Волосы его торчали колтунами по всей голове. Он что-то бормотал себе под нос, руки тщетно шарили по асфальту. Я подошел еще ближе.
– Хотите сигаретку?
– Я у всяких импотентов курево не клянчу.
– А кто клянчит? – спросил я, немало пораженный. – Просто предлагаю вам закурить.
– Я от всяких импотентов милостыню не беру.
– Откуда вы знаете, что я импотент? Мы всего пару минут как знакомы.
– Импотент.
– …Как, черт возьми, дошли вы до жизни такой? Как, черт возьми, вам это так скоро удалось?
– Ненавижу все это дерьмо – вот как.
– Но послушайте. Какое дерьмо? Где?
– Все вы дерьмо. Все – импотенты.
– Я? Я сам практически такой же несчастный, как вы. Сам практически бродяга.
– Ты? Нет уж.
– Так кто же я такой?
– Просто кусок дерьма. – Он рассмеялся. – Самый вонючий.
– Послушайте, хотите какого-нибудь скипидара, или лака, или лосьона, или что вы там пьете? Могу подбросить пару фунтов, если хотите.
– Пошел ты, – сказал он.
– Сам пошел.
Может, он и прав. Может, я и в самом деле дерьмо – самое вонючее. Должен сказать, все это очень лестно.
Урсула переехала в конце прошлой недели.
Я помогал. Мы забрали все ее вещи из общежития и привезли сюда на такси. Стоял яркий прохладный субботний день, промытый ночным дождем и похожий на один из тех дней, когда новые жизненные циклы смутно маячат в воздухе. Мы ехали мимо садов, в которых немногочисленные пары играли в теннис в тени деревьев и мужчины в ослепительно белых брюках, стоя на солнце, обсуждали результат последнего крикетного матча. Даже Квинсуэй, казалось, держал себя под контролем, пока такси хрипло катило по мостовой, а самолеты расслабленно и по-свойски разрезали беспрепятственно гладкое небо. Урсула расплатилась, молодой шофер с восхищением поглядел на ее все еще перевязанные запястья.
Урсула попыталась помочь мне с вещами, сгибаясь и пошатываясь даже под самой легкой ношей, но все же основное задание – три раза в одиночку подняться на лифте – было поручено упитанному Теренсу. «Гардеробная комната», через которую, не успев и глазом моргнуть, можно проскочить от меня в ванную, просто кусок коридора, даже не заслуживающий называться комнатой, с ее покатой койкой, узким подоконником и ковром в двадцать четыре квадратных фута, похоже, пришлась Урсуле по душе.
– Мне всегда нравилась эта комната, – сказала она, распаковывая один из своих хаотически сложенных чемоданов.
Я мельком взглянул из-за своего стола в смежную дверь, с трудом представляя себе, как часто мне придется видеть Урсулу обнаженной и какие именно части ее обнаженного тела будут мне видны.
– Где Грегори? – спросила она, впрочем довольно равнодушно.
– Поехал к этому старому пидору Торке.
– М-м. А почему он туда так часто ездит?
– Потому что сам пидор.
Она пригласила меня на ланч в винный бар с сомнительной репутацией на Вестборн-гроув – скудно освещенное место с низким потолком, полное воскресных головорезов. Сам я захаживал туда довольно редко, и мне было приятно заметить удивленно-возмущенные (словно их предали или обманули) взгляды на лицах водителей спортивных машин в шейных платках и здоровяков с тяжелыми ягодицами, которые неуверенно кучковались, готовясь к еженедельному ланчу. Я взял Урсулу под руку, демонстрируя свою куртуазность, и чувствовал себя одновременно шикарно и дерьмово, пока мы поглощали не приправленный маслом салат из свежих овощей, тонко нарезанную поджарку и старый сыр. Я настоял на том, чтобы заплатить за вино, которого мы заказали две бутылки, из которых она выпила два стакана.
