты прекрасно выглядишь, – сказала Урсула. – Для жлоба.
Мы отправились в шумное, похожее на зимний сад местечко, расположенное в двухстах ярдах от остановки на Фулем-роуд, местечко, где высокие, статные законодательницы и законодатели мод обращаются с тобой как со старым приятелем, подавая тебе еду и принимая плату. Там так принято. Мы встали в короткую очередь, исключительно из парочек: мужчины в джинсах и их куда более пышно разодетые и пестро выглядящие подруги. Как вам известно, я не люблю парочки (воспринимаю их как личное оскорбление), однако нам с Урсулой пришлось притвориться парочкой, и через пять минут мы уже были внутри, а через десять заняли два места за свободным столиком на четверых. Буквально тут же поджарый молодой человек с бровями как две зубные щетки плюхнулся на стул напротив. Я возмущенно обернулся к нему, и наши глаза встретились. «Нарывается», – подумал я, но молодой человек сказал: «Привет. Чего сегодня желаем?» – и вытащил желтую книжечку из нагрудного кармана.
– Немного вина, пока мы думаем. Красного. Бутылку.
– Я не буду пить, – сказала Урсула.
– Ну и что? – спросил я.
Официант мрачно кивнул и исчез.
– Неприятно, что они себе такое позволяют, – сказал я.
– А что он такого сделал?
– Сел рядом с нами. Кто он такой? Официантишка. Не желаю, чтобы официанты сидели рядом со мной.
– Послушай, Рыжик. Он был вполне симпатичный. К тому же интеллигентный.
– Да? Тогда почему он работает халдеем в такой дыре?
– Чиппи, чиппи, чиппи, – сказала Урсула.
(Кстати, вы знаете, что значит «чиппи»? Я знаю. Это значит, что вы не хотите быть бедным заурядным уродом. Вот что значит «чиппи».)
– Еще бы, – сказал я.
Урсула воспользовалась этим моментом, чтобы снять свое байковое пальто; это толстая, студенческого вида вещь, и я знал, что без нее ощущение присутствия Урсулы сократится на две трети. Из темного платья с цветочным рисунком (чистого, неглаженого, бесформенного, совсем не зимнего) теперь торчали ее худые ноги без чулок и худые, оттененные золотисто вспыхнувшим в свете ламп пушком запястья. Когда она потянулась, чтобы повесить пальто на украшенную завитушками вешалку, ее легкое, как дымка, платье задралось, обнажив узкие бедра Бемби. Видите? Она действительно моя сестра, и ей действительно лет десять.
Я открыл третью пачку сигарет за день и разлил вино, довольно любезно принесенное нам дерзким официантом. Сексуальная молодежь вокруг нас засмеялась и зашушукалась.
– Эй, Терри! – сказала Урсула. – Что-то ты и вправду сегодня нервный.
– Знаю. Посмотри на мои руки.
Урсула только что вернулась после уик-энда, проведенного дома с родителями. Мы поговорили об этом безопасном и на первый взгляд приветливом месте (когда-то я частенько туда выбирался. Но больше я туда не езжу, не ездит и Грегори. Мне вообще больше никуда не хочется ездить: я боюсь, что-нибудь может случиться за моей спиной. Так или иначе, этот дом вызывает у меня ужас). Судя по всему, лодыжка отца зажила после его пресловутого падения с крыши амбара; теперь он заявляет, что никогда еще не чувствовал себя таким проворным. К числу последних приключившихся с ним историй относились его перепалка – и последовавшая затем потасовка – с местным леваком-викарием, его новое страстное увлечение комнатным кегельбаном, его вторая за этот год полоса чудовищного транжирства, его третье по счету утреннее покушение на семидесятилетнюю уборщицу и его решение поставить вигвам в главной гостиной.
– Боже мой, все нынче кругом разваливается, – сказал я. – Полагаю, он и в самом деле немного того, разве нет?
Выражение лица Урсулы – такое же, как и у меня, выражение рудиментарного веселья – не изменилось.
