(Зубы у него выбивали дробь.)
Мы плелись по тропе и слышали шум потока внизу, крики обезьян и других диких животных. Вскоре Лю стало бросать то в жар, то в холод. И тут я увидел, как он неверным шагом бредет по краю пропасти такой глубокой, что когда комья земли срывались у него из-под ног, звук их падения на дно долетал до нас не сразу. Я остановил его, заставил сесть на камень, чтобы переждать, когда пройдет лихорадка.
Придя к Портнишечке, мы узнали, что нам повезло: ее отец опять отправился в какую-то деревню. Черная собака, как и в прошлый раз, пропустила нас, не залаяв.
Лицо у Лю было цвета зрелого помидора, он бредил. Из-за этой малярии вид у него был такой жалкий, что Портнишечка даже перепугалась. Она тут же отменила сеанс «устного кино» и уложила Лю у себя в комнате на кровать, завешенную белой москитной сеткой. Длинную свою косу она обернула вокруг головы, так что у нее получилась высокая прическа вроде короны. Потом сбросила розовые тапочки и босиком выбежала на улицу.
— Пошли со мной, — позвала она меня. — Я знаю одно средство, которое очень помогает в таких случаях.
Этим средством оказалось обычное растение, росшее на берегу ручья, что протекал около их деревни. То был небольшой куст высотой сантиметров тридцать с ярко-розовыми цветами, отражавшимися в прозрачной воде неглубокого ручейка; их лепестки были похожи на лепестки персика, но только чуть побольше. Целительными же свойствами обладали листья этого растения, шероховатые, остроконечные, по форме смахивающие на утиные лапы. Портнишечка нарвала их довольно много.
— Как называется это растение? — полюбопытствовал я.
— «Осколки разбитой чашки».
Она истолкла их в белой каменной ступке. И когда они превратились в зеленоватую кашицу, Портнишечка обмазала ею левое запястье Лю, который хоть и бредил, но сознания окончательно не потерял. Он не сопротивлялся и не мешал ей обвязать его запястье длинной белой тряпицей.
К вечеру дыхание Лю стало ровным, и он уснул.
— Скажи, ты веришь… ну, в разные такие вещи…— нерешительно спросила у меня Портнишечка.
— В какие?
— Ну, которые кажутся сверхъестественными?
— Когда верю, а когда нет.
— Можно подумать, будто ты боишься, что я на тебя донесу.
— Да вовсе нет.
— Так как же?
— Я считаю, что на сто процентов верить в них нельзя, но и стопроцентно отрицать тоже нельзя.
Судя по ее лицу, мой ответ удовлетворил ее. Она бросила взгляд на кровать, где спал Лю, и спросила:
— А кто у Лю отец? Он буддист?
— Право, не знаю. Но он великий дантист.
— А что это такое?
— Ты не знаешь, что такое дантист? Это тот, кто лечит зубы.
— Кроме шуток? Ты хочешь сказать, что он вытаскивает из зубов тех червяков, которые вызывают боль?
— Вроде того, — ответил я, постаравшись не рассмеяться. — Я тебе выдам даже один секрет, но ты никому не должна его рассказывать.
— Клянусь, что буду молчать.
— Его отец, — чуть ли не шепотом сообщил я ей, — вытащил этих червей из зубов самого председателя Мао.
После чуть ли не минутного почтительного молчания Портнишечка спросила:
— А он не рассердится, если я сегодня ночью приведу к его сыну колдуний?
Четыре старухи в длинных черных и синих юбках, с цветами, воткнутыми в волосы, и нефритовыми браслетами на руках, пришедшие из трех соседних деревень, собрались около полуночи вокруг постели Лю, который метался в неспокойном сне. Они расселись по четырем углам его кровати и смотрели на него сквозь москитную сетку. Трудно было бы сказать, какая из них была самая сморщенная и самая уродливая и нагоняла самый большой страх на злых духов.
Та, что была самой скрюченной, держала в руке лук и стрелу.
— Можешь быть уверен, — заверила она меня, — этой ночью злой дух из шахты, что навел болезнь на твоего друга, не посмеет приблизиться к нему. Лук у меня с Тибета, а у стрелы серебряный наконечник. Когда я ее выстреливаю, она свистит в воздухе, как летучая свирель, и пронзает грудь демона, каким бы могучим он ни был.