После этого, под искоса наблюдающим за нами солнцем, мы пошли на Квинсуэй в поисках чего-нибудь легкого, что можно было бы взять домой к ужину. Мы удачно купили пару пирогов в пластиковой упаковке, но я почувствовал, что Урсула начинает нервничать и дергаться из-за всей этой жары, грязи и шума, и мы вернулись домой, где провели остаток дня в комнате Грегори (думается, это вполне нормально, учитывая наши родственные отношения. Какое-то время я старательно провоцировал в нем параноидальную реакцию на мое присутствие. Вряд ли это сработало. Так или иначе, это было слишком утомительно, и теперь уже я снова параноидально реагирую на него), листали газеты и смотрели его телевизор. Часов в семь Грегори вернулся. Он выглядел более усталым и раздраженным, чем когда бы то ни было (просто приятно посмотреть), никак особенно не отзываясь на присутствие Урсулы. Внезапно он показался совершенно безобидным – и когда обронил пару слов насчет того, что хочет соснуть, это прозвучало абсолютно естественно и безобидно, и мы с Урсулой разошлись по своим комнатам внизу. Без дрожи в голосе могу сообщить, что потом мы слушали пластинки и болтали, пока не пришло время ложиться (даже забыли про пироги). Я первый пошел в ванную: когда я вышел, она сидела на кровати, очень близко, поджав ноги как индианка, в бледно-серой ночной рубашке, складки которой дымчато переливались. Она потянулась ко мне, я нагнулся, и она чмокнула меня в щеку.
– Кстати, зачем ты это сделала? На память?
– Это все голоса.
– Какие голоса?
– Ну, которые у меня в голове.
– Выходит как бы, что это они тебе подсказали?
– Нет, они никогда ничего не говорят. Но и никуда не деваются.
– Ты все еще слышишь их?
– Иногда.
– Бога ради, никогда так больше не делай. А если голоса снова начнут тебя доставать, просто приди и скажи мне.
– И что ты сделаешь?
– Скажу, чтобы заткнулись.
– Они не послушают.
– Послушают – увидишь.
– Спокойной ночи, Рыжик. Ой, я ведь больше никогда не должна называть тебя Рыжиком, верно?
То, что Урсула съехалась с нами, положительно сказалось буквально на всем. Одна особенно обнадеживающая деталь, конечно, состоит в том, что она замудохана, явно очень замудохана, гораздо замудоханнее, чем, к примеру, я, возможно (кто знает?) замудохана окончательно, раз и навсегда; не важно насколько замудохан я, она всегда будет чуть более замудоханной: факт, что мне никогда не стать таким же замудоханным, как она. Это хорошо. К тому же Урсула замудохана совершенно на иной лад, чем замудохан я. Все во мне наглядно выдает мою замудоханность – мое лицо, мое тело, мои волосы, мой хер, моя семья. В Урсуле же, напротив, ничто не выдает ее замудоханности: ни внешность, ни способности, ни социальное положение, ни привилегии. Все это явно не относится к категории замудоханности, однако Урсула, Урсула Райдинг, моя названая сестра, замудохана. За-му-до-ха-на. Это тоже хорошо.
Почему? Помните тот день в школе, когда вас застали, поймали за тем, что вы делаете… поймали за тем, что вы воруете деньги на обед у мальчиков, снявших пиджаки перед уроком труда, поймали за тем, как вы мажете дерьмом дверную ручку класса в предвкушении того, что замысел удастся и вошедший учитель будет в экстатическом отвращении стряхивать дерьмо с руки, поймали за тем, как вы царапаете сортирные непристойности в дневнике соученика-жиртреста (21 апреля: Сегодня ночью кончил; 22 апреля: Снова трахнул свою сестру; 23 апреля: Украл еще 5 фунтов у мамаши), когда вас застали, помните, как страстно вам хотелось одного – не того, чтобы вас отпустили, даже не того, чтобы признали невиновным, когда вы стояли один, облитый грязью, перед классом, а приятели, рядами сидевшие у вас за спиной, наслаждались разделяющей вас чертой, как наслаждались бы и вы, и, казалось, издевательски единодушно кивали, одобряя все ожидающие вас школьные и посмертные ужасы? Помните, как страстно вам хотелось, чтобы рядом оказался такой же виновный, как вы, связанный с вами глубоко въевшейся грязью, обреченный разделить ваш позор? Вспомните.
Теперь у нас есть правило (у меня и Урсулы), что стоит ей начать страдать от беспредметного беспокойства, или стоит сказать что-нибудь, не имеющее никакого отношения к только что сказанному, или стоит предложить сделать что-нибудь невозможное, несообразное, словом, какую-нибудь чушь, или стоит ей запереться в ванной, бормоча через дверь явно выдуманные отговорки, или стоит расплакаться без всякой на то причины, заметной мне, – один из нас произносит «без башни». Я предупреждающе говорю «без башни», или она застенчиво говорит «без башни», или мы оба негромко напеваем «без ба-аш-ни», и это позволяет деликатно перекинуть мостик между тем, как вещи представляются ей, и тем, каковы они на самом деле. Для меня это расстояние – неглубокая канавка, которую может перепрыгнуть любая лягушенция: я вижу вещи такими, как они есть, а они ужасны. С этим сознанием я живу. Урсуле вещи видятся не такими, какие они есть, но все равно ужасными. Однако достаточно мне предостерегающе прошептать «без башни», как они сразу же перестают казаться ужасными.