– Конечно. Он всегда был с чудинкой. Да и все мы тоже. Ты счастливчик, Рыжик.
– Ох, вот уж кто с чудинкой, так это я. Я много об этом думал. Но ты крутая девчонка. И чего странного, что крутые люди сходят с ума. Они и так все сумасшедшие.
– Вот поэтому-то ты и счастливчик – ты совсем не крутой.
– Нет, теперь и я тоже.
– А вот и нет.
– Кто же я тогда?
– Жлоб.
Ошибаешься. Никакой я не жлоб. Я знаю абсолютно все о классовых различиях и о том, как их можно определить. Я присутствовал в тот исторический вечер пять лет назад, когда сидящая сейчас напротив меня девушка вошла в телевизионную комнату Риверз-холла, где вся семья смотрела сериал о слугах довоенной поры и об их хозяевах, и бездумно свернулась клубочком на коленях своей няни. Няня (давно уволенная) даже не пошевелилась, почувствовав груз своей четырнадцатилетней подопечной. Ничто в мире не заставило бы их оторвать глаза от экрана! Я знаю абсолютно все о классовых различиях. Я говорю «софа», «перец с солью», «что?», «уборная», «прислуга» (если бы захотел, я бы даже мог говорить «зад» вместо «жопа»). Когда мне было четырнадцать, я натолкнулся в одном журнале на викторину: идея состояла в том, что всякий, кто отвечал на ее вопросы, мог тут же определить уровень своей крутизны. Будучи серединкой на половинку – да, я наклонял тарелку с супом от себя; нет, я никогда не наливал в чашку молока, прежде чем налить чай, – я полагал, что и в самом деле вырасту очень крутым. Последний вопрос касался того, какое имя вы дали своему ребенку или могли бы дать, если бы у вас были дети (это было еще тогда, когда люди были в состоянии прокормить и вырастить своих детей). Как бы вы назвали своего сына: а) Себастьян, Кларенс, Монтегю или: б) Майкл, Джеймс, Роберт или… Когда я уже изготовился поставить решительную галочку против пункта «б» (пункт «а» – дерьмо – не заставил меня попасться на удочку, я пробежал глазами пункт «в», в котором значилось: Норман, Кит, Терри), шариковая ручка, звякнув, выпала из моих пальцев. Так, значит, мой папуля был жлоб. Что же изменилось? (Неужели вы по-прежнему думаете, будто все это что-то значит – классовые различия и так далее? Ни черта. Все это чушь. Чушь.)
– Знаешь, жлобы теперь тоже едут крышей, – сказал я.
– Ничего подобного, – ответила Урсула.
– Да нет же, едут. На что это похоже? – тупо спросил я. – Люди уходят из дома, заканчивают учебу, перебираются в город, устраиваются на работу и все в этом роде, да? Я занимаюсь этим вот уже много лет и до сих пор не могу сказать, на что это похоже. Есть нечто…
– Но и я пока не знаю откуда. Ведь я все еще учусь. А ты что об этом думаешь? Может, все дело в нервах?
– Да, большинство из них очень нервные. Но это не то. Ладно. Я пьян. И это чертово время… Я все думаю, из-за чего такой шум – прожить жизнь, готовясь к этому? Ни у кого нет спокойной жизни после десяти, все беспокоятся об этом. Мне кажется, это просто…
– …А как Грегори?
– Как всегда. Тщеславен дальше некуда. Непоседа. И педик.
– Слушай, Рыжик. Объясни заодно, что такое педик.
– Никогда больше не называй меня Рыжик, договорились?
– Я думала, тебе нравится, когда тебя называют Рыжик.
– Так вот знай – не нравится.
– А мне казалось, что нравится. Извини, пожалуйста.
– Интересно, почему это тебе так казалось? Совсем мне это не нравится. Ни капельки.
– Прости.
Я растерянно оглянулся: на девушек, на парочки. В подобные моменты мое безобразие давит мне на плечи, как дешевое тяжелое пальто. Я посмотрел на Урсулу. Какой мне от нее толк?