Однако их преклонный возраст и позднее время отнюдь не способствовали исполнению взятых на себя обязательств. Сперва они начали зевать. А потом, несмотря на крепкий чай, которым их потчевала хозяйка, стали клевать носом и в конце концов задремали. Владелица лука тоже заснула. Свое оружие она положила на кровать, и ее дряблые накрашенные веки медлительно и грузно смежились.
— Разбуди их, — велела мне Портнишечка. — Расскажи им фильм.
— Какой?
— Неважно. Любой. Главное, чтобы они не заснули…
То был самый невероятный сеанс в моей жизни. В затерянной горной деревне при колеблющемся свете керосиновой лампы я у постели моего друга, лежащего в забытье, рассказывал северокорейский фильм молоденькой девушке и четырем старым колдуньям.
Я худо— бедно справлялся с сюжетом, кое-как разматывал его. И уже через несколько минут история несчастной «девушки с цветами» завладела вниманием моих слушательниц. Они даже задавали мне вопросы, и чем дальше, тем реже клевали носом.
И все— таки я чувствовал: мне было далеко до магии, которую создавал своим рассказом Лю. Я не рожден сказителем. И не был им. Примерно через полчаса после начала рассказа я добрел до того места, когда «девушка с цветами», с огромным трудом раздобыв немножко денег, прибегает в больницу и узнает, что ее мать умерла и что перед смертью она долго и отчаянно повторяла имя дочери. В общем, все как в нормальном пропагандистском фильме. Это был первый кульминационный момент сюжета. И при показе фильма и когда мы рассказывали его крестьянам нашей деревни, в этот миг все зрители и слушатели плакали. Но, возможно, колдуньи были сделаны из другого теста. Слушали они внимательно и даже не без некоторого волнения. Я даже иногда словно бы чувствовал, как по спинам у них пробегают мурашки, но ни единой слезинки из них выжать не удалось.
Слегка разочарованный достигнутыми результатами, я решил подкинуть несколько трогательных подробностей про то, как у «девушки с цветами» задрожали руки и денежные купюры посыпались на пол. Однако на слушательниц должного впечатления это не произвело.
И вдруг из-за москитной сетки раздался голос, причем звучал он так, словно доносился из глубокого колодца:
— Пословица гласит, — вибрировал голос Лю, — что чистое сердце способно заставить расцвести и камень. Но скажите мне, неужели сердце «девушки с цветами» было недостаточно чистым?
Я куда больше был поражен тем, что Лю слишком рано произнес финальную фразу фильма, чем его внезапным пробуждением. Но какое потрясение я испытал, когда взглянул на слушательниц: все четыре колдуньи плакали! Слезы, прорвав все плотины, торжественно струились обильными и бурными потоками по их старческим, изборожденным морщинами лицам.
Какой несравненный сказительский талант был у Лю! Даже повергнутый на ложе болезни жестоким приступом малярии, он был способен воздействовать на слушателей, всего лишь промолвив, пусть и не к месту, фразу, которую в фильме произносил закадровый голос.
Ни шатко ни валко я продолжал рассказ, и вдруг у меня появилось смутное ощущение, что во внешности Портнишечки произошла какая-та перемена. И вправду, ее длинная коса была расплетена, и густые волосы, подобно гриве, обильным потоком струились по спине. Я догадался, что это сделал Лю рукой, высунутой из-за москитной сетки. Внезапно сквозняком погасило лампу, и в самый миг, когда она гасла, мне показалось, что я вижу, как Портнишечка приподнимает край москитной сетки, наклоняется к Лю и губами касается его лица в поцелуе.
Одна из колдуний снова зажгла лампу, и я еще долго пересказывал истерию про северокорейскую девушку. Рассказ мой сопровождался обильным елезо— и соплеизвержением старых колдуний под аккомпанемент всхлипываний и сморканий.
Глава вторая
У Очкарика был чемодан, который он старательно прятал ото всех.
Мы были друзьями. (Помните, я уже упоминал его имя, рассказывая про нашу встречу с отцом Портнишечки на тропе, как раз когда мы направлялись в гости к Очкарику.) Деревня, в которой он
перевоспитывался, располагалась на склоке горы Небесный Феникс ниже нашей. Мы с Лю частенько приходили к нему вечерком приготовить что-нибудь вкусненькое, когда нам удавалось раздобыть кусок мяса или бутылку спиртного или хотя бы наворовать с крестьянских огородов приличных овощей. Мы всегда делились с ним, как если бы втроем составляли одну шайку. И потому нас здорово удивило, что он скрывает от нас существование этого таинственного чемодана.