Могу ли я ей помочь? Заботит ли меня это? На самом деле меня не заботит, могу ли я ей помочь, и это очевидно. А как я могу помочь, если меня это не заботит? (Меня это все равно заботит, но это другое дело.) Я открыто признаю, что большая часть времени уходит у меня на злорадное раздражение при виде такого дурманящего, беспомощного солипсизма (да, Урсула ведет себя совершенно по-идиотски. Девушка в моем вкусе). Моя сестра была некрасива и небогата и держалась абсолютно нормально вплоть до самого убийства – с действительно образцовым благоразумием она восприняла даже шокирующе безумный опыт собственного убийства: никакой отчужденности. Между тем достаточно любой ерунды, чтобы почувствовать отчужденность Урсулы. Любой мудила может ввергнуть ее в это состояние. Увитые плющом кладбища забиты теми, кого можно обвинить. Думаю, она просто сумасшедшая!
Прошлой ночью я видел ее сумасшедшие титьки. Они сумасшедшие, но красивые, как она, – увы, не как я. Ну, давай, видишь – я тоже гибну. Вспомните. Вспомните и простите.
II
Мир оборачивается к нам своей дурной стороной. Я ничего не могу с этим поделать.
Грегори
Июль очень жаркий, вонючий и скучный и не заслуживает, чтобы я уделял ему много внимания.
Мир понемногу раскаляется. За этот месяц я уже видел, как погибло три (!) старика – просто упали ничком на улице, чтобы уже больше никогда не встать. Обычно они боялись зимы, теперь по их души приходит лето. Мир достигает точки кипения. В эти дни даже страшно открывать газету: все новости – о катастрофах и разрушениях. Люди теряют самообладание; жлобы побеждают на всех фронтах; чтобы выжить, каждый готов стать еще гаже. Мир оборачивается к нам своей дурной стороной. Я ничего не могу с этим поделать.
Записки из ежегодника одного художника…
7 июля, вторник. Галерея мне осточертела. Нестерпимо напряженная, полная влажных выдохов сценка с миссис Стайлз: чего стоят одни ее толстые веснушчатые руки, густо волосатая верхняя губа и льюина на самой макушке. Подтянутого Джейсона после ланча мутило (хочется верить, виной тому – мой коварный грипп), и он ушел домой, задорно рыгая, в своей новой жизнерадостной фетровой шляпе. По обыкновению цветущий, я разлегся на диване в их жарком офисе, рукава закатаны после тяжелой упаковки картин, матронистая Одетта поила меня чаем и дорогим венским шоколадом. На мне были мои обманчивые новые джинсы, которые выглядят как исключительно элегантная дерюга (со вшитым швом. Действует неотразимо. Уж поверьте мне). Галерея полностью обезлюдела, даже более чем скудный поток посетителей, желающих ознакомиться с непродажными линогравюрами декоратора по интерьерам, иссяк. Резко, громко шурша чулками, которые обтягивают ее ноги колосса, отнюдь не стильная Стайлзиха встает со стула и, вернувшись через минуту, заявляет, что закрыла лавку! «Но послушайте (жирная дура), – возопил я, – я еще не допил чай и не доел бисквиты!» Не беспокойся, говорит она, заграбастывая мою чашку, сейчас я налью тебе чаю… – и с хриплым лаем, долженствующим выражать недовольство собой, опрокидывает кипящее варево прямо на мои новехонькие джинсы! (Неуклюжая старая карга – эта сцена так и стоит у меня перед глазами.) В решительных выражениях и в качестве безотлагательной меры она советует «стянуть с себя» мои испорченные брюки, и я, заботясь о тонком материале, поспешно это проделываю. Окаменевший от ужаса Грегори в трусах в обтяжку полулежит на диване, а миссис Одетта Стайлз (тридцать шесть лет) стоит перед ним на коленях и, что-то ласково бормоча, поглаживает его раздвинутые ноги, устремив взгляд – в гипнотическое притяжение которого, безусловно, верит – на его привольно раскинувшееся мужское достоинство! Короче, мне пришлось отшвырнуть ее руку, а самому, сложив руки на груди и плотно сдвинув ноги, продолжать как безумному говорить что-то как если бы ничего не случилось. Обиженная до глубины души старая курица поплелась домой не попрощавшись, а главное, так ничего и не сделав с моими джинсами, которые стоят, между прочим, ни много ни мало двадцать пять фунтов. Пятнадцать утомительнейших минут оттирал джинсы в уборной мылом и щеточкой для ногтей и на обратном пути в подземке чувствовал себя как лунатик или запойный пьяница. Зашел в Воровской Гараж. Загорелый жлоб, вычищавший грязь из-под ногтей гаечным ключом, сказал, что потребуется еще шесть дней и шестьдесят фунтов, дабы привести мою хрупкую зеленую машину в порядок. Пригласил скота к Торке – отменно злая шутка.