Она даже не вызывала во мне никакого желания – мне хотелось ранить ее, причинить ей боль, изо всех сил ударить ее по ноге, выплеснуть вино ей в лицо, потушить сигарету о ее дрожащую ладонь. О боже, что происходит?
– О боже, что происходит? Еще раз – прости меня. Пойдем. Прости.
Мы молча пошли к станции метро на Глостер-роуд.
– Я провожу тебя, – сказал я.
Мы сели в набитый пьяными поезд, идущий к Слоан-сквер. Потом снова молча пошли по конусообразно сужающимся, освещенным улицам.
– Пришли, – сказала Урсула. – Вот я и дома.
– Что ж, значит, вот какую жизнь выбрала ты?
– То есть?
– Я уже больше на все это не гожусь. Мне пришлось спрятать себя под замок до тех пор, пока я не приспособлюсь к жизни.
Мы поцеловались как обычно – вытянув губы, я слегка коснулся ими уголка ее рта.
– Терри, – сказала она, – кончал бы ты все это. Ты можешь сделать из себя все, что захочешь.
– Я знаю. Постараюсь.
Тогда она притянула меня к себе с девчоночьей властностью, и мы снова поцеловались, нежно, но крепко.
– Спасибо, – сказал я.
– Я слышу голоса, – шепнула Урсула мне на ухо. – Они звучат у меня в голове.
– Какие еще голоса? Что ты хочешь сказать?
– Голоса – в голове.
– И что они говорят?
– Не имеет значения. Но я их слышу.
– Эй, послушай. Я позвоню тебе завтра, хорошо?
– Хорошо.
– Спокойной ночи. Береги себя.
– Приятных сновидений, – отозвалась Урсула, поднимаясь по ступенькам к двери.
Все сказанное целиком и полностью занимало мои мысли, пока я шагал по влажным мостовым, в оживленной подземке и под дождем, в мешанине света и тени знакомых улиц. Этот дождь, этот поцелуй, эти голоса. Только подумай, дружище, говорил я себе, – ты можешь. Трахнуть Урсулу, трахнуть по-родственному… как названую сестру. Нет, я не могу – даже подумать не могу об этом. Этой пошлой декадентской путанице я отвожу место на периферии воображения Грегори. Это он обожает поднимать истерику вокруг нескольких случаев, когда они с Урсулой по-детски трогали друг друга, когда ему было лет десять (в некотором смысле у меня тоже было несколько таких случаев). Но я прошел через все это, оставив в прошлом, к тому же все это слишком сложно. А я всегда особенно чутко относился к сестрам. Моя сестра погибла, и я сентиментально отношусь ко всем сестрам вообще. Забудем сестер. Хватит про них. Шли бы они на хер.
Я стоял на лестничной площадке перед дверью нашей квартиры. Здесь есть окно, широкое – от стены до стены – и высокое – от пола до потолка, – рама которого скрипит и трясется при сильном ветре. Стекла так и дрожат на ветру. Их колотит от холода. Окно ненавидит ненастную погоду (противостоять ей – не входит в его обязанности). Я увидел в окне свое отражение. Дождевые капли извилистыми ручейками траурно стекали по моему лицу. Я прислушался к шуму транспорта; подумал о себе и обо всех вас, смеющихся над моими утратами. Прижался лбом к стеклу. Оно подалось. Я нажал сильнее. Я чувствовал, что в любой момент оно может треснуть.
Вот так все началось.
Фьюить. Мне шесть лет; моя сестра – пока еще живая – горячий сгусток веснушек и слез в соседней комнате. Два-три раза в месяц на кухне во время ужина в семь часов легкая, щекочущая, доводящая до головной боли дымка окутывает и постепенно замедляет нашу вечернюю трапезу. Ой-ой, говорит воздух. Мой отец, высокий, грузный, сдержанный на вид человек с прямыми рыжими провинциальными волосами, кривой щелкой рта и застывшими выпученными глазами, сидит справа от меня, молча и размеренно поедая яйца, жареную картошку, фасоль и помидоры, придирчиво на глазок оценивая каждую порцию нацепленной на вилку еды, так что перед последним аккуратным глотком у него остается ровно кусочек желтка, ломтик картошки, две фасолины и немного размазанной по тарелке пурпурной мякоти помидора. Моя мать, худая нервная женщина с умным лицом и ртом щелкунчика (она потеряла свою вставную челюсть и так ее и не нашла), плотно прижавшись ко мне, сидит слева, молча разминая ложкой и отправляя в рот мешанину из яиц, фасоли и помидоров. Между ними – глядя, думается мне, на то же, на что я гляжу и сейчас, – сидит шестилетний Терри, мальчик, которого уже давным-давно нет на свете. Я вожусь со своими рыбными палочками; все молчат, хотя явно чувствуется, что каждому хочется что-то сказать, каждый сказал бы, если б мог, и в воздухе все сильнее ощущается некий зуд, пока звяканье по тарелкам наших вилок и ложек не начинает звучать подобно тревожно надвигающимся литаврам, звон которых наполняет кухню, замирает и сгущается снова.
И это совершенно нормальный вечер – нам всем он кажется совершенно нормальным, – не считая разве что этой чудной, неприятной, вызывающей головную боль дымки и этого странного, фальшиво отчетливого звука. Но кроме этого, пожалуй, мы все могли бы ощутить и нечто еще, нечто дополнительное – роение мыслей, происходящее где-то в мозгу моего отца, и изощренно коварную ответную активность мыслей матери.
Пора тебе спать, Терри, говорит отец, не глядя на меня. Не забудь почистить зубы, добавляет мама, которая, нагнув голову, складывает тарелки. Я иду к дверям и оборачиваюсь. На какое-то мгновение я чувствую себя на краю их выдохшегося, пугающего, наводящего головную боль мира и чувствую, что мог бы вызволить их оттуда, быстро сказать им что-нибудь с другой стороны. Но я говорю:
Спокойной ночи.
Спокойной ночи.
Спокойной ночи.
И я потихоньку иду наверх, проникаю в водянисто-фарфоровую тишину ванной, дрожа раздеваюсь и ныряю под тяжелые одеяла, подминаю подушку себе под голову – и слышу, как дом оживает подобно большому механизму: стены дрожат и покрываются испариной, потолок раскалывается, пол заставляет мою кровать высоко подпрыгивать, простыни сжимают меня в своих жгуче-ледяных объятиях.
Когда я подрос – стал выше, сильнее и все отчетливее видел, что родители добром не кончат, – я привык к мысли о том, что одним своим появлением, одним фактом своего присутствия могу доказать им: следует остановиться, немедленно остановиться и никогда больше не возвращаться к прошлому. (Во мне зародилась нелепая вера в сакраментальную власть моего присутствия. Куда она делась?) Взгляните! Ведь вы делаете это при мне. Только представьте, как все это выглядит в моих глазах.
Я выжидающе стоял в своей комнате. Мне хотелось спрятаться, спрятаться куда-нибудь, но я был даже не в силах пошевелиться, чтобы снять одежду. И снова я слышал этот звон, от которого раскалывалась голова, и этот пронзительный, низкий, нарастающий шум и знал, что это скоро случится. Затем все вокруг стало будто рябить дрожью – поначалу прерывистая, как смолкающий грохот далеких отбойных молотков, режущая слух музыка над неспокойной водой. Я выбегаю на содрогающуюся лестничную площадку, стены кружатся и ходят ходуном, вниз по лестнице, чьи ступени скрипят, как педали, части старого механизма, в который превращается дом, когда я направляюсь в самое его сердце, заднюю комнату – место, где свалены закопченные до черноты кастрюли и сковородки, где стоят грязные, промасленные канистры и что-то еще, чего я никогда в жизни не видел. В коридоре первого этажа шум становится почти нестерпимым – и это не пристойный неодушевленный шум побоища или крушения, нет, это теплые, потные, очеловеченные стоны тоски и боли, чего-то слишком душераздирающего, чтобы на это можно было взглянуть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27