— Давай, не бойся, — подбадривал он меня. — Расскажи ему чего-нибудь такое, чего и я не слышал.
После некоторых сомнений я согласился исполнить роль полуночного рассказчика. Но прежде чем начать повествование, все-таки из предосторожности, опасаясь, как бы слушатели во время моего рассказа не заснули сидя, предложил им вымыть горячей водой ноги и лечь. Гостю мы отвели топчан Лю, дали ему два чистых, плотных одеяла, а сами решили спать на моем — в тесноте, да не в обиде. И вот все наконец улеглись, я ради экономии керосина погасил лампу и под шумные зевки утомленного портного стал дожидаться, чтобы в голове сложилась первая фраза моего повествования.
Не отведай я запретного плода, что таился в кожаном чемодане Очкарика, я, несомненно, выбрал бы для рассказа какой-нибудь северокорейский или даже албанский фильм. Но теперь эти фильмы с их агрессивным пролетарско-социалистическим реализмом, некогда составлявшие основу моего художественного воспитания, казались мне до того далекими от людских устремлений, от подлинного страдания, а главное, от жизни, что у меня просто не было ни малейшего желания тратить время на пересказывание их, к тому же в столь поздний час. И тут я вспомнил роман, который только что прочел. Я был уверен, что Лю романа этого не знает, поскольку он был увлечен Бальзаком и читал пока в основном его.
Я поднялся, сел на край топчана и приготовился произнести первую фразу, самую ответственную, самую трудную; мне хотелось, чтобы она прозвучала скупо и строго.
— Мы в Марселе. Тысяча восемьсот пятнадцатый год.
В чернильной тьме прозвучало это вполне внушительно.
— А где этот Марсель? — сонным голосом прервал меня портной.
— На другом конце света. Это большой порт во Франции.
— А чего это тебя туда занесло?
— Я хочу рассказать вам историю одного французского моряка. Но если вам неинтересно, тогда давайте спать. Спокойной ночи.
Лю в темноте приподнялся и шепнул мне на ухо:
— Молодец, старина!
Минуты через две вновь раздался голос портного:
— А как зовут этого твоего моряка?
— Сначала его звали Эдмон Дантес, а потом он стал графом Монте-Кристо.
— Кристо?
— Это происходит от второго имени Иисуса, Христос, и означает мессия или спаситель.
Так начался мой рассказ про Эдмона Дантеса. К счастью, время от времени Лю прерывал меня, негромко вставляя крайне разумные и уместные замечания; похоже было, его все больше захватывала эта история, что позволило мне немножко расслабиться и избавиться от беспокойства, которое вызвал у меня портной. А его явно усыпили все эти французские имена, далекие и неведомые города, и кроме того, он несомненно переутомился после целого дня трудов: во всяком случае больше он не промолвил ни слова. И вообще, похоже, уже спал сном праведника.
Вскоре мастерство Дюма до такой степени увлекло меня, что я совершенно забыл про нашего гостя; я рассказывал, рассказывал, рассказывал… Мои фразы становились все конкретней, точней, сжатей. Ценой определенных усилий мне удалось не сбиться со сдержанного тона первой фразы. Это было непросто. Ведя рассказ, я был приятно удивлен, обнаружив, что передо мной открывается во всей своей явности механизм повествования, срежиссированность темы мести, все те тайные ниточки, подготовленные писателем, который потом с улыбкой будет дергать за них твердой, опытной и зачастую дерзновенной рукой; это было все равно, что смотреть на выкопанное из земли огромное дерево, являющее заинтересованному взгляду могучий ствол, раскидистую крону и густое переплетение нагих корней.
Не знаю, сколько прошло времени. Час? Два? Или больше? Но когда герой повествования, французский моряк, был заключен в каземат, где ему предстояло мучаться двадцать лет, я почувствовал такую усталость, что вынужден был прервать рассказ.
— Сегодня ты рассказывал в сто раз лучше меня, — шепнул мне Лю. — Тебе надо бы стать писателем.
Польщенный такой оценкой даровитого рассказчика, я уже начал засыпать, как вдруг в темноте раздался негромкий голос портного:
— Почему ты остановился?
— Как! — воскликнул я. — Вы разве не спите?
— Нет. Я слушал. Мне нравится история, которую ты рассказываешь.
— Но мне страшно хочется спать.
— Ну, пожалуйста, расскажи еще немножко, — попросил портной.
— Ладно, только совсем немножко, — согласился я. — Помните, на чем я остановился?
— Да. На том, как он вошел в подземный каземат замка, стоящего на острове посреди моря.
Немножко удивленный памятью и понятливостью, сказать по правде, достаточно старого человека, я продолжил рассказ о французском моряке… Каждые полчаса я останавливался, причем зачастую в кульминационный момент, но не столько из-за усталости, сколько из невинного кокетства рассказчика. Я заставлял упрашивать себя и только после этого продолжал рассказ. Когда аббат Фариа проник в камеру Эдмона и открыл ему тайну огромных сокровищ, спрятанных на острове Монте-Кристо, а также помог бежать, сквозь щелястые стены к нам в хижину уже проникал свет взошедшего солнца и доносилось пение жаворонков, зябликов и воркование горлиц.
После бессонной ночи мы все чувствовали себя без сил. Пришлось портному раскошелиться на небольшую сумму, чтобы староста позволил нам остаться дома.
— Отдохни как следует, — подмигнув, сказал мне портной, — и подготовь мне на ночь свидание с французским моряком.
То, вне всяких сомнений, была самая длинная история, которую когда-либо мне приходилось рассказывать. Она продолжалась девять полных ночей. До сих пор не могу понять, откуда старик портной черпал физические силы и выносливость, ведь целыми днями ему приходилось работать. И естественно, кое-какие детали, особенно морские, навеянные французским писателем, неосознанно и постепенно стали появляться в сшитой им одежде. Дюма первым бы удивился, увидев наших горянок в некоем подобии фланелек со спущенными плечами, остроугольными вырезами на груди и прямоугольными матросскими воротниками, хлопающими на ветру. Было в этом нечто средиземноморское. А матросские брюки с широченными, болтающимися на ноге клешами, о которых упоминал Дюма и в которых таился какой-то намек на Лазурный берег, завоевали сердца здешних девушек. Портной попросил нас нарисовать адмиралтейский якорь, который в те годы на горе Небесный Феникс стал самым популярным мотивом женской моды. Некоторые женщины даже ухитрялись вышивать его золотыми нитками на малюсеньких пуговичках. Но некоторые секреты, подробно описанные Дюма, такие, как лилии, вышитые на корабельном флаге, фасон корсета и платья Мерседес, мы ревниво хранили исключительно для использования дочкой старика портного.
А на третью ночь произошло событие, едва не погубившее все. Было около пяти утра. Мы добрались до апогея интриги, до самой интересной части романа: после возвращения в Париж графу Монте-Кристо благодаря безошибочному расчету удается сблизиться с троицей своих давних врагов, которым он жаждет отомстить. Исполняя коварный замысел, он расставляет в соответствии с неотразимой стратегией свои фигуры. Гибель прокурора неминуема, вот-вот он попадется в давно подготавливавшуюся ловушку. И вдруг в тот самый момент, когда граф почти что влюбляется в дочь прокурора, с ужасным скрипом отворяется дверь нашей комнаты и на пороге появляется черный силуэт. Человек из тьмы зажигает электрический фонарик, чей свет изгоняет из нашей хижины графа Монте-Кристо, а нас возвращает к реальности.
То был староста в фуражке на голове. Лицо его, раздутое флюсом, казалось еще сильней деформированным черными тенями, что падали на него от света фонарика. Мы же так были захвачены приключениями, которые описывал Дюма, что даже не услышали его шагов.
— О, каким добрым ветром вас занесло к нам? — воскликнул портной. — А я-то все думаю, удастся ли мне в этом году повидать вас. Я слышал, у вас были какие-то неприятности из-за врачей…
Староста даже не взглянул на него, словно его в комнате не было. Он направил на меня фонарик.
— Что случилось? — удивился я.
— Следуй за мной. Разговаривать мы будем в отделении государственной безопасности нашей коммуны.
Из— за флюса и зубной боли говорил он страшно невнятно, и тем не менее его слова, произнесенные тихим, еле слышным голосом, повергли меня в дрожь: название этой организации означало для врагов народа долгие адские пытки.
— Почему? — спросил я, трясущимися руками зажигая керосиновую лампу.
— Ты рассказываешь реакционные мерзости. Но, к счастью для нашей деревни, я начеку, я не смыкаю глаз. Не стану от вас скрывать: я тут уже с полуночи и слышал всю эту историю про вашего, как его там, графа.
— Успокойтесь, товарищ староста, — обратился к нему Лю. — Этот граф даже не китаец.
— А мне плевать. Скоро наша революция победит во всем мире! И вот тогда любой граф, какой бы он ни был национальности, станет реакционером.
— Да погодите, товарищ староста, — пытался урезонить его Лю. — Вы же не знаете начала истории. Этот парень, прежде чем притвориться дворянином, был простым бедным матросом, то есть принадлежал к той категории трудящихся, которая в соответствии с «красной книжечкой» председателя Мао относится к самым революционным.
— Не пытайся заговаривать мне зубы, — оборвал его староста. — По-твоему, это дело устраивать ловушку прокурору, назначенному революционным государством?
Произнеся это, он сплюнул, давая понять, что если я буду по-прежнему сидеть, он примет самые решительные меры.
Я встал. Бежать мне было некуда, оставалось смириться, и я надел штаны из чертовой кожи и куртку из толстой, прочной материи, как и должно человеку, готовящемуся к долгой отсидке. Опорожняя карманы, я нашел немного денег и протянул их Лю, чтобы они не попали в лапы палачей из госбезопасности. Лю бросил их на топчан.
— Я иду с тобой, — заявил он.
— Нет, оставайся и занимайся делами, что бы со мной ни случилось.
Когда я это произносил, мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы сдержать слезы. По глазам Лю я увидел: он понял, что я имел в виду. Надо как следует спрятать книги на тот случай, если под пытками я проговорюсь; я не знал, сумею ли я выдержать, когда меня станут избивать, как, по слухам, обыкновенно происходит на допросах в госбезопасности. С ощущением полной безнадежности я направился к старосте, и ноги у меня дрожали, точь-в-точь как перед моей первой дракой в детстве; я тогда остервенело ринулся на противника даже не столько для того, чтобы продемонстрировать свою храбрость, сколько затем, чтобы скрыть постыдную дрожь в коленях.
Изо рта старосты воняло тухлятиной. Его маленькие глазки, один из которых был мечен тремя кровавыми пятнышками, мрачно уставились на меня. Мне показалось, что он сейчас схватит меня за шиворот и спустит с лестницы. Но он стоял, не двигаясь. Он перевел взгляд на топчан, потом уставился на Лю и спросил:
— Помнишь тот кусочек олова, который я тебе показывал?
— Вроде не припоминаю, — растерянно произнес Лю.
— Ну тот самый, который я просил тебя в зуб мне залить.
— А, теперь вспомнил.
— Я все время ношу его с собой, — сообщил староста, вытаскивая из кармана небольшой сверточек из красного сатина.
— А к чему вы все это? — с еще большей растерянностью поинтересовался Лю.
— А к тому, что если ты, сын знаменитого зубного врача, вылечишь мой зуб, я оставлю в покое твоего друга. А нет, я его как буржуазного рассказчика реакционных историй отвожу в отделение государственной безопасности.
Зубы старосты имели вид разрушенной временем горной системы. Над почерневшей распухшей челюстью высились три резца, похожие на темные доисторические базальтовые утесы, меж тем как клыки смахивали на образчики осадочных пород— матовые, табачного цвета глыбы травертина. А на некоторых коренных зубах были явно заметны бороздки, что, как намеренно гнусавым голосом отметил сын великого дантиста, свидетельствовало о перенесенном сифилисе. Староста оспаривать диагноз не стал.
Тот же зуб, что был источником страданий старосты, одиноко торчал в самом конце челюсти за черной ямой, подобный грозному, ноздреватому, обросшему ракушками утесу. Это был зуб мудрости, эмаль и дентин которого изъел кариес. Слюнявый бледно-розовый с переходом в желтизну язык старосты упорно промерял глубину провала, оставшегося на месте зуба, вырванного оплошными стараниями «босоногого» дантиста, затем поднимался, любовно оглаживая одинокий утес, после чего раздавалось сокрушенное причмокиванье.
Хромированная игла для швейной машины, размером чуть большая, чем простая иголка, проникла в широко разинутый рот старосты и на миг замерла над зубом мудрости, но едва она осторожно его коснулась, как язык рефлекторно и молниеносно рванулся к вторгшемуся постороннему предмету, ощупал это холодное металлическое тело до самого острия, и тут же по нему пробежала легкая дрожь. Он попятился, словно спасаясь от щекотки, но мгновенно ринулся вновь в атаку и, возбужденный неведомым доселе ощущением, чуть ли не сладострастно принялся облизывать иголку.
Педаль машины опустилась под ногой портного, иголка, связанная ремнем со шкивом швейной машины, начала вращаться, и перепуганный язык тотчас отступил. Лю, державший иголку в пальцах, зафиксировал положение руки. Он подождал несколько секунд, и когда скорость вращения увеличилась, иголка атаковала кариес, что вызвало у пациента душераздирающий вопль. Чуть только Лю успел извлечь иголку изо рта, как староста буквально рухнул — вот так рушится камень со скалы во время обвала — с топчана, который мы перетащили к швейной машине, и разве что не растянулся на полу.
— Ты что, убить меня хочешь? — поднявшись, заорал он на портного. — Не понимаешь, что ли, что это все-таки рот!
— Я же тебя предупреждал, — отвечал портной, — что я видел на ярмарках, как это обычно бывает. Но ты сам настаивал, чтобы мы изображали шарлатанов.
— Но ведь страшно же больно, — пожаловался староста.
— От боли никуда не денешься, — заявил Лю. — Знаете, какая скорость вращения у электрической бормашины в настоящей больнице? Несколько сотен оборотов в минуту. А чем медленней вращается иголка, тем боль сильнее.
— Ладно, попробуй еще раз, — обреченно произнес староста, поглубже надвигая на голову фуражку. — Я уже неделю не могу ни есть, ки спать, так что лучше разом с этим покончить.
Он зажмурил глаза, чтобы не видеть, как иголку вводят к нему в рот, однако результат был тот же самый. Чудовищная боль выбросила его с топчана, причем иголка осталась у него в зубе.
При этом он чуть не сшиб керосиновую лампу, над которой я плавил в чайной ложечке олово.
Несмотря на комичность ситуации, никто не посмел засмеяться из боязни, как бы староста опять не вспомнил о моей страшной провинности перед народом.
Лю извлек иголку из зуба, вытер, проверил ее, потом протянул старосте кружку с водой, чтобы тот прополоскал рот. Староста сплюнул кровью, и плевок упал на пол рядом со свалившейся фуражкой.
Портной изобразил удивление.
— Да у вас кровь идет, — сообщил он.
— Если вы хотите, чтобы я высверлил кариес, — сказал Лю, нахлобучивая фуражку на взлохмаченную голову старосты, — то придется вас привязать к спинке топчана. Иного выхода я не вижу.
— Связать меня? — возмутился староста. — Ты забываешь, что я уполномоченный руководства коммуны.
— Ваше тело сопротивляется, так что придется прибегнуть к крайним мерам.
Меня по— настоящему удивила покорность старосты; неоднократно я задавал себе вопрос, и до сих пор не могу дать себе на него удовлетворительного ответа: как, почему этот политический и экономический тиран, этот деревенский жандарм согласился с предложением, которое ставило его в нелепое, а главное, унизительное положение? Что там ворочалось у него в голове? Но тогда у меня не было времени размышлять над этой проблемой. Лю быстренько связал старосту, а портной, который взял на себя тяжелую обязанность держать голову старосты, попросил меня заменить его за швейной машиной.
Я страшно серьезно отнесся к новой своей обязанности. Я разулся, и когда голая моя подошва коснулась педали машины, я каждым напрягшимся мускулом ощутил всю ответственность доверенного мне задания.
Как только Лю дал мне знак, мои ноги нажали на педаль, машина начала вращаться, и вскоре ритм их движений стал подобен равномерному ритму механизма. Я стал наращивать скорость, как велосипедист, разгоняющийся на ровном участке дороги; иголка содрогнулась, завибрировала, войдя в соприкосновение с одиноким угрюмым утесом. Во рту старосты что-то хрустнуло. Староста дергался и извивался, как сумасшедший в смирительной рубашке. Он был привязан к топчану толстой веревкой, но мало того, голова его была зажата в железных руках старика портного, который, как клещами, стискивал его шею, удерживая в позиции, достойной быть запечатленной в фильме в качестве сцены удушения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16