19 июля, воскресенье. У Торки – тоска зеленая. Провел у него последний вечер и, разумеется, прогадал. В эти дни он с головой ушел в свои бандитские дела, а это мне совсем не по вкусу. Адриана выставили наконец коленом под зад (и поделом), но какой-то похожий на небольшой сейф громила по имени Кит мрачно водворился на его место. В девичьих клешах, облегающих нелепо короткие, словно отрубленные, ноги, пурпурной тенниске, обтягивающей глыбы грудных мышц, грубого телосложения и с грубыми блондинистыми волосами, причесанными под «пажа», с маленькими порочными глазками и тонкой полоской усов над вытянутыми в нитку губами – что ж, Кит кажется мне таким же привлекательным, как Теренс Сервис (и намного менее управляемым). Возможно, он способен задать Торке хорошую трепку или что-нибудь в этом роде. В команду Кита, которая слоняется, бросая косые взгляды, по всей квартире, входят: неотесанный, передвигающийся боком, как краб, Норман с исключительно вспыльчивым характером; мальчик «ути-ути» Дерек, почти беззубый шотландец, который утверждает, что у него самый большой член во всей метрополии (не знаю, так ли это, но шрамы на нем впечатляют); вздорная, всегда голая Иветта, у которой потухший взгляд, как у всех отживших свое блондинок, и – тут я вынужден уступить – совершенно выдающийся язык; громоздкий Гуго (его имя все произносят, сложив губы трубочкой: ку-ку), который расхаживает повсюду в башмаках на восемнадцатидюймовой платформе и рассказывает невероятно гнусные истории о сексуальных унижениях и тяжких телесных; хрупкая Тесса, будто бы нимфетка лет по крайней мере пятнадцати, с которой вы, правда, можете делать все, что вам вздумается (можете даже убить, если захочется, – ей до фени); задумчивый хиппующий Джерри с мягкими чертами лица. Овен, автор стихотворений в прозе, мечтатель… А сколько еще разных типов там, откуда они явились… Ладно – в субботу вечером, ублаженный правильно подобранными винами, сдобренными правильно подобранными стимуляторами, я тоже могу получить свою маленькую порцию удовольствия в этой густо воняющей грубой толпе троглодитов (хотя риск заразиться – один из моих навязчивых кошмаров) с их уродливыми и небезопасными телами, весьма своеобразными взглядами на личную гигиену, неопытно распущенными ласками и прежде всего их непомерной склонностью к самосохранению. Но следующее утро! Где они, те невозвратные дни, – овеянное сном, но живописное нагромождение полуобнаженных тел на кухне, теплой, пропахшей сосной, тосты, хрустящий бекон и огромный кофейник с настоящим кофе, все три ванны полны до своих мраморных краев; пока Торка любовно готовит «Буллшот» и «Кровавого Ивана», которые, он знает, мне нравятся, мы походя вспоминаем лучшие дни, зубоскальничаем над шутами из книжных обозрений, беседуем о Прусте, Кавафисе, Антонио Мачадо, прежде чем устремиться на своих автомобилях в «Тор», где подают неспешные воскресные ланчи. А теперь? Сегодня утром я проснулся от влажного запаха капусты (откуда этот могильный дух?), запаха сродни острой вони нищеты и краха, иногда различимой в подводных покоях Теренса, запаха унылой дешевой одежды и потрепанных тел. Оказывается, я спал в самой крохотной комнатушке – той, которая раньше предназначалась для самых грязных, обделавшихся мальчишек, – и, к своему ужасу, обнаружил, что сплю (в позе «69») рядом с мечтательным Джерри и что он деликатно перебирает своими толстыми мечтательными ногами возле моего лица на подушке (свидетелями скольких причудливо уродливых cauchemars были они за эту ночь?). Спотыкаясь и пошатываясь, я вхожу в ванную и вижу прыщеватую спину Гуго, который, в жилетке стоя перед широким зеркалом, мирно, в свое удовольствие, бреется электрической бритвой Торки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
– Хотите сигаретку?
– Я у всяких импотентов курево не клянчу.
– А кто клянчит? – спросил я, немало пораженный. – Просто предлагаю вам закурить.
– Я от всяких импотентов милостыню не беру.
– Откуда вы знаете, что я импотент? Мы всего пару минут как знакомы.
– Импотент.
– …Как, черт возьми, дошли вы до жизни такой? Как, черт возьми, вам это так скоро удалось?
– Ненавижу все это дерьмо – вот как.
– Но послушайте. Какое дерьмо? Где?
– Все вы дерьмо. Все – импотенты.
– Я? Я сам практически такой же несчастный, как вы. Сам практически бродяга.
– Ты? Нет уж.
– Так кто же я такой?
– Просто кусок дерьма. – Он рассмеялся. – Самый вонючий.
– Послушайте, хотите какого-нибудь скипидара, или лака, или лосьона, или что вы там пьете? Могу подбросить пару фунтов, если хотите.
– Пошел ты, – сказал он.
– Сам пошел.
Может, он и прав. Может, я и в самом деле дерьмо – самое вонючее. Должен сказать, все это очень лестно.
Урсула переехала в конце прошлой недели.
Я помогал. Мы забрали все ее вещи из общежития и привезли сюда на такси. Стоял яркий прохладный субботний день, промытый ночным дождем и похожий на один из тех дней, когда новые жизненные циклы смутно маячат в воздухе. Мы ехали мимо садов, в которых немногочисленные пары играли в теннис в тени деревьев и мужчины в ослепительно белых брюках, стоя на солнце, обсуждали результат последнего крикетного матча. Даже Квинсуэй, казалось, держал себя под контролем, пока такси хрипло катило по мостовой, а самолеты расслабленно и по-свойски разрезали беспрепятственно гладкое небо. Урсула расплатилась, молодой шофер с восхищением поглядел на ее все еще перевязанные запястья.
Урсула попыталась помочь мне с вещами, сгибаясь и пошатываясь даже под самой легкой ношей, но все же основное задание – три раза в одиночку подняться на лифте – было поручено упитанному Теренсу. «Гардеробная комната», через которую, не успев и глазом моргнуть, можно проскочить от меня в ванную, просто кусок коридора, даже не заслуживающий называться комнатой, с ее покатой койкой, узким подоконником и ковром в двадцать четыре квадратных фута, похоже, пришлась Урсуле по душе.
– Мне всегда нравилась эта комната, – сказала она, распаковывая один из своих хаотически сложенных чемоданов.
Я мельком взглянул из-за своего стола в смежную дверь, с трудом представляя себе, как часто мне придется видеть Урсулу обнаженной и какие именно части ее обнаженного тела будут мне видны.
– Где Грегори? – спросила она, впрочем довольно равнодушно.
– Поехал к этому старому пидору Торке.
– М-м. А почему он туда так часто ездит?
– Потому что сам пидор.
Она пригласила меня на ланч в винный бар с сомнительной репутацией на Вестборн-гроув – скудно освещенное место с низким потолком, полное воскресных головорезов. Сам я захаживал туда довольно редко, и мне было приятно заметить удивленно-возмущенные (словно их предали или обманули) взгляды на лицах водителей спортивных машин в шейных платках и здоровяков с тяжелыми ягодицами, которые неуверенно кучковались, готовясь к еженедельному ланчу. Я взял Урсулу под руку, демонстрируя свою куртуазность, и чувствовал себя одновременно шикарно и дерьмово, пока мы поглощали не приправленный маслом салат из свежих овощей, тонко нарезанную поджарку и старый сыр. Я настоял на том, чтобы заплатить за вино, которого мы заказали две бутылки, из которых она выпила два стакана.
После этого, под искоса наблюдающим за нами солнцем, мы пошли на Квинсуэй в поисках чего-нибудь легкого, что можно было бы взять домой к ужину. Мы удачно купили пару пирогов в пластиковой упаковке, но я почувствовал, что Урсула начинает нервничать и дергаться из-за всей этой жары, грязи и шума, и мы вернулись домой, где провели остаток дня в комнате Грегори (думается, это вполне нормально, учитывая наши родственные отношения. Какое-то время я старательно провоцировал в нем параноидальную реакцию на мое присутствие. Вряд ли это сработало. Так или иначе, это было слишком утомительно, и теперь уже я снова параноидально реагирую на него), листали газеты и смотрели его телевизор. Часов в семь Грегори вернулся. Он выглядел более усталым и раздраженным, чем когда бы то ни было (просто приятно посмотреть), никак особенно не отзываясь на присутствие Урсулы. Внезапно он показался совершенно безобидным – и когда обронил пару слов насчет того, что хочет соснуть, это прозвучало абсолютно естественно и безобидно, и мы с Урсулой разошлись по своим комнатам внизу. Без дрожи в голосе могу сообщить, что потом мы слушали пластинки и болтали, пока не пришло время ложиться (даже забыли про пироги). Я первый пошел в ванную: когда я вышел, она сидела на кровати, очень близко, поджав ноги как индианка, в бледно-серой ночной рубашке, складки которой дымчато переливались. Она потянулась ко мне, я нагнулся, и она чмокнула меня в щеку.
– Кстати, зачем ты это сделала? На память?
– Это все голоса.
– Какие голоса?
– Ну, которые у меня в голове.
– Выходит как бы, что это они тебе подсказали?
– Нет, они никогда ничего не говорят. Но и никуда не деваются.
– Ты все еще слышишь их?
– Иногда.
– Бога ради, никогда так больше не делай. А если голоса снова начнут тебя доставать, просто приди и скажи мне.
– И что ты сделаешь?
– Скажу, чтобы заткнулись.
– Они не послушают.
– Послушают – увидишь.
– Спокойной ночи, Рыжик. Ой, я ведь больше никогда не должна называть тебя Рыжиком, верно?
То, что Урсула съехалась с нами, положительно сказалось буквально на всем. Одна особенно обнадеживающая деталь, конечно, состоит в том, что она замудохана, явно очень замудохана, гораздо замудоханнее, чем, к примеру, я, возможно (кто знает?) замудохана окончательно, раз и навсегда; не важно насколько замудохан я, она всегда будет чуть более замудоханной: факт, что мне никогда не стать таким же замудоханным, как она. Это хорошо. К тому же Урсула замудохана совершенно на иной лад, чем замудохан я. Все во мне наглядно выдает мою замудоханность – мое лицо, мое тело, мои волосы, мой хер, моя семья. В Урсуле же, напротив, ничто не выдает ее замудоханности: ни внешность, ни способности, ни социальное положение, ни привилегии. Все это явно не относится к категории замудоханности, однако Урсула, Урсула Райдинг, моя названая сестра, замудохана. За-му-до-ха-на. Это тоже хорошо.
Почему? Помните тот день в школе, когда вас застали, поймали за тем, что вы делаете… поймали за тем, что вы воруете деньги на обед у мальчиков, снявших пиджаки перед уроком труда, поймали за тем, как вы мажете дерьмом дверную ручку класса в предвкушении того, что замысел удастся и вошедший учитель будет в экстатическом отвращении стряхивать дерьмо с руки, поймали за тем, как вы царапаете сортирные непристойности в дневнике соученика-жиртреста (21 апреля: Сегодня ночью кончил; 22 апреля: Снова трахнул свою сестру; 23 апреля: Украл еще 5 фунтов у мамаши), когда вас застали, помните, как страстно вам хотелось одного – не того, чтобы вас отпустили, даже не того, чтобы признали невиновным, когда вы стояли один, облитый грязью, перед классом, а приятели, рядами сидевшие у вас за спиной, наслаждались разделяющей вас чертой, как наслаждались бы и вы, и, казалось, издевательски единодушно кивали, одобряя все ожидающие вас школьные и посмертные ужасы? Помните, как страстно вам хотелось, чтобы рядом оказался такой же виновный, как вы, связанный с вами глубоко въевшейся грязью, обреченный разделить ваш позор? Вспомните.
Теперь у нас есть правило (у меня и Урсулы), что стоит ей начать страдать от беспредметного беспокойства, или стоит сказать что-нибудь, не имеющее никакого отношения к только что сказанному, или стоит предложить сделать что-нибудь невозможное, несообразное, словом, какую-нибудь чушь, или стоит ей запереться в ванной, бормоча через дверь явно выдуманные отговорки, или стоит расплакаться без всякой на то причины, заметной мне, – один из нас произносит «без башни». Я предупреждающе говорю «без башни», или она застенчиво говорит «без башни», или мы оба негромко напеваем «без ба-аш-ни», и это позволяет деликатно перекинуть мостик между тем, как вещи представляются ей, и тем, каковы они на самом деле. Для меня это расстояние – неглубокая канавка, которую может перепрыгнуть любая лягушенция: я вижу вещи такими, как они есть, а они ужасны. С этим сознанием я живу. Урсуле вещи видятся не такими, какие они есть, но все равно ужасными. Однако достаточно мне предостерегающе прошептать «без башни», как они сразу же перестают казаться ужасными.
Могу ли я ей помочь? Заботит ли меня это? На самом деле меня не заботит, могу ли я ей помочь, и это очевидно. А как я могу помочь, если меня это не заботит? (Меня это все равно заботит, но это другое дело.) Я открыто признаю, что большая часть времени уходит у меня на злорадное раздражение при виде такого дурманящего, беспомощного солипсизма (да, Урсула ведет себя совершенно по-идиотски. Девушка в моем вкусе). Моя сестра была некрасива и небогата и держалась абсолютно нормально вплоть до самого убийства – с действительно образцовым благоразумием она восприняла даже шокирующе безумный опыт собственного убийства: никакой отчужденности. Между тем достаточно любой ерунды, чтобы почувствовать отчужденность Урсулы. Любой мудила может ввергнуть ее в это состояние. Увитые плющом кладбища забиты теми, кого можно обвинить. Думаю, она просто сумасшедшая!
Прошлой ночью я видел ее сумасшедшие титьки. Они сумасшедшие, но красивые, как она, – увы, не как я. Ну, давай, видишь – я тоже гибну. Вспомните. Вспомните и простите.
II
Мир оборачивается к нам своей дурной стороной. Я ничего не могу с этим поделать.
Грегори
Июль очень жаркий, вонючий и скучный и не заслуживает, чтобы я уделял ему много внимания.
Мир понемногу раскаляется. За этот месяц я уже видел, как погибло три (!) старика – просто упали ничком на улице, чтобы уже больше никогда не встать. Обычно они боялись зимы, теперь по их души приходит лето. Мир достигает точки кипения. В эти дни даже страшно открывать газету: все новости – о катастрофах и разрушениях. Люди теряют самообладание; жлобы побеждают на всех фронтах; чтобы выжить, каждый готов стать еще гаже. Мир оборачивается к нам своей дурной стороной. Я ничего не могу с этим поделать.
Записки из ежегодника одного художника…
7 июля, вторник. Галерея мне осточертела. Нестерпимо напряженная, полная влажных выдохов сценка с миссис Стайлз: чего стоят одни ее толстые веснушчатые руки, густо волосатая верхняя губа и льюина на самой макушке. Подтянутого Джейсона после ланча мутило (хочется верить, виной тому – мой коварный грипп), и он ушел домой, задорно рыгая, в своей новой жизнерадостной фетровой шляпе. По обыкновению цветущий, я разлегся на диване в их жарком офисе, рукава закатаны после тяжелой упаковки картин, матронистая Одетта поила меня чаем и дорогим венским шоколадом. На мне были мои обманчивые новые джинсы, которые выглядят как исключительно элегантная дерюга (со вшитым швом. Действует неотразимо. Уж поверьте мне). Галерея полностью обезлюдела, даже более чем скудный поток посетителей, желающих ознакомиться с непродажными линогравюрами декоратора по интерьерам, иссяк. Резко, громко шурша чулками, которые обтягивают ее ноги колосса, отнюдь не стильная Стайлзиха встает со стула и, вернувшись через минуту, заявляет, что закрыла лавку! «Но послушайте (жирная дура), – возопил я, – я еще не допил чай и не доел бисквиты!» Не беспокойся, говорит она, заграбастывая мою чашку, сейчас я налью тебе чаю… – и с хриплым лаем, долженствующим выражать недовольство собой, опрокидывает кипящее варево прямо на мои новехонькие джинсы! (Неуклюжая старая карга – эта сцена так и стоит у меня перед глазами.) В решительных выражениях и в качестве безотлагательной меры она советует «стянуть с себя» мои испорченные брюки, и я, заботясь о тонком материале, поспешно это проделываю. Окаменевший от ужаса Грегори в трусах в обтяжку полулежит на диване, а миссис Одетта Стайлз (тридцать шесть лет) стоит перед ним на коленях и, что-то ласково бормоча, поглаживает его раздвинутые ноги, устремив взгляд – в гипнотическое притяжение которого, безусловно, верит – на его привольно раскинувшееся мужское достоинство! Короче, мне пришлось отшвырнуть ее руку, а самому, сложив руки на груди и плотно сдвинув ноги, продолжать как безумному говорить что-то как если бы ничего не случилось. Обиженная до глубины души старая курица поплелась домой не попрощавшись, а главное, так ничего и не сделав с моими джинсами, которые стоят, между прочим, ни много ни мало двадцать пять фунтов. Пятнадцать утомительнейших минут оттирал джинсы в уборной мылом и щеточкой для ногтей и на обратном пути в подземке чувствовал себя как лунатик или запойный пьяница. Зашел в Воровской Гараж. Загорелый жлоб, вычищавший грязь из-под ногтей гаечным ключом, сказал, что потребуется еще шесть дней и шестьдесят фунтов, дабы привести мою хрупкую зеленую машину в порядок. Пригласил скота к Торке – отменно злая шутка.
19 июля, воскресенье. У Торки – тоска зеленая. Провел у него последний вечер и, разумеется, прогадал. В эти дни он с головой ушел в свои бандитские дела, а это мне совсем не по вкусу. Адриана выставили наконец коленом под зад (и поделом), но какой-то похожий на небольшой сейф громила по имени Кит мрачно водворился на его место. В девичьих клешах, облегающих нелепо короткие, словно отрубленные, ноги, пурпурной тенниске, обтягивающей глыбы грудных мышц, грубого телосложения и с грубыми блондинистыми волосами, причесанными под «пажа», с маленькими порочными глазками и тонкой полоской усов над вытянутыми в нитку губами – что ж, Кит кажется мне таким же привлекательным, как Теренс Сервис (и намного менее управляемым). Возможно, он способен задать Торке хорошую трепку или что-нибудь в этом роде. В команду Кита, которая слоняется, бросая косые взгляды, по всей квартире, входят: неотесанный, передвигающийся боком, как краб, Норман с исключительно вспыльчивым характером; мальчик «ути-ути» Дерек, почти беззубый шотландец, который утверждает, что у него самый большой член во всей метрополии (не знаю, так ли это, но шрамы на нем впечатляют); вздорная, всегда голая Иветта, у которой потухший взгляд, как у всех отживших свое блондинок, и – тут я вынужден уступить – совершенно выдающийся язык; громоздкий Гуго (его имя все произносят, сложив губы трубочкой: ку-ку), который расхаживает повсюду в башмаках на восемнадцатидюймовой платформе и рассказывает невероятно гнусные истории о сексуальных унижениях и тяжких телесных; хрупкая Тесса, будто бы нимфетка лет по крайней мере пятнадцати, с которой вы, правда, можете делать все, что вам вздумается (можете даже убить, если захочется, – ей до фени); задумчивый хиппующий Джерри с мягкими чертами лица. Овен, автор стихотворений в прозе, мечтатель… А сколько еще разных типов там, откуда они явились… Ладно – в субботу вечером, ублаженный правильно подобранными винами, сдобренными правильно подобранными стимуляторами, я тоже могу получить свою маленькую порцию удовольствия в этой густо воняющей грубой толпе троглодитов (хотя риск заразиться – один из моих навязчивых кошмаров) с их уродливыми и небезопасными телами, весьма своеобразными взглядами на личную гигиену, неопытно распущенными ласками и прежде всего их непомерной склонностью к самосохранению. Но следующее утро! Где они, те невозвратные дни, – овеянное сном, но живописное нагромождение полуобнаженных тел на кухне, теплой, пропахшей сосной, тосты, хрустящий бекон и огромный кофейник с настоящим кофе, все три ванны полны до своих мраморных краев; пока Торка любовно готовит «Буллшот» и «Кровавого Ивана», которые, он знает, мне нравятся, мы походя вспоминаем лучшие дни, зубоскальничаем над шутами из книжных обозрений, беседуем о Прусте, Кавафисе, Антонио Мачадо, прежде чем устремиться на своих автомобилях в «Тор», где подают неспешные воскресные ланчи. А теперь? Сегодня утром я проснулся от влажного запаха капусты (откуда этот могильный дух?), запаха сродни острой вони нищеты и краха, иногда различимой в подводных покоях Теренса, запаха унылой дешевой одежды и потрепанных тел. Оказывается, я спал в самой крохотной комнатушке – той, которая раньше предназначалась для самых грязных, обделавшихся мальчишек, – и, к своему ужасу, обнаружил, что сплю (в позе «69») рядом с мечтательным Джерри и что он деликатно перебирает своими толстыми мечтательными ногами возле моего лица на подушке (свидетелями скольких причудливо уродливых cauchemars были они за эту ночь?). Спотыкаясь и пошатываясь, я вхожу в ванную и вижу прыщеватую спину Гуго, который, в жилетке стоя перед широким зеркалом, мирно, в свое удовольствие, бреется электрической бритвой Торки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27