Но несмотря на мерзость запустения, кафе «Пионер» служило вместилищем многих мечтаний. Ранним утром туда набивались еще сохранившие приличный вид городские бездельники, хулиганы, водители такси, мелкие контрабандисты и букмекеры, которые когда-то давно приехали в Бомбей, мечтая о карьере кинозвезды, о вульгарных до гротеска домах и бешеных, шальных деньжищах; потому что по утрам, в шесть часов, все крупные студии посылали своих мелких служащих в кафе «Пионер», чтобы набрать массовку на очередной съемочный день. На полчаса каждое утро, когда «Д.В. Рама Студиос», и «Фильмистан Токис», и «Р.К. Филмс» производили отбор, кафе «Пионер» становилось центром всех городских амбиций и надежд; потом следопыты студий уходили, забрав с собой сегодняшних счастливчиков, и кафе пустело, погружаясь в обычную, залитую неоновым светом спячку. Ко времени ленча кафе заполнялось мечтаниями иного сорта – сюда, чтобы перекинуться в картишки, отведать «Прекрасного ласси» или крепких бири, сходились другие люди с другими надеждами: тогда я этого не знал, но после полудня кафе «Пионер» превращалось в одну из основных явок коммунистической партии.
Время было послеполуденное; я увидел, как мать входит в кафе «Пионер»; не решаясь идти следом, я остался на улице, прижав нос к шершавой, оплетенной паутиной оконной раме, не обращая внимания на любопытные взгляды: мои белые шорты, пусть измятые в багажнике, были накрахмалены; волосы, хотя и встрепанные, смазаны хорошим маслом; на ногах грязные, стоптанные, но белые парусиновые туфли на резине, – признак благополучного ребенка; я смотрел, как она пробирается, нерешительно, ковыляя из-за мозолей, мимо шатких столов и мужчин со свирепыми лицами; увидел, как моя мать садится за столик в самом темном углу, в самом далеком конце узкой пещеры; а потом я увидел мужчину, который встал, чтобы поприветствовать ее.
Кожа на его лице висела складками – знак того, что когда-то он был тучным; зубы испачканы паном. На нем была чистая белая курта с лакхнаусской отделкой вокруг петель. Его длинные, как у поэта, волосы свисали гладкими прядями и закрывали уши, но на макушке сияла лысина. Запретные слоги раздались у меня в ушах: На. Дир. Надир. Я вдруг понял, что отчаянно жалею о том, что пришел сюда.
Жил-был когда-то некий подпольный муж, который бежал, оставив в виде любовного послания разводное письмо; поэт, чьи стихи даже не звучали в рифму; чью жизнь спасли бродячие псы. Пропав на десять лет, он возник бог знает откуда, с кожей, обвисшей в память о былой упитанности; и, так же как его когдатошняя жена, завел себе новое имя… Надир Хан стал теперь Касим Ханом, официальным кандидатом от официально зарегистрированной Индийской коммунистической партии. Лал Касим. Красный Касим. Все имеет свой смысл: не без причины румянец красный. Мой дядя Ханиф сказал: «Голосуйте за коммунистов!» – и щеки моей матери заалели; политика и чувства смешались в этом цвете кумача… через грязный квадратный стеклянный экран окна я заглядывал в кафе «Пионер» и видел, как Амина Синай и больше-не-Надир играют любовную сцену – топорно, непрофессионально.
На покрытом клеенкой столе – пачка сигарет «Стейт Экспресс 555». Числа тоже имеют значение: 420, означающее обман; 1001 – число ночей волшебства, альтернативных реальностей; это число любят поэты и ненавидят политики, для которых альтернативные версии мироздания представляют угрозу; и число 555, которое я долгие годы считал самым зловещим из чисел, кодом Дьявола, Великого Зверя, самого Шайтана! (Кир Великий сказал мне это, а я и помыслить не смел, чтобы он мог ошибиться. Но он ошибся: истинное демоническое число – не 555, а 666; но в моем сознании темная аура витает над тремя пятерками и по сей день). Но я отвлекся. Достаточно сказать, что Надир-Касим предпочитал этот сорт сигарет, вышеозначенный «Стейт Экспресс»; что цифра пять трижды повторялась на пачке, а фирменный знак был «У.Д. и Х.О. Уилле». Я не мог смотреть в лицо моей матери, поэтому сосредоточился на пачке сигарет, перейдя от среднего плана двух любовников к очень крупному плану никотина.
Но вот в кадр входят руки – сначала руки Надир-Касима; за эти годы их поэтическая мягкость несколько загрубела, покрылась мозолями; руки мелькают, мерцают, как пламя свечи, исподтишка продвигаются по клеенке, потом резким движением убираются; рядом женские руки, черные, как гагат, дюйм за дюймом они продвигаются, будто тонкие, изящные паучки; руки поднимаются над клеенкой, руки нависают над тремя пятерками, начинают самый странный из танцев, вздымаются, падают, кружат друг подле друга, сплетают узоры то ближе, то дальше; руки жаждут прикосновения; руки протянуты, напряжены, дрожат, требуют, чтобы – но в последний момент всегда отдергиваются, не соприкоснувшись даже кончиками пальцев, потому что на моем грязном стеклянном экране крутят индийский фильм, где телесные контакты запрещены, ибо могут развратить глядящий на это цвет индийского юношества; мы видим ноги под столом и лица над клеенкой, ноги подступают к ногам, лицо нежно склоняется к лицу, но вдруг отстраняется, повинуясь безжалостным ножницам цензора… двое чужих – у каждого сценическое имя, не то, что было дано при рождении – разыгрывают свои роли, вполсилы, с неохотой. Я не досмотрел фильм до конца и проскользнул в багажник немытого, стоящего без присмотра «ровера», жалея, что вообще пошел в это кино, и все же зная, что не смогу устоять и приду снова и снова.
Вот что увидел я в самом конце: руки моей матери поднимают полупустой стакан «Прекрасного ласси»; губы моей матери нежно, с ностальгией касаются матового стекла; руки моей матери передают стакан Надиру-Касиму; и он прикладывает к противоположной стороне свои поэтические уста. Так жизнь подражала плохому кино, так сестра дяди Ханифа принесла эротику косвенного поцелуя в грязное, залитое зеленым неоновым светом кафе «Пионер».
Обобщим: в середине лета 1957 года, в разгар избирательной кампании, Амина Синай залилась необъяснимым румянцем при случайном упоминании Индийской коммунистической партии. Ее сын, в беспокойном уме которого оставалось еще место для очередной навязчивой идеи, – ибо мозг десятилетнего ребенка способен вместить любое количество комплексов – последовал за ней в северную часть города и подглядел мучительную сцену бессильной любви. (Теперь, когда Ахмед Синай был заморожен, даже с точки зрения секса Надир-Касим ничем не уступал ему; разрываясь между мужем, который запирался в офисе и слал проклятия на дворняг, и бывшим мужем, который когда-то любовно и нежно играл с ней в игру «плюнь-попади», Амина Синай ограничивалась поцелуями в стакан и пляской рук).
Вопросы: использовал ли я еще когда-нибудь полоску розового пластика? Возвращался ли я в кафе статистов и марксистов? Попрекнул ли я свою мать ее отвратительным проступком, ибо какая она мать, если совершила такое – неважно, что там было у них когда-то – на глазах у единственного сына: как она могла как она могла как она могла? Ответы: нет, нет и нет.
Вот мои действия: когда она уезжала «за покупками», я располагался в ее мыслях. Утратив желание видеть все собственными глазами, я ехал в северную часть города, удобно устроившись у матери в голове; соблюдая свое невероятное инкогнито, я сидел в кафе «Пионер» и слушал разговоры о шансах Красного Касима на выборах; бестелесный, но полноценно присутствующий, я таскался вместе с матерью, когда она сопровождала Касима в его обходах, вверх-вниз по лестницам многоквартирных домов района (не эти ли дома мой отец недавно продал, оставив жильцов на произвол судьбы?), когда помогала ему чинить водопроводные краны и донимала домохозяев, требуя произвести ремонт и дезинфекцию. Вместе с беднотой она выступала в поддержку коммунистической партии – этот факт, когда бы Амина о нем ни вспомнила, всегда изумлял ее. Может быть, она поступала так из-за того, что ее собственная жизнь делалась все беднее и беднее; но я, десятилетний, не был склонен к сочувствию и на свой лад начал лелеять мечты о мести.
Говорят, что легендарный халиф Гарун аль-Рашид получал удовольствие, разгуливая инкогнито среди простого народа Багдада; я, Салем Синай, тоже странствовал по закоулкам моего города, но не могу сказать, чтобы мне было особо весело.
Прозаичные, точные описания запредельного и странного и, наоборот, приподнятые, стилизованные версии повседневности – эту технику, вернее, расположение ума, я позаимствовал или, возможно, впитал от самого страшного из детей полуночи, такого же, как и я, подменыша; от того, кого считали сыном Уи Уилли Уинки: от Шивы-крепкие-коленки. Такая техника в его случае использовалась совершенно бессознательно, и в результате творилась картина мира удивительно единообразного, в котором можно было упомянуть небрежно, походя, об ужасных расправах с проститутками – рассказы об этом в те дни наводняли бульварную прессу (а трупы тем временем забивали сточные канавы), – одновременно со всей страстностью обсуждая подробности какой-нибудь запутанной карточной игры. Смерть и битая карта были для Шивы явлениями одного и того же порядка; отсюда его ужасающая, беззаботная тяга к насилию, которая в конце… но лучше начать с начала.
Это, конечно, мое упущение, но я должен сказать, что, если вы считаете меня всего лишь радиоприемником, вам ведома только половина правды. Мысль так же часто принимает изобразительную или чисто эмблематическую форму, как и вербальную; во всяком случае, чтобы общаться с коллегами по Конференции Полуночных Детей и понимать их, мне нужно было побыстрей выйти за пределы вербальной стадии. Внедряясь в их бесконечно разнообразные умы, я должен был пробиваться сквозь лежащий на поверхности слой мыслей, звучащих на непонятных мне языках, отсюда очевидный (продемонстрированный ранее) результат: все они начинали ощущать мое присутствие. Помня, какое ошеломляющее действие оказало подобное ощущение на Эви Бернс, я взял на себя некоторый труд и постарался по возможности смягчить шок от моего вторжения. В каждом случае я передавал вначале изображение собственного лица – с улыбкой, как я полагал, ободряющей, дружелюбной, располагающей; в общем, с улыбкой лидера, и с протянутой в знак дружбы рукой. Бывали, однако, и недоразумения.
Немного времени понадобилось мне, чтобы понять: я так стеснялся своей внешности, что сильно искажал собственное изображение, и потому мой портрет с улыбкой Чеширского кота, который я посылал через мысле-волны нации, получался до крайности мерзким: поразительно длинный нос, полное отсутствие подбородка и гигантских размеров родимые пятна на висках. Неудивительно, что чужие умы часто встречали меня тревожными криками. Да и меня порой пугали составленные моими десятилетними дружками образы самих себя. Когда мы догадались, в чем дело, я предложил участникам Конференции, одному за другим, пойти и посмотреться в зеркало или в гладкую поверхность воды, и тогда нам удалось наконец определить, как же мы на самом деле выглядим. Проблемы возникли только с нашим кераланским коллегой (который, как вы помните, проходил сквозь отражающие поверхности): в конце своих странствий он случайно вылез из зеркала в ресторане, расположенном в самой фешенебельной части Нью-Дели, и вынужден был поспешно ретироваться; да еще с голубоглазым участником из Кашмира, который упал в озеро и ненароком поменял пол, погрузившись в воду девочкой, а выйдя оттуда красивым мальчиком.
Когда я впервые познакомился с Шивой, я увидел в его уме устрашающий образ низкорослого, с крысиной мордочкой пацана: у него были острые зубы и огромные, узловатые колени, каких еще не видел свет.
Когда передо мной предстал портрет столь гротескных пропорций, моя лучезарная улыбка несколько поблекла, а протянутая рука задрожала и опустилась. Шива, ощутив мое присутствие, вначале разразился неистовым гневом; огромные, кипящие волны ярости прокатывались у меня в голове, но вдруг: «Эй, глянь-ка: да я тебя знаю! Ты – богатый маменькин сынок из имения Месволда, так?» И я, столь же изумленный: «Сын Уинки – тот, кто выбил глаз Одноглазому!» Его портрет раздулся от гордости: «Да, да-а-а, я самый. Со мной никому не совладать, так-то!» Узнав старого знакомого, я перешел на банальности: «Ну! А как твой отец, кстати? Давно не заходит…» И он – с чувством, похожим на облегчение: «Кто, отец? Отец помер».
Короткая пауза, потом недоумение – уже не гнев – и Шива: «Слышь-ка, да ведь это чертовски здорово – как ты это делаешь?» Я пустился в свои обычные, стандартные объяснения, но через несколько мгновений он перебил меня: «Вот как! Слышь-ка, отец говорил мне, будто и я родился ровно в полночь – так разве непонятно тебе, что мы с тобой главари в этой твоей банде! Полночь лучше всего, согласен? Значит, те, другие ребята будут делать то, что мы им скажем!» Перед моими глазами замаячил образ второй Эвелин Лилит Бернс, только куда более сильной… отбросив эту недобрую мысль, я объяснил: «Конференция задумывалась не совсем так; имелось в виду нечто вроде, понимаешь ли, вроде… свободного союза равных, где каждый волен высказать свою точку зрения…» Что-то напоминающее громкое фырканье раздалось в моем черепе: «Да это все чушь собачья. Куда годится такая банда? У банды должны быть главари. Взгляни на меня, – тут он вновь раздулся от гордости – уже два года, как я завел себе банду здесь у нас, в Матунге. Я в ней самый главный, с восьми лет. Меня и старшие ребята слушаются. Что скажешь, а?» И я, не имея в виду ничего плохого: «А чем она занимается, твоя банда – есть в ней какие-то правила?» Хохот Шивы у меня в ушах… «Ага, богатый сосунок, есть правило, одно-единственное. Все делают, что я им говорю, а не то я выжму из них дерьмо вот этими коленками!» Я все же не оставлял отчаянных попыток убедить Шиву, обратить его в свою веру: «Дело в том, что мы пришли в мир с какой-то целью, подумай, а? То есть должна же быть какая-то причина, согласен? Ну, я и решил, что мы должны попробовать выяснить, в чем она, а потом, понимаешь ли, как бы посвятить ей наши жизни…» «Богатый сосунок, – завопил Шива, – да ни черта ты не смыслишь! Что за цель, а? Что вообще в этом гребаном мире имеет причину, йара? По какой такой причине ты богатый, а я бедный? По какой причине люди голодают, а? Бог весть сколько миллионов проклятых дурней живет в этой стране, а ты говоришь о какой-то цели! Вот что я тебе скажу: нужно урвать кусок пожирней, попользоваться им всласть, а потом подохнуть. Вот тебе и причина, и цель, богатенький мямля. А все прочее – гребаная брехня!»
И я в свой полуночный час, у себя в постели, начинаю дрожать от страха… «Но история, – бормочу я, – и премьер-министр написал же ведь мне письмо… неужели ты даже не веришь в… кто знает, что бы мы могли…» И он, мой двойник, Шива, бесцеремонно вторгается в мою речь: «Послушай, сосунок, ты доверху набит этой несусветной мурой, так что, вижу, придется мне взять дело в свои руки. Так и передай всем прочим чудам-юдам!»
Нос и колени, колени и нос… соперничество, которое началось этой ночью, не кончится до тех пор, пока два лезвия не просвистят вниз-вниз-вниз… может быть, дух Миана Абдуллы, заколотого ножами многие годы тому назад, просочился в меня, пропитал меня идеей свободного федерализма и сделал уязвимым для режущей стали, – не могу сказать, но в тот момент я нашел в себе мужество и сказал Шиве: «Ты не можешь вести Конференцию; без меня тебя никто не услышит».
И он, в свою очередь, объявил войну: «Богатый сосунок, они ведь захотят узнать обо мне; только попробуй меня придержать!»
– Ага, – сказал я, – попробую.
Шива, бог-разрушитель, самый могущественный из всех; Шива, великий танцор; тот, кто едет верхом на быке; кто одолеет любую силу… мальчик Шива, как он сам рассказал, боролся за выживание с самых первых лет. И когда его отец, с год тому назад, окончательно потерял голос, Шива вынужден был защищаться от родительского рвения Уи Уилли Уинки. «Он завязал мне глаза, слышь! Повязал тряпку и поволок на крышу лачуги! А знаешь, что было у него в руке? Гребаный молоток, вот что! Молоток! Этот ублюдок хотел раздробить мне ноги – такое бывает, знаешь ли, богатый маменькин сыночек; такое делают с детьми, чтобы они могли зарабатывать на жизнь, прося милостыню: если у тебя все кости переломаны, больше подают, так-то! Значит, приволок он меня и положил на крышу, а потом…» А потом молоток устремился вниз, к большим, узловатым коленкам, каким позавидовал бы любой полицейский, попасть по ним было легко, но коленки пришли в движение, быстрее молнии коленки разомкнулись – почуяли ветер от летящего вниз молотка и разошлись широко-широко, и молоток, который держала отцовская рука, врезался в бетон; а потом коленки сомкнулись, крепкие, как кулаки. Молоток звякает о бетонную крышу, не причинив Шиве никакого вреда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75
Время было послеполуденное; я увидел, как мать входит в кафе «Пионер»; не решаясь идти следом, я остался на улице, прижав нос к шершавой, оплетенной паутиной оконной раме, не обращая внимания на любопытные взгляды: мои белые шорты, пусть измятые в багажнике, были накрахмалены; волосы, хотя и встрепанные, смазаны хорошим маслом; на ногах грязные, стоптанные, но белые парусиновые туфли на резине, – признак благополучного ребенка; я смотрел, как она пробирается, нерешительно, ковыляя из-за мозолей, мимо шатких столов и мужчин со свирепыми лицами; увидел, как моя мать садится за столик в самом темном углу, в самом далеком конце узкой пещеры; а потом я увидел мужчину, который встал, чтобы поприветствовать ее.
Кожа на его лице висела складками – знак того, что когда-то он был тучным; зубы испачканы паном. На нем была чистая белая курта с лакхнаусской отделкой вокруг петель. Его длинные, как у поэта, волосы свисали гладкими прядями и закрывали уши, но на макушке сияла лысина. Запретные слоги раздались у меня в ушах: На. Дир. Надир. Я вдруг понял, что отчаянно жалею о том, что пришел сюда.
Жил-был когда-то некий подпольный муж, который бежал, оставив в виде любовного послания разводное письмо; поэт, чьи стихи даже не звучали в рифму; чью жизнь спасли бродячие псы. Пропав на десять лет, он возник бог знает откуда, с кожей, обвисшей в память о былой упитанности; и, так же как его когдатошняя жена, завел себе новое имя… Надир Хан стал теперь Касим Ханом, официальным кандидатом от официально зарегистрированной Индийской коммунистической партии. Лал Касим. Красный Касим. Все имеет свой смысл: не без причины румянец красный. Мой дядя Ханиф сказал: «Голосуйте за коммунистов!» – и щеки моей матери заалели; политика и чувства смешались в этом цвете кумача… через грязный квадратный стеклянный экран окна я заглядывал в кафе «Пионер» и видел, как Амина Синай и больше-не-Надир играют любовную сцену – топорно, непрофессионально.
На покрытом клеенкой столе – пачка сигарет «Стейт Экспресс 555». Числа тоже имеют значение: 420, означающее обман; 1001 – число ночей волшебства, альтернативных реальностей; это число любят поэты и ненавидят политики, для которых альтернативные версии мироздания представляют угрозу; и число 555, которое я долгие годы считал самым зловещим из чисел, кодом Дьявола, Великого Зверя, самого Шайтана! (Кир Великий сказал мне это, а я и помыслить не смел, чтобы он мог ошибиться. Но он ошибся: истинное демоническое число – не 555, а 666; но в моем сознании темная аура витает над тремя пятерками и по сей день). Но я отвлекся. Достаточно сказать, что Надир-Касим предпочитал этот сорт сигарет, вышеозначенный «Стейт Экспресс»; что цифра пять трижды повторялась на пачке, а фирменный знак был «У.Д. и Х.О. Уилле». Я не мог смотреть в лицо моей матери, поэтому сосредоточился на пачке сигарет, перейдя от среднего плана двух любовников к очень крупному плану никотина.
Но вот в кадр входят руки – сначала руки Надир-Касима; за эти годы их поэтическая мягкость несколько загрубела, покрылась мозолями; руки мелькают, мерцают, как пламя свечи, исподтишка продвигаются по клеенке, потом резким движением убираются; рядом женские руки, черные, как гагат, дюйм за дюймом они продвигаются, будто тонкие, изящные паучки; руки поднимаются над клеенкой, руки нависают над тремя пятерками, начинают самый странный из танцев, вздымаются, падают, кружат друг подле друга, сплетают узоры то ближе, то дальше; руки жаждут прикосновения; руки протянуты, напряжены, дрожат, требуют, чтобы – но в последний момент всегда отдергиваются, не соприкоснувшись даже кончиками пальцев, потому что на моем грязном стеклянном экране крутят индийский фильм, где телесные контакты запрещены, ибо могут развратить глядящий на это цвет индийского юношества; мы видим ноги под столом и лица над клеенкой, ноги подступают к ногам, лицо нежно склоняется к лицу, но вдруг отстраняется, повинуясь безжалостным ножницам цензора… двое чужих – у каждого сценическое имя, не то, что было дано при рождении – разыгрывают свои роли, вполсилы, с неохотой. Я не досмотрел фильм до конца и проскользнул в багажник немытого, стоящего без присмотра «ровера», жалея, что вообще пошел в это кино, и все же зная, что не смогу устоять и приду снова и снова.
Вот что увидел я в самом конце: руки моей матери поднимают полупустой стакан «Прекрасного ласси»; губы моей матери нежно, с ностальгией касаются матового стекла; руки моей матери передают стакан Надиру-Касиму; и он прикладывает к противоположной стороне свои поэтические уста. Так жизнь подражала плохому кино, так сестра дяди Ханифа принесла эротику косвенного поцелуя в грязное, залитое зеленым неоновым светом кафе «Пионер».
Обобщим: в середине лета 1957 года, в разгар избирательной кампании, Амина Синай залилась необъяснимым румянцем при случайном упоминании Индийской коммунистической партии. Ее сын, в беспокойном уме которого оставалось еще место для очередной навязчивой идеи, – ибо мозг десятилетнего ребенка способен вместить любое количество комплексов – последовал за ней в северную часть города и подглядел мучительную сцену бессильной любви. (Теперь, когда Ахмед Синай был заморожен, даже с точки зрения секса Надир-Касим ничем не уступал ему; разрываясь между мужем, который запирался в офисе и слал проклятия на дворняг, и бывшим мужем, который когда-то любовно и нежно играл с ней в игру «плюнь-попади», Амина Синай ограничивалась поцелуями в стакан и пляской рук).
Вопросы: использовал ли я еще когда-нибудь полоску розового пластика? Возвращался ли я в кафе статистов и марксистов? Попрекнул ли я свою мать ее отвратительным проступком, ибо какая она мать, если совершила такое – неважно, что там было у них когда-то – на глазах у единственного сына: как она могла как она могла как она могла? Ответы: нет, нет и нет.
Вот мои действия: когда она уезжала «за покупками», я располагался в ее мыслях. Утратив желание видеть все собственными глазами, я ехал в северную часть города, удобно устроившись у матери в голове; соблюдая свое невероятное инкогнито, я сидел в кафе «Пионер» и слушал разговоры о шансах Красного Касима на выборах; бестелесный, но полноценно присутствующий, я таскался вместе с матерью, когда она сопровождала Касима в его обходах, вверх-вниз по лестницам многоквартирных домов района (не эти ли дома мой отец недавно продал, оставив жильцов на произвол судьбы?), когда помогала ему чинить водопроводные краны и донимала домохозяев, требуя произвести ремонт и дезинфекцию. Вместе с беднотой она выступала в поддержку коммунистической партии – этот факт, когда бы Амина о нем ни вспомнила, всегда изумлял ее. Может быть, она поступала так из-за того, что ее собственная жизнь делалась все беднее и беднее; но я, десятилетний, не был склонен к сочувствию и на свой лад начал лелеять мечты о мести.
Говорят, что легендарный халиф Гарун аль-Рашид получал удовольствие, разгуливая инкогнито среди простого народа Багдада; я, Салем Синай, тоже странствовал по закоулкам моего города, но не могу сказать, чтобы мне было особо весело.
Прозаичные, точные описания запредельного и странного и, наоборот, приподнятые, стилизованные версии повседневности – эту технику, вернее, расположение ума, я позаимствовал или, возможно, впитал от самого страшного из детей полуночи, такого же, как и я, подменыша; от того, кого считали сыном Уи Уилли Уинки: от Шивы-крепкие-коленки. Такая техника в его случае использовалась совершенно бессознательно, и в результате творилась картина мира удивительно единообразного, в котором можно было упомянуть небрежно, походя, об ужасных расправах с проститутками – рассказы об этом в те дни наводняли бульварную прессу (а трупы тем временем забивали сточные канавы), – одновременно со всей страстностью обсуждая подробности какой-нибудь запутанной карточной игры. Смерть и битая карта были для Шивы явлениями одного и того же порядка; отсюда его ужасающая, беззаботная тяга к насилию, которая в конце… но лучше начать с начала.
Это, конечно, мое упущение, но я должен сказать, что, если вы считаете меня всего лишь радиоприемником, вам ведома только половина правды. Мысль так же часто принимает изобразительную или чисто эмблематическую форму, как и вербальную; во всяком случае, чтобы общаться с коллегами по Конференции Полуночных Детей и понимать их, мне нужно было побыстрей выйти за пределы вербальной стадии. Внедряясь в их бесконечно разнообразные умы, я должен был пробиваться сквозь лежащий на поверхности слой мыслей, звучащих на непонятных мне языках, отсюда очевидный (продемонстрированный ранее) результат: все они начинали ощущать мое присутствие. Помня, какое ошеломляющее действие оказало подобное ощущение на Эви Бернс, я взял на себя некоторый труд и постарался по возможности смягчить шок от моего вторжения. В каждом случае я передавал вначале изображение собственного лица – с улыбкой, как я полагал, ободряющей, дружелюбной, располагающей; в общем, с улыбкой лидера, и с протянутой в знак дружбы рукой. Бывали, однако, и недоразумения.
Немного времени понадобилось мне, чтобы понять: я так стеснялся своей внешности, что сильно искажал собственное изображение, и потому мой портрет с улыбкой Чеширского кота, который я посылал через мысле-волны нации, получался до крайности мерзким: поразительно длинный нос, полное отсутствие подбородка и гигантских размеров родимые пятна на висках. Неудивительно, что чужие умы часто встречали меня тревожными криками. Да и меня порой пугали составленные моими десятилетними дружками образы самих себя. Когда мы догадались, в чем дело, я предложил участникам Конференции, одному за другим, пойти и посмотреться в зеркало или в гладкую поверхность воды, и тогда нам удалось наконец определить, как же мы на самом деле выглядим. Проблемы возникли только с нашим кераланским коллегой (который, как вы помните, проходил сквозь отражающие поверхности): в конце своих странствий он случайно вылез из зеркала в ресторане, расположенном в самой фешенебельной части Нью-Дели, и вынужден был поспешно ретироваться; да еще с голубоглазым участником из Кашмира, который упал в озеро и ненароком поменял пол, погрузившись в воду девочкой, а выйдя оттуда красивым мальчиком.
Когда я впервые познакомился с Шивой, я увидел в его уме устрашающий образ низкорослого, с крысиной мордочкой пацана: у него были острые зубы и огромные, узловатые колени, каких еще не видел свет.
Когда передо мной предстал портрет столь гротескных пропорций, моя лучезарная улыбка несколько поблекла, а протянутая рука задрожала и опустилась. Шива, ощутив мое присутствие, вначале разразился неистовым гневом; огромные, кипящие волны ярости прокатывались у меня в голове, но вдруг: «Эй, глянь-ка: да я тебя знаю! Ты – богатый маменькин сынок из имения Месволда, так?» И я, столь же изумленный: «Сын Уинки – тот, кто выбил глаз Одноглазому!» Его портрет раздулся от гордости: «Да, да-а-а, я самый. Со мной никому не совладать, так-то!» Узнав старого знакомого, я перешел на банальности: «Ну! А как твой отец, кстати? Давно не заходит…» И он – с чувством, похожим на облегчение: «Кто, отец? Отец помер».
Короткая пауза, потом недоумение – уже не гнев – и Шива: «Слышь-ка, да ведь это чертовски здорово – как ты это делаешь?» Я пустился в свои обычные, стандартные объяснения, но через несколько мгновений он перебил меня: «Вот как! Слышь-ка, отец говорил мне, будто и я родился ровно в полночь – так разве непонятно тебе, что мы с тобой главари в этой твоей банде! Полночь лучше всего, согласен? Значит, те, другие ребята будут делать то, что мы им скажем!» Перед моими глазами замаячил образ второй Эвелин Лилит Бернс, только куда более сильной… отбросив эту недобрую мысль, я объяснил: «Конференция задумывалась не совсем так; имелось в виду нечто вроде, понимаешь ли, вроде… свободного союза равных, где каждый волен высказать свою точку зрения…» Что-то напоминающее громкое фырканье раздалось в моем черепе: «Да это все чушь собачья. Куда годится такая банда? У банды должны быть главари. Взгляни на меня, – тут он вновь раздулся от гордости – уже два года, как я завел себе банду здесь у нас, в Матунге. Я в ней самый главный, с восьми лет. Меня и старшие ребята слушаются. Что скажешь, а?» И я, не имея в виду ничего плохого: «А чем она занимается, твоя банда – есть в ней какие-то правила?» Хохот Шивы у меня в ушах… «Ага, богатый сосунок, есть правило, одно-единственное. Все делают, что я им говорю, а не то я выжму из них дерьмо вот этими коленками!» Я все же не оставлял отчаянных попыток убедить Шиву, обратить его в свою веру: «Дело в том, что мы пришли в мир с какой-то целью, подумай, а? То есть должна же быть какая-то причина, согласен? Ну, я и решил, что мы должны попробовать выяснить, в чем она, а потом, понимаешь ли, как бы посвятить ей наши жизни…» «Богатый сосунок, – завопил Шива, – да ни черта ты не смыслишь! Что за цель, а? Что вообще в этом гребаном мире имеет причину, йара? По какой такой причине ты богатый, а я бедный? По какой причине люди голодают, а? Бог весть сколько миллионов проклятых дурней живет в этой стране, а ты говоришь о какой-то цели! Вот что я тебе скажу: нужно урвать кусок пожирней, попользоваться им всласть, а потом подохнуть. Вот тебе и причина, и цель, богатенький мямля. А все прочее – гребаная брехня!»
И я в свой полуночный час, у себя в постели, начинаю дрожать от страха… «Но история, – бормочу я, – и премьер-министр написал же ведь мне письмо… неужели ты даже не веришь в… кто знает, что бы мы могли…» И он, мой двойник, Шива, бесцеремонно вторгается в мою речь: «Послушай, сосунок, ты доверху набит этой несусветной мурой, так что, вижу, придется мне взять дело в свои руки. Так и передай всем прочим чудам-юдам!»
Нос и колени, колени и нос… соперничество, которое началось этой ночью, не кончится до тех пор, пока два лезвия не просвистят вниз-вниз-вниз… может быть, дух Миана Абдуллы, заколотого ножами многие годы тому назад, просочился в меня, пропитал меня идеей свободного федерализма и сделал уязвимым для режущей стали, – не могу сказать, но в тот момент я нашел в себе мужество и сказал Шиве: «Ты не можешь вести Конференцию; без меня тебя никто не услышит».
И он, в свою очередь, объявил войну: «Богатый сосунок, они ведь захотят узнать обо мне; только попробуй меня придержать!»
– Ага, – сказал я, – попробую.
Шива, бог-разрушитель, самый могущественный из всех; Шива, великий танцор; тот, кто едет верхом на быке; кто одолеет любую силу… мальчик Шива, как он сам рассказал, боролся за выживание с самых первых лет. И когда его отец, с год тому назад, окончательно потерял голос, Шива вынужден был защищаться от родительского рвения Уи Уилли Уинки. «Он завязал мне глаза, слышь! Повязал тряпку и поволок на крышу лачуги! А знаешь, что было у него в руке? Гребаный молоток, вот что! Молоток! Этот ублюдок хотел раздробить мне ноги – такое бывает, знаешь ли, богатый маменькин сыночек; такое делают с детьми, чтобы они могли зарабатывать на жизнь, прося милостыню: если у тебя все кости переломаны, больше подают, так-то! Значит, приволок он меня и положил на крышу, а потом…» А потом молоток устремился вниз, к большим, узловатым коленкам, каким позавидовал бы любой полицейский, попасть по ним было легко, но коленки пришли в движение, быстрее молнии коленки разомкнулись – почуяли ветер от летящего вниз молотка и разошлись широко-широко, и молоток, который держала отцовская рука, врезался в бетон; а потом коленки сомкнулись, крепкие, как кулаки. Молоток звякает о бетонную крышу, не причинив Шиве никакого вреда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75