Жил он в том же городе, что и мы; отец его был писатель, а мать поэтесса. Но не так давно оба они попали в немилость у властей, подарив тем самым любимому сыну те же самые «три шанса из тысячи», что были и у нас с Лю. Но даже при совершенно безнадежном положении, которым он был обязан своим родителям, Очкарик все равно пребывал в постоянном страхе.
Его пугало буквально все. Когда мы бывали у него, у нас возникало ощущение, будто мы трое преступников, замысливающих при свете керосиновой лампы зловещий заговор. Вот, к примеру, мы собираемся пировать; мы все трое чудовищно голодны, и аромат приготовленного нами мяса вызывает у нас обильное и сладострастное слюноотделение, однако стоило кому-нибудь постучать в дверь, как Очкарик тут же впадал в жуткую панику. Он вскакивал, хватал мясо, запрятывал его в самый дальний угол, словно оно было краденое, а на его место ставил тарелку с какими-нибудь гнусными, уже прокисшими и провонявшими маринованными овощами; есть мясо ему казалось преступлением, на которое способна только буржуазия, неотъемлемой частью каковой являлось его семейство.
На другой день после сеанса устного кино, который я провел для четырех колдуний, Лю почувствовал себя немножко лучше и объявил, что хочет вернуться в нашу деревню. Портнишечка не особенно удерживала его; думаю, она до смерти устала.
После завтрака мы с Лю вышли из дома Порт-нишечки. Влажный воздух раннего утра овевал приятной свежестью наши разгоряченные лица. Лю на ходу курил. Тропа сперва шла под небольшой уклон, потом стала подниматься. Я поддерживал больного под руку на крутом склоне. Грунт был мягкий и влажный, а над головами у нас нависали ветви. Когда мы проходили мимо деревни Очкарика, то увидели, что он работает на рисовом поле: вспахивает его на буйволе.
Борозд, которые он прокладывал в жирной грязи, видно не было, поскольку поле, как и положено, сантиметров на пятнадцать было покрыто водой. Очкарик, голый по пояс, в трусах, брел, по колено увязая в грязи, за черным буйволом, который с явным трудом тянул плуг. Лучи утреннего солнца отражались в стеклах очков пахаря.
Буйвол был обычного роста, но с неимоверно длинным хвостом, которым он взмахивал после каждого шага, словно желая залепить очередной порцией грязи и прочих нечистот в лицо своему робкому и не слишком опытному погонщику. И хотя Очкарик старался уклониться от ударов, достаточно было на секунду замешкаться, как тут же хвост хлестал его, наподобие бича, по физиономии, и сшибал очки. Очкарик изрыгал проклятие, выпускал из правой руки вожжи, из левой рукоять плуга, хватался, словно пораженный внезапной слепотой, за глаза, верещал и выкрикивал ругательства.
Он был так разъярен, что даже не услышал наших приветственных радостных криков, а мы действительно были рады его видеть. Близорукость у него была чудовищная, и сколько бы он ни щурил глаза, ему все равно не удалось бы узнать нас с двадцатиметрового расстояния и отличить от крестьян, что работали на соседних полях и от души веселились, наблюдая за ним.
Согнувшись, он вслепую шарил в грязи, отыскивая очки. Выражение его выпученных глаз
испугало меня: в них не было уже ничего человеческого.
Видимо, Очкарик пробудил в буйволе садистский инстинкт. Он развернулся и, волоча за собой плуг, направился к Очкарику, явно намереваясь раздавить очки копытами или запахать их лемехом плуга в грязь.
Я сбросил башмаки, снял штаны и вступил на рисовое поле, оставив Лю сидеть на краю тропы. И хотя Очкарик решительно не желал, чтобы я участвовал в поисках, очевидно, опасаясь, что это только затруднит их, именно я, шаря в грязи, наткнулся на очки. К счастью, они не разбились.
Когда же мир вновь обрел для него ясность и четкость, он был потрясен, увидев, до чего довела Лю малярия.
— Да от тебя ж ничего не осталось! — воскликнул он.
Бросить работу Очкарик не смел и предложил нам отправиться к нему и подождать там его возвращения.
Его дом стоял посреди деревни. Имущества у Очкарика было до того мало и к тому же он так старался продемонстрировать свое полное доверие к революционному крестьянству, что никогда не запирал дверь. Дом, бывший зерновой амбар, стоял на сваях, как и наша хижина, но у него была терраса, подпертая толстыми стволами бамбука; на ней сушили собранное зерно, овощи и перец. Мы с Лю уселись на террасе, грелись на солнце. Потом оно скрылось за отрогами горы, и сразу потянуло холодком. Чуть только высох пот, тощее тело, худые руки и ноги Лю стали ледяными. Я нашел старый свитер Очкарика и накинул его Лю на спину, завязав рукава вокруг шеи.
И хотя солнце снова показалось, Лю продолжал жаловаться, что ему холодно. Я прошел в комнату, снял с кровати одеяло, и тут мне пришло в голову, что стоит поискать другой свитер. Под кроватью я обнаружил большой деревянный ящик вроде тех, в какие упаковывают всякий дешевый товар,
размером с порядочный чемодан, но куда глубже. Сверху в нем лежали несколько пар кед, стоптанных туфель, и все они были в засохшей грязи.
Когда же я вытащил его из-под кровати и открыл, оказалось, что он действительно набит одеждой.
Я принялся шарить в нем в поисках свитера размером поменьше, чтобы он поплотнее облегал исхудавшее тело Лю, и рука моя наткнулась на что-то до того мягкое, гладкое и приятное на ощупь, что первая мысль, которая мне пришла в голову, была: женские замшевые туфельки.
Однако нет, в лучах солнца, проникавшего в комнату, перед моим взором предстал чемодан — элегантный чемодан из хорошо выделанной, хотя местами и потертой кожи. Чемодан, от которого на меня пахнуло запахом далекой и почти уже забытой цивилизации.
Он был закрыт на все замки. А вес его, довольно изрядный в сравнении с размерами, несколько удивил меня, но у меня не было возможности узнать, чем же таким тяжелым он набит.
Я дождался наступления темноты, когда Очкарик наконец завершил борьбу с буйволом, и спросил у него, что за сокровище он прячет в этом чемодане.
К моему удивлению, он не ответил. И пока мы готовили еду, он был крайне немногословен, что было совершенно непохоже на него, и вообще старался держать язык за зубами, чтобы мы, не дай Бог, не навели опять разговор на этот чемодан.
Во время еды я вновь задал ему впрямую тот же вопрос и опять же не получил никакого ответа.
— А я так думаю, там книги, — прервал молчание Лю. — Одного того, как ты прячешь его и запираешь, вполне достаточно, чтобы разгадать твою тайну: там, можно не сомневаться, лежат запрещенные книги.
Мгновенный огонек паники вспыхнул в глазах Очкарика, но тут же погас. И его лицо превратилось в улыбающуюся маску.
— Ты бредишь, старина, — бросил он. Он дотронулся ладонью до лба Лю.
— Ого, какая температура! Потому-то у тебя такой дурацкий бред. Послушай, мы друзья, неплохо проводим время вместе, но если ты начнешь нести всякие глупости насчет запрещенных книг, то тогда извини…
После этого дня Очкарик купил у соседа латунный замок и всегда старательно запирал свой дом с помощью цепочки, которую продевал в скобы на двери и наличнике.
Недели через две портняжечкины «осколки разбитой чашки» справились с малярией. Когда Лю снял повязку с запястья, под ней оказался прозрачный блестящий волдырь величиной с птичье яйцо. Постепенно он уменьшался, сморщивался, и когда от него остался только черный шрам на коже, малярия прекратилась. Мы отпраздновали выздоровление Лю ужином у Очкарика. Ночевать мы остались у него, и спать улеглись все втроем на его кровать, под которой по-прежнему стоял деревянный ящик, однако чемодана, как я убедился, засунув туда руку, в нем уже не было.
* * *
Строжайшие меры предосторожности, предпринятые Очкариком, и его недоверие к нам, несмотря на то, что мы были друзьями, свидетельствовали в пользу гипотезы Лю: чемодан, вне всяких сомнений, был набит запрещенными книжками. Мы с Лю часто беседовали об этом, но никак не могли прийти к согласию, какого рода книги там могут быть. (А надо сказать, что в ту эпоху запрещенными были все книги, кроме творений Мао и его сторонников и чисто научных трудов.) Мы составили длиннющий перечень всевозможных книг: китайские классические романы, начиная с «Трое-царствия», и кончая «Сном в красном тереме», включая сюда же и «Цзинь, Пин, Мэй», у которого упорная репутация эротической книги. В него входила также поэзия династий Тан, Сон, Минь и
Цинь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Мы плелись по тропе и слышали шум потока внизу, крики обезьян и других диких животных. Вскоре Лю стало бросать то в жар, то в холод. И тут я увидел, как он неверным шагом бредет по краю пропасти такой глубокой, что когда комья земли срывались у него из-под ног, звук их падения на дно долетал до нас не сразу. Я остановил его, заставил сесть на камень, чтобы переждать, когда пройдет лихорадка.
Придя к Портнишечке, мы узнали, что нам повезло: ее отец опять отправился в какую-то деревню. Черная собака, как и в прошлый раз, пропустила нас, не залаяв.
Лицо у Лю было цвета зрелого помидора, он бредил. Из-за этой малярии вид у него был такой жалкий, что Портнишечка даже перепугалась. Она тут же отменила сеанс «устного кино» и уложила Лю у себя в комнате на кровать, завешенную белой москитной сеткой. Длинную свою косу она обернула вокруг головы, так что у нее получилась высокая прическа вроде короны. Потом сбросила розовые тапочки и босиком выбежала на улицу.
— Пошли со мной, — позвала она меня. — Я знаю одно средство, которое очень помогает в таких случаях.
Этим средством оказалось обычное растение, росшее на берегу ручья, что протекал около их деревни. То был небольшой куст высотой сантиметров тридцать с ярко-розовыми цветами, отражавшимися в прозрачной воде неглубокого ручейка; их лепестки были похожи на лепестки персика, но только чуть побольше. Целительными же свойствами обладали листья этого растения, шероховатые, остроконечные, по форме смахивающие на утиные лапы. Портнишечка нарвала их довольно много.
— Как называется это растение? — полюбопытствовал я.
— «Осколки разбитой чашки».
Она истолкла их в белой каменной ступке. И когда они превратились в зеленоватую кашицу, Портнишечка обмазала ею левое запястье Лю, который хоть и бредил, но сознания окончательно не потерял. Он не сопротивлялся и не мешал ей обвязать его запястье длинной белой тряпицей.
К вечеру дыхание Лю стало ровным, и он уснул.
— Скажи, ты веришь… ну, в разные такие вещи…— нерешительно спросила у меня Портнишечка.
— В какие?
— Ну, которые кажутся сверхъестественными?
— Когда верю, а когда нет.
— Можно подумать, будто ты боишься, что я на тебя донесу.
— Да вовсе нет.
— Так как же?
— Я считаю, что на сто процентов верить в них нельзя, но и стопроцентно отрицать тоже нельзя.
Судя по ее лицу, мой ответ удовлетворил ее. Она бросила взгляд на кровать, где спал Лю, и спросила:
— А кто у Лю отец? Он буддист?
— Право, не знаю. Но он великий дантист.
— А что это такое?
— Ты не знаешь, что такое дантист? Это тот, кто лечит зубы.
— Кроме шуток? Ты хочешь сказать, что он вытаскивает из зубов тех червяков, которые вызывают боль?
— Вроде того, — ответил я, постаравшись не рассмеяться. — Я тебе выдам даже один секрет, но ты никому не должна его рассказывать.
— Клянусь, что буду молчать.
— Его отец, — чуть ли не шепотом сообщил я ей, — вытащил этих червей из зубов самого председателя Мао.
После чуть ли не минутного почтительного молчания Портнишечка спросила:
— А он не рассердится, если я сегодня ночью приведу к его сыну колдуний?
Четыре старухи в длинных черных и синих юбках, с цветами, воткнутыми в волосы, и нефритовыми браслетами на руках, пришедшие из трех соседних деревень, собрались около полуночи вокруг постели Лю, который метался в неспокойном сне. Они расселись по четырем углам его кровати и смотрели на него сквозь москитную сетку. Трудно было бы сказать, какая из них была самая сморщенная и самая уродливая и нагоняла самый большой страх на злых духов.
Та, что была самой скрюченной, держала в руке лук и стрелу.
— Можешь быть уверен, — заверила она меня, — этой ночью злой дух из шахты, что навел болезнь на твоего друга, не посмеет приблизиться к нему. Лук у меня с Тибета, а у стрелы серебряный наконечник. Когда я ее выстреливаю, она свистит в воздухе, как летучая свирель, и пронзает грудь демона, каким бы могучим он ни был.
Однако их преклонный возраст и позднее время отнюдь не способствовали исполнению взятых на себя обязательств. Сперва они начали зевать. А потом, несмотря на крепкий чай, которым их потчевала хозяйка, стали клевать носом и в конце концов задремали. Владелица лука тоже заснула. Свое оружие она положила на кровать, и ее дряблые накрашенные веки медлительно и грузно смежились.
— Разбуди их, — велела мне Портнишечка. — Расскажи им фильм.
— Какой?
— Неважно. Любой. Главное, чтобы они не заснули…
То был самый невероятный сеанс в моей жизни. В затерянной горной деревне при колеблющемся свете керосиновой лампы я у постели моего друга, лежащего в забытье, рассказывал северокорейский фильм молоденькой девушке и четырем старым колдуньям.
Я худо— бедно справлялся с сюжетом, кое-как разматывал его. И уже через несколько минут история несчастной «девушки с цветами» завладела вниманием моих слушательниц. Они даже задавали мне вопросы, и чем дальше, тем реже клевали носом.
И все— таки я чувствовал: мне было далеко до магии, которую создавал своим рассказом Лю. Я не рожден сказителем. И не был им. Примерно через полчаса после начала рассказа я добрел до того места, когда «девушка с цветами», с огромным трудом раздобыв немножко денег, прибегает в больницу и узнает, что ее мать умерла и что перед смертью она долго и отчаянно повторяла имя дочери. В общем, все как в нормальном пропагандистском фильме. Это был первый кульминационный момент сюжета. И при показе фильма и когда мы рассказывали его крестьянам нашей деревни, в этот миг все зрители и слушатели плакали. Но, возможно, колдуньи были сделаны из другого теста. Слушали они внимательно и даже не без некоторого волнения. Я даже иногда словно бы чувствовал, как по спинам у них пробегают мурашки, но ни единой слезинки из них выжать не удалось.
Слегка разочарованный достигнутыми результатами, я решил подкинуть несколько трогательных подробностей про то, как у «девушки с цветами» задрожали руки и денежные купюры посыпались на пол. Однако на слушательниц должного впечатления это не произвело.
И вдруг из-за москитной сетки раздался голос, причем звучал он так, словно доносился из глубокого колодца:
— Пословица гласит, — вибрировал голос Лю, — что чистое сердце способно заставить расцвести и камень. Но скажите мне, неужели сердце «девушки с цветами» было недостаточно чистым?
Я куда больше был поражен тем, что Лю слишком рано произнес финальную фразу фильма, чем его внезапным пробуждением. Но какое потрясение я испытал, когда взглянул на слушательниц: все четыре колдуньи плакали! Слезы, прорвав все плотины, торжественно струились обильными и бурными потоками по их старческим, изборожденным морщинами лицам.
Какой несравненный сказительский талант был у Лю! Даже повергнутый на ложе болезни жестоким приступом малярии, он был способен воздействовать на слушателей, всего лишь промолвив, пусть и не к месту, фразу, которую в фильме произносил закадровый голос.
Ни шатко ни валко я продолжал рассказ, и вдруг у меня появилось смутное ощущение, что во внешности Портнишечки произошла какая-та перемена. И вправду, ее длинная коса была расплетена, и густые волосы, подобно гриве, обильным потоком струились по спине. Я догадался, что это сделал Лю рукой, высунутой из-за москитной сетки. Внезапно сквозняком погасило лампу, и в самый миг, когда она гасла, мне показалось, что я вижу, как Портнишечка приподнимает край москитной сетки, наклоняется к Лю и губами касается его лица в поцелуе.
Одна из колдуний снова зажгла лампу, и я еще долго пересказывал истерию про северокорейскую девушку. Рассказ мой сопровождался обильным елезо— и соплеизвержением старых колдуний под аккомпанемент всхлипываний и сморканий.
Глава вторая
У Очкарика был чемодан, который он старательно прятал ото всех.
Мы были друзьями. (Помните, я уже упоминал его имя, рассказывая про нашу встречу с отцом Портнишечки на тропе, как раз когда мы направлялись в гости к Очкарику.) Деревня, в которой он
перевоспитывался, располагалась на склоке горы Небесный Феникс ниже нашей. Мы с Лю частенько приходили к нему вечерком приготовить что-нибудь вкусненькое, когда нам удавалось раздобыть кусок мяса или бутылку спиртного или хотя бы наворовать с крестьянских огородов приличных овощей. Мы всегда делились с ним, как если бы втроем составляли одну шайку. И потому нас здорово удивило, что он скрывает от нас существование этого таинственного чемодана.
Жил он в том же городе, что и мы; отец его был писатель, а мать поэтесса. Но не так давно оба они попали в немилость у властей, подарив тем самым любимому сыну те же самые «три шанса из тысячи», что были и у нас с Лю. Но даже при совершенно безнадежном положении, которым он был обязан своим родителям, Очкарик все равно пребывал в постоянном страхе.
Его пугало буквально все. Когда мы бывали у него, у нас возникало ощущение, будто мы трое преступников, замысливающих при свете керосиновой лампы зловещий заговор. Вот, к примеру, мы собираемся пировать; мы все трое чудовищно голодны, и аромат приготовленного нами мяса вызывает у нас обильное и сладострастное слюноотделение, однако стоило кому-нибудь постучать в дверь, как Очкарик тут же впадал в жуткую панику. Он вскакивал, хватал мясо, запрятывал его в самый дальний угол, словно оно было краденое, а на его место ставил тарелку с какими-нибудь гнусными, уже прокисшими и провонявшими маринованными овощами; есть мясо ему казалось преступлением, на которое способна только буржуазия, неотъемлемой частью каковой являлось его семейство.
На другой день после сеанса устного кино, который я провел для четырех колдуний, Лю почувствовал себя немножко лучше и объявил, что хочет вернуться в нашу деревню. Портнишечка не особенно удерживала его; думаю, она до смерти устала.
После завтрака мы с Лю вышли из дома Порт-нишечки. Влажный воздух раннего утра овевал приятной свежестью наши разгоряченные лица. Лю на ходу курил. Тропа сперва шла под небольшой уклон, потом стала подниматься. Я поддерживал больного под руку на крутом склоне. Грунт был мягкий и влажный, а над головами у нас нависали ветви. Когда мы проходили мимо деревни Очкарика, то увидели, что он работает на рисовом поле: вспахивает его на буйволе.
Борозд, которые он прокладывал в жирной грязи, видно не было, поскольку поле, как и положено, сантиметров на пятнадцать было покрыто водой. Очкарик, голый по пояс, в трусах, брел, по колено увязая в грязи, за черным буйволом, который с явным трудом тянул плуг. Лучи утреннего солнца отражались в стеклах очков пахаря.
Буйвол был обычного роста, но с неимоверно длинным хвостом, которым он взмахивал после каждого шага, словно желая залепить очередной порцией грязи и прочих нечистот в лицо своему робкому и не слишком опытному погонщику. И хотя Очкарик старался уклониться от ударов, достаточно было на секунду замешкаться, как тут же хвост хлестал его, наподобие бича, по физиономии, и сшибал очки. Очкарик изрыгал проклятие, выпускал из правой руки вожжи, из левой рукоять плуга, хватался, словно пораженный внезапной слепотой, за глаза, верещал и выкрикивал ругательства.
Он был так разъярен, что даже не услышал наших приветственных радостных криков, а мы действительно были рады его видеть. Близорукость у него была чудовищная, и сколько бы он ни щурил глаза, ему все равно не удалось бы узнать нас с двадцатиметрового расстояния и отличить от крестьян, что работали на соседних полях и от души веселились, наблюдая за ним.
Согнувшись, он вслепую шарил в грязи, отыскивая очки. Выражение его выпученных глаз
испугало меня: в них не было уже ничего человеческого.
Видимо, Очкарик пробудил в буйволе садистский инстинкт. Он развернулся и, волоча за собой плуг, направился к Очкарику, явно намереваясь раздавить очки копытами или запахать их лемехом плуга в грязь.
Я сбросил башмаки, снял штаны и вступил на рисовое поле, оставив Лю сидеть на краю тропы. И хотя Очкарик решительно не желал, чтобы я участвовал в поисках, очевидно, опасаясь, что это только затруднит их, именно я, шаря в грязи, наткнулся на очки. К счастью, они не разбились.
Когда же мир вновь обрел для него ясность и четкость, он был потрясен, увидев, до чего довела Лю малярия.
— Да от тебя ж ничего не осталось! — воскликнул он.
Бросить работу Очкарик не смел и предложил нам отправиться к нему и подождать там его возвращения.
Его дом стоял посреди деревни. Имущества у Очкарика было до того мало и к тому же он так старался продемонстрировать свое полное доверие к революционному крестьянству, что никогда не запирал дверь. Дом, бывший зерновой амбар, стоял на сваях, как и наша хижина, но у него была терраса, подпертая толстыми стволами бамбука; на ней сушили собранное зерно, овощи и перец. Мы с Лю уселись на террасе, грелись на солнце. Потом оно скрылось за отрогами горы, и сразу потянуло холодком. Чуть только высох пот, тощее тело, худые руки и ноги Лю стали ледяными. Я нашел старый свитер Очкарика и накинул его Лю на спину, завязав рукава вокруг шеи.
И хотя солнце снова показалось, Лю продолжал жаловаться, что ему холодно. Я прошел в комнату, снял с кровати одеяло, и тут мне пришло в голову, что стоит поискать другой свитер. Под кроватью я обнаружил большой деревянный ящик вроде тех, в какие упаковывают всякий дешевый товар,
размером с порядочный чемодан, но куда глубже. Сверху в нем лежали несколько пар кед, стоптанных туфель, и все они были в засохшей грязи.
Когда же я вытащил его из-под кровати и открыл, оказалось, что он действительно набит одеждой.
Я принялся шарить в нем в поисках свитера размером поменьше, чтобы он поплотнее облегал исхудавшее тело Лю, и рука моя наткнулась на что-то до того мягкое, гладкое и приятное на ощупь, что первая мысль, которая мне пришла в голову, была: женские замшевые туфельки.
Однако нет, в лучах солнца, проникавшего в комнату, перед моим взором предстал чемодан — элегантный чемодан из хорошо выделанной, хотя местами и потертой кожи. Чемодан, от которого на меня пахнуло запахом далекой и почти уже забытой цивилизации.
Он был закрыт на все замки. А вес его, довольно изрядный в сравнении с размерами, несколько удивил меня, но у меня не было возможности узнать, чем же таким тяжелым он набит.
Я дождался наступления темноты, когда Очкарик наконец завершил борьбу с буйволом, и спросил у него, что за сокровище он прячет в этом чемодане.
К моему удивлению, он не ответил. И пока мы готовили еду, он был крайне немногословен, что было совершенно непохоже на него, и вообще старался держать язык за зубами, чтобы мы, не дай Бог, не навели опять разговор на этот чемодан.
Во время еды я вновь задал ему впрямую тот же вопрос и опять же не получил никакого ответа.
— А я так думаю, там книги, — прервал молчание Лю. — Одного того, как ты прячешь его и запираешь, вполне достаточно, чтобы разгадать твою тайну: там, можно не сомневаться, лежат запрещенные книги.
Мгновенный огонек паники вспыхнул в глазах Очкарика, но тут же погас. И его лицо превратилось в улыбающуюся маску.
— Ты бредишь, старина, — бросил он. Он дотронулся ладонью до лба Лю.
— Ого, какая температура! Потому-то у тебя такой дурацкий бред. Послушай, мы друзья, неплохо проводим время вместе, но если ты начнешь нести всякие глупости насчет запрещенных книг, то тогда извини…
После этого дня Очкарик купил у соседа латунный замок и всегда старательно запирал свой дом с помощью цепочки, которую продевал в скобы на двери и наличнике.
Недели через две портняжечкины «осколки разбитой чашки» справились с малярией. Когда Лю снял повязку с запястья, под ней оказался прозрачный блестящий волдырь величиной с птичье яйцо. Постепенно он уменьшался, сморщивался, и когда от него остался только черный шрам на коже, малярия прекратилась. Мы отпраздновали выздоровление Лю ужином у Очкарика. Ночевать мы остались у него, и спать улеглись все втроем на его кровать, под которой по-прежнему стоял деревянный ящик, однако чемодана, как я убедился, засунув туда руку, в нем уже не было.
* * *
Строжайшие меры предосторожности, предпринятые Очкариком, и его недоверие к нам, несмотря на то, что мы были друзьями, свидетельствовали в пользу гипотезы Лю: чемодан, вне всяких сомнений, был набит запрещенными книжками. Мы с Лю часто беседовали об этом, но никак не могли прийти к согласию, какого рода книги там могут быть. (А надо сказать, что в ту эпоху запрещенными были все книги, кроме творений Мао и его сторонников и чисто научных трудов.) Мы составили длиннющий перечень всевозможных книг: китайские классические романы, начиная с «Трое-царствия», и кончая «Сном в красном тереме», включая сюда же и «Цзинь, Пин, Мэй», у которого упорная репутация эротической книги. В него входила также поэзия династий Тан, Сон, Минь и
Цинь